Читать книгу Гламурёныши - Александра Жуковская - Страница 2

В глазах смотрящего

Оглавление

Бомжи, наркоманы и страдающие ожирением не вызывают у меня никаких чувств, кроме безграничного отвращения, но, полагаю, только они меня и поймут. Может быть, понял бы Николай Булгаков, считавший грехопадение не виной, а болезнью. А может быть, это считал не Булгаков. Напомните потом загуглить, ладно? Терпеть не люблю недостоверных ссылок.

Не могу сказать точно, когда это у меня началось. Мама любит вспоминать с удивлением, какие истерики я закатывала, когда на меня пытались натянуть красные сандалии, зеленые колготки и розовое платье в белый горох. Отсюда, пожалуй, можно сделать вывод, что это у меня врождённое.

Пока все девочки радостно нянчили одноглазых и почти безволосых целлулоидных пупсов с омерзительно раздутыми ногами и восьмимесячными животами, я мечтала о фарфоровой немецкой принцессе в платье дивной красоты, стоившей по тем временам весьма внушительную сумму. Вымолив её наконец на шестой день рождения, я была глубоко разочарована. Под пышным платьем обнаружилось грубо сшитое, набитое синдепоном туловище – фарфоровой оказалась только голова, лысая под роскошной шляпой, из-под которой свисали белокурые локоны.

Никто так и не понял, отчего, отложив в сторону вожделённую красавицу, я продолжала рисовать своих собственных на мало-мальски пригодной поверхности. Получалось не особенно удачно, отчего я жутко психовала, но самое гадкое и гнусное было ещё впереди – разумеется, я имею в виду школу.

Впрочем, ничего откровенно плохого я говорить не буду по той простой причине, что мне несказанно повезло – у нас оказалась довольно красивая форма. Господи, если бы мне пришлось хотя бы раз в жизни надеть тот ужас, который изо дня в день были вынуждены таскать сотни советских девочек, я бы просто сошла с ума. В мире нет ничего столь же убогого, унылого и смехотворного одновременно, чем платье цвета засохшего кала с идиотским фартуком. Иногда мне снится, будто на меня насильно это натягивают, и я просыпаюсь в ледяном поту; мне стыдно признаться, но это единственная причина, по которой я до рвоты, до скрежета зубов ненавижу Советский Союз.

Хотя знаете что? Мне не стыдно. Только абсолютно ненормальные, больные извращенцы, только самые жестокие садисты могли так издеваться над беззащитным юным поколением. Не-на-ви-жу.

Простите, простите. Мне нельзя злиться, потому что от злости у меня некрасиво раздуваются ноздри – отвернитесь и не смотрите, ладно? Вдох через нос, выдох через рот. Уфф, кажется, полегчало.

Так вот, форма у нас была красивая, правда, классу к шестому все радостно с ней расстались и стали одеваться чёрт знает как; впрочем, не мои проблемы, мне хватало и своих. Училась я прескверно, потому что к тому времени как успевала вывести каллиграфическим почерком условие задачи, нужно было уже сдавать контрольную. Списывать с доски я тем более не успевала, на выполнение домашней работы тратила не меньше пяти часов в день, и представьте, как больно мне было потом видеть стройные ряды примеров или формул, сплошь исковерканные красной ручкой, и кривую двойку внизу.

Единственный, кто меня хвалил – трудичка, потому что никому не нужные юбки и фартуки у меня получались на славу; но к чему мне симпатии обрюзгшего персонажа с огромной проплешиной на голове, прикрытой тремя морковными волосинами? Сомнительная радость.

Впрочем, ладно. У кого сохранились тёплые воспоминания о школе, пусть первый бросит в меня камень. Подруг у меня не было; сначала я пыталась добиться расположения первой красавицы класса, но, во-первых, как все красавицы, она оказалась жуткой стервой, а во-вторых, вскоре наступил переходный возраст, и красная угревая сыпь у неё на лбу навсегда отбила у меня желание делить с ней парту, конфеты и сердечные тайны. Разумеется, её – судьба хранила меня от нелепых подростковых влюблённостей. Никогда не понимала и не пойму, как можно вздыхать по сопливым мальчикам с сальными волосами и потными ладошками. На стене у меня висел плакат с Вигго Мортенсеном в юности – вот и вся личная жизнь.

Сама я красавицей отнюдь не была, и то, что вы перед собой видите – результат шести пластических операций, и я не собираюсь останавливаться на достигнутом. Когда же у меня ещё не было на них средств, я просто не смотрелась в зеркало. Не особенно сложно.

Первый мужчина у меня всё-таки случился, но в возрасте довольно преклонном; дело не в целомудрии, которое никогда не относилось к числу моих добродетелей. Решающим фактором для меня служила не этика, а эстетика. Я как раз закончила институт и готовилась выпустить в мир свою первую коллекцию одежды, и, по счастью, мне позволили самой подбирать моделей, и, по счастью, в одной из фотостудий я встретила его. Роман, однако, вышел коротким: однажды мы заказали в ресторане рыбу под каким-то невероятно экзотическим соусом, а наутро у меня вылезла чудовищная сыпь на лице; стараясь его не разбудить, я вылезла из постели и помчалась выяснять, как можно поскорее расправиться с этой мерзостью; по законам плохого жанра он увидел меня в ту самую минуту, как я выходила из КВД. Возможно, я ещё могла бы попытаться всё объяснить, но точно такая же сыпь вылезла и у него, и в этот момент любовь умерла.

Первый показ, невзирая на максимальную приближенность к идеалу, успеха не имел. В жюри сидели перезревшие тётки с тремя подбородками и лысеющие дядьки с одышкой и импотенцией – где им было оценить? Впрочем, тогда, по молодости и глупости, я сочла, будто проблема во мне, и я – бездарность.

Тогда я решила покончить с собой. Этого мне тоже сделать не удалось, потому что все способы самоубийства оказались для меня неприемлемыми. Представив свой труп, разбухший от воды или размазанный поездом по рельсам, я содрогнулась и решила жить. Второй показ, как вы знаете, стал сенсацией.

За работой я была счастлива; выходя на улицу, приходила в ужас. Откуда-то взялись штаны со свисающей до колен ширинкой, угги, больше похожие на УГ, непрокрашенные корни волос и задницы в стиле Ким Кардашьян. Чёрт побери, люди! До чего же они были уродливы!

Плакат с Мортенсеном понемногу выцветал. Я пристрастилась было к порно, но телодвижения людей на экране со стороны выглядели ещё более нелепо, и я оставила эту затею, переключившись на романы Жана Жене. По-моему, никто не может так красиво описать красоту мужского тела, как гомосексуалисты; можете не соглашаться со мной, если не хотите.

Но главной страстью, конечно, всегда оставалась работа. За четыре года мне удалось выпустить четырнадцать коллекций, и не спрашивайте, как я это сделала. Честное слово, не помню, когда я в последний раз спала больше четырёх часов. Мешки под глазами, в которых можно было проносить кокаин, легко убирались с помощью подтяжек, а больше ничто не волновало. Вдохновение будило меня; нервно вскакивая с постели, я бросалась рисовать.

Пожалуй, самым важным событием в моей жизни – во всяком случае, одним из самых важных – стал переезд в новую четырёхкомнатную квартиру и как следствие – ремонт. Вы пробовали объяснить продавщице с Савёловского, что такое bird’s eye? Я – пробовала.

А камин? Господи, они умудрились криво установить камин… впрочем, я понимаю, вам это не особенно интересно.

Германа я встретила в автомастерской. Говорите, случайностей не бывает? У меня спустило колесо, я была вынуждена зайти в эту убогую халупу, куда при любых других обстоятельствах точно бы не пошла, и тут меня как током ударило. Господи, Вигго!

Разумеется, никакой это был не Вигго и даже не Герман, если хотите знать; звали его очень глупо – Глеб. На смене паспорта настояла я, потом что не могу же я называть любовника Глеб; а в постели? Как вы себе это представляете?

Я же настояла, чтобы он уволился. Запах бензина, грязь под ногтями… отвратительно. Многие считают, женщина не должна содержать мужчину. Плевать я хотела на мнение этих нищих неудачниц.

У него фантастическое, невероятное, запредельно прекрасное тело. Бесконечный эстетический экстаз. По этой причине я не могу сказать даже, хороший он любовник или нет. Путь будет хороший, тем более что человек он отвратительный. Кажется, я скупила ему почти весь Calvin Klein (чёрт возьми, какой грубый сарказм – называть мужские трусы словом Klein!) – так нет же, он ходит по дому в отвратительных семейниках и пьёт «Жигулёвское» прямо из бутылки, как бы я ни старалась переключить его хотя бы на Amstel. Но это было бы ещё ничего, когда бы не случился настоящий скандал.

Вечером мы сидели у реки и смотрели на звёзды. Не понимаю, почему у реки, почему нельзя было выбраться в какой-нибудь приличный ресторан? Повсюду бутылки, банки, грязь чавкает под ногами; сидя на бревне, я измазала брюки какой-то гадостью, и настроение у меня без того было паршивое, а тут Герман ещё заявляет:

– Смотри, ёпта, звезда полетела! Загадывай желание, нах!

Да – рассказывая о его многочисленных недостатках, я совершенно забыла упомянуть ещё один, едва ли не самый существенный: его манеру выражаться. Как бы я ни старалась, отучить его от матерщины так и не удалось, и максимум, чего я добилась, так это употребления непечатных слов примерно до середины.

– Хочу, – сказала я, – не видеть больше этого уродства.

Он, разумеется, ничего не понял. Вообще он глуп, как пробка, но я же его держу не для того, чтобы в шахматы играть, сами понимаете.

– Не вслух, нах! – возмутился он, – не сбудется. Вот у меня точняк сбудется, ёпта.

– Так, – я напряглась, примерно прикинув предстоящие расходы, – добрая фея уже разозлилась. Кому мы недавно ландровер купили, а?

– Да я ж не это, нах, – прошептал он робко и нежно. – Я, мля, ребёночка хочу.

– Тебя посадят, – заметила я, но он не оценил моей заботы.

– Солнышко, мля, ну когда уже, а?

– В день святого Никогда, – отрезала я, и тут мне зачем-то пришло в голову представить себя с раздутым животом, а потом вопящее красное нечто в собственных фекалиях, и, зажав рот рукой, я метнулась в ближайшие кусты.

– Чо, уже сработало, нах? – удивился Герман, а потом удивился ещё больше, отчего это я, вернувшись из кустов, не хочу с ним разговаривать. Впрочем, вы не знаете Германа. Если он уж настроился на диалог, то его даже отсутствие собеседника не остановит. Потом он минут сорок канючил про свои тикающие часики и про то, как ему невыносимо тяжело целыми днями просиживать свою шикарную задницу на моём шикарном диване, который ему не терпится поскорее измазать манной кашей, пластилином и чем похуже; эта тирада была настолько гнусной, что приводить её здесь я не стану.

– Хоть бы, нах, собаку там какую сраную, – завершил он свою пламенную речь.

Собак я не люблю. Они пахнут псиной и пускают слюни. Но Герман определённо настроился нудеть. Вот как из типичного автослесаря вышла типичная истеричка? И не говорите мне после этого, что бытие не определяет сознание.

Лучше уж собака, решила я, чем нудящий Герман. И, безусловно, лучше уж собака, чем ребёнок. Поэтому я сказала – чёрт с тобой, можешь завести, например, золотистого ретривера, чтоб с ковром в гостиной сочетался.

Тут он, конечно, обрадовался, полез ко мне целоваться, и это была бы лучшая ночь в моей жизни, если бы мне ещё не лезли в голову разные истории о проколотых презервативах. Вы же не знаете Германа, а я знаю – он и не на такое способен. Поэтому я решила поторопиться с собакой, надеясь, что в его глупую голову пока ещё не пришла такая мерзкая идея, но не сомневаясь, что вскоре она туда придёт.

На следующий день я вернулась домой с работы очень рано, с твёрдым намерением ехать на птичий рынок. Но Германа дома не было. И через час не было. И через два…

Уйти он, конечно, не мог. Куда ему было идти, дураку собачьему?

Через три с половиной часа я услышала из коридора его радостный вопль:

– Наташка!

Разумеется, отзываться я не стала. Ненавижу сокращённые формы! Во-первых, они по умолчанию дегенеративны, а во-вторых, может быть, сначала мне кто-нибудь объяснит, откуда в таких прекрасных именах, как Мария, Дарья, Александра, взялась эта нелепая Ш? Про Ксению вообще молчу. К-с-ю-ш-а. С-ю-ш. Как нужно не любить человека, чтобы называть его настолько дисгармоничным сочетанием звуков?

– На-та-ли-я! – крикнул он, подумав. Ничего, поддаётся дрессировке. Скоро и материться отучу.

– Наталия, нах! Я, мля, собаку привёл!

– Идиот! – закричала я в ответ, – без меня? А если у неё лапы кривые или прикус непра…

Договорить мне не удалось, потому что перехватило дыхание, а сердце остановилось где-то в горле и моментально разбухло раза в полтора.

В коридоре стояло низкорослое, тощее, уродливое чудище, покрытое грязной белой шерстью и с голым розовым пятном на боку.

– Её кипятком облили, ёпта, – охотно пояснил Герман, – ну не суки?

Я набрала в грудь побольше воздуха и что есть силы гаркнула:

– Во-о-он!

Под собакой немедленно расплылась огромная лужа.

Через двадцать минут вещи Германа – приобретённые мной лично, не считая собаки – были выставлены за дверь. Я психанула – а кто бы не психанул на моём месте? – и отправилась к психологу. Мерзкий такой старый маразматик! Я рассказала ему всё как есть – ну не всё, конечно, опустила кое-какие детали – и знаете, что он на это ответил? Цитирую: «Вы должны постараться увидеть красоту там, где её нет».

И за это отдать полторы тысячи? Я не жадная, но, честное слово, лучше бы помаду купила.

Вот; а на следующий день, направляясь к парковке, я увидела, что возле моего бентли уже стоит чёртов ландровер; ещё бы мне его не узнать, сама же покупала. Хотела пройти мимо, как бы не так – вылезает, чудовище.

– Чего, – говорю, – тебе надо, исчадию ада?

– Наталия, нах! Нам поговорить надо, ёпта!

– С сукой своей поговори, – посоветовала я.

– Так я и пытаюсь, – парировал он, – а Джим – кобель, нах.

Какие-то тинейджеры в узких джинсиках услышали нас и заржали. Я влепила Герману пощёчину, и они заржали ещё больше – хоть сквозь землю провались от стыда. Сквозь землю я, конечно, проваливаться не стала, я села в свою машину и рванула вперёд; Герман за мной.

– Я тебя люблю, ёпта! – завывал он так жалобно, что все водители немедленно заинтересовались судьбой наших отношений, и образовалась пробка. Позорище! Теперь вы понимаете, мне ничего не оставалось, как припарковать бентли поудачнее и пересесть к нему в машину. И потом, что значит – к нему? Пусть сначала круглую сумму за неё выплатит, а потом права качает. В салоне ландровера так воняло псиной, что сразу становилось ясно, кто там обитает.

– Если любишь, – отрезала я, – так выкинь это чучело.

– Я и Джима люблю, нах, – не сдавался он.

– Ну тогда…

И тут в машину сзади кто-то въехал.

– Мамочки! – закричала я.

– Мать твою! – закричал Герман.

И всё пропало.


***

В принципе, я примерно так себе и представляла загробную жизнь. Никаких чертей с вилами и купидонов с толстыми задницами. Только абсолютная, непроглядная тьма.

Я стала вспоминать свою жизнь и, по большому счёту, осталась довольна. Жаль только, до показа не дотянула. Но, с другой стороны, сколько я ни проживи, всё равно не дотянула бы до какого-нибудь показа, что уж там. Всё равно хорошая вышла жизнь. Красивая квартира, красивый автомобиль, красивый мужчина…

– Заинька, – вдруг занудел у меня над ухом до боли знакомый голос, – птичка ты моя сраная, ябнутое ты моё солнышко…

Я уже говорила, что Герман воплощает собой гибрид не слишком интеллектуально обременённого пролетария и ещё менее интеллектуально одарённой ванильной тёлочки, и в первую очередь это касается его лексикона? Если говорила, ничего страшного, повторю ещё раз. Потерпите, я-то это терплю. Не буду приводить здесь сентенции, которые он выдаёт в самые нежные минуты; тот, кто придумал продавать в секс-шопе кляпы, определённо был знаком с Германом.

При мысли о том, что мне придётся выслушивать этот ужас вплоть до Страшного суда, я похолодела и поняла – вот он, настоящий ад. Но тут раздался ещё один голос:

– Наталия, как вы себя чувствуете?

Откуда же мне знать, как положено себя чувствовать после смерти? Мысль о том, что в больнице могло просто вырубить свет, пришла в голову следующей – голова сильно болела и слабо соображала.

– У вас пробки вышибло? – робко предположила я и попыталась встать, но тут же резкая боль обожгла бок. Через десять минут врач установил лёгкое сотрясение мозга, перелом ребра и…

Полную потерю зрения.


– Наталия, ну чо за нах, – Герман гладил меня по голове, я рыдала и кулаками молотила его по шикарной спине. – Ну это же не прямо пздц, мы же могли вабще нах скопытиться…

– Лучше бы я умерла, – шептала я сквозь слёзы. На это Герман довольно двусмысленно изрёк:

– Ну, ёпт…

Не выдержав такого отношения к моим страданиям, я ещё раз как следует вмазала ему по спине и заорала во весь голос:

– Как я буду работать?

И тут возмутился уже Герман.

– Ты чо, нах, – сказал он, – я тебе буй с бугра или автослесарь, ёпт? Ты б видела, какие я в шараге подъёмники чертил – чо я тебе, какую-то срань не намалюю?


Следующие два месяца прошли как в лихорадке. Держась за стены, я ходила из угла в угол, периодически натыкаясь на эти самые углы, поминутно спотыкаясь и растягиваясь на полу, и скандировала:

– Жабо! Пике! Годе! Мерло!

При слове «мерло» Герман послушно наливал мне полбокала, остальное предположительно выхлёстывал сам, хотя я строго-настрого запретила ему принимать за работой; но проверить я уже не могла. В темноте кто-то тонко и жалобно скулил. Герман уверял меня, что это у соседей. Я вздыхала, залпом выпивала вино и продолжала:

– Реглан! Тюльпан! Болван!

Я была уверена, что до начала показа мы не успеем. Но мы успели, и нам торжественно присудили первое место. Уткнувшись Герману в плечо, я плакала – не от счастья, потому что давно привыкла к победам, а от осознания, что именно эту, самую грандиозную коллекцию, мне не суждено увидеть никогда. Как и все последующие коллекции. К тому времени стало уже окончательно ясно – зрение ко мне не вернётся, несмотря на все усилия врачей.

– Можно потрогать? – спросила я в пустоту. Кто-то тоненько, по-девичьи ойкнул, кто-то фыркнул, кто-то прошептал: бедная! – и пошли шушукаться, будто я глухая, а не слепая. Наконец колокольчиком прозвенел чей-то юный голос:

– Можно.

Блаженны сирые, ибо они…

Мои руки нащупали что-то крепдешиновое, покроем напоминающее плащ Бэтмена. Я удивлённо подняла брови. Ощупала ещё раз.

Точно. Тот самый ужас на крыльях ночи. Разумеется, я бы ни в каком наркотическом бреду не выдумала бы бэтменский плащ из крепдешина. И значит…

– Это что? – поинтересовалась я, обращаясь исключительно к Герману.

– Ну как – что? – он, казалось, был удивлён этим вопросом не меньше, чем я – вызвавшим его предметом, – летучая мышь.

– Ты идиот? – прошипела я так тихо, чтобы люди не услышали. – Летучая мышь – это покрой рукава.

– А оно с рукавами, – невозмутимо ответил Герман.

Дальше была блузка из шифона. С декольте. С оч-чень странным декольте. Даже не с декольте, а с дыркой на груди. Опасаясь, как бы меня не заподозрили в грязных нетрадиционных намерениях, я несколько раз обвела её пальцем. По форме она больше всего походила на обглоданное крыло недоеденной полубабочки.

– Не припомню, чтобы я…

– Вэ – образный вырез, – услужливо пояснил Герман.

– Английская «V», – буркнула я сквозь зубы, еле-еле сдерживаясь, чтобы не устроить скандал при посторонних. До меня только потом дошло, как сильно сдерживался Герман, чтобы не материться. Но тогда я была совершенно не намерена ценить его неимоверные усилия.

– У меня по английскому была тройка, – признался он без тени смущения, – я технарь.

Это я поняла по твидовой юбке, словно изъеденной мышами.

– Герман, – спросила я очень, очень тихо, зловеще тихо, – что такое «гофрированный»?

– Это, – ответил он абсолютно уверенно, – вроде перфорированного.


А потом я сделала то, чего не делала никогда в жизни. Разругавшись с Германом, взяла и напилась в одиночестве.

Впрочем, не уверена, что это было одиночество. Когда я очень осторожно, чтобы не стукнуться лбом о дверцу шкафа, доставала бокал, что-то подошло ко мне и языком коснулось щиколотки.

– Фу, – сказала я, – фу, извращенец.

Что-то фыркнуло и обслюнявило мне колено.

– Не подлизывайся, – пробормотала я, сев на корточки, и что-то очень мокро поцеловало меня в губы.

Герман вернулся через полчаса, судя по запаху, пьяный и с тюльпанами.

– Чот я не понял, нах, – сказал он, – мы ж первое место заняли, ёпта, котик, чо за срань? Ты не рада?

С какой, интересно, стати я должна быть рада?

Он забрал у меня самое дорогое – мою коллекцию, мою славу. Он всё переиначил на свой манер, испортил, изгадил, выдал за моё, хотя на самом деле ничего моего в мире больше не было и быть не могло. Я неспособна была создать хоть что-то; никчёмная, беспомощная, я не могла даже войти в Интернет, даже снять деньги с карты. Всю власть забрал этот нищий автослесарь, только и умевший чертить подъёмники и выпрашивать у меня ребёнка. И вот теперь он уничтожил моё дитя. А я не могу даже посмотреть ему в глаза.

Что-то понимающе уткнулось мне в ладонь холодным кожаным треугольником с двумя дырками. Я опустила руку, и она утонула в жёсткой шерсти, сбоку переходящей в голую кожу.

– Джим, – сказала я почему-то почти ласково, – дай, Джим, на лапу счастье мне.

Чёрт его знает, почему. В чёрном-пречёрном мире не было ничего прекрасного, а кожаный нос и жёсткая шерсть были по крайней мере приятны на ощупь.

Герман вложил мне в руку бокал, наполнил заново.

– Давай, нах, за наш показ.

– Твой, – сказала я. – Моего там ничего нет.

И аккуратно, по стеночке побрела в спальню. За мной по паркету застучали кожаные лапы.

С Германом мы помирились утром. Потому что я была беспомощна, и мне нужен был помощник. Чтобы нанять помощника, требовалось зайти на сайт; чтобы зайти на сайт, требовался Герман. Замкнутый круг. Сначала мы долго и бурно ругались, а потом тихо и безнадёжно помирились; сунув мне в руки что-то мягкое, со стразами, он спросил:

– Чо, нраица?

– Герман, – сказала я, – очень тебя прошу, не надо. Я дизайнер одежды, не покупай ты мне, ради всего святого, всякую дрянь из секонд-хендов.

– Это не тебе, – пробормотал он под нос, забыв прибавить что-нибудь нецензурное.

– Не поняла, – возмутилась я и тут же поняла.

День рождения мамы.

Почему-то я всегда забываю, у кого когда день рождения. Герман, напротив, помнит всё досконально и вообще питает какую-то нездоровую любовь к моим родителям. Вечно двигает им мебель, вбивает гвозди куда надо и не надо, таскает продукты огромными сумками. Чувства его безответны – мои родители воспринимают Германа как глупое увлечение любимого ребёнка, не то чтобы достойное, но во всяком случае, безобидное, вроде селфи с утиными губами или спиннера. Подрастёт – поумнеет.

После катастрофы они сутки напролёт торчали в больнице. В конце концов меня это разозлило, и я высказала всё, что думаю по этому поводу. Больше мы с тех пор не общались. Ну то есть они звонили, чтобы поздравить меня с успешным показом, но я сказала Герману, чтобы он сам принимал поздравления, поскольку заслуги моей тут нет, и радоваться тоже нечему.

Но поскольку случился мамин день рождения, Герман берёт меня за лапку, сажает в машину, и мы едем веселиться. На секунду в голове проносится мысль, что теперь ничего не помешает Герману завезти меня в ближайшую лесополосу и там прирезать, но её тут же сменяет другая мысль – так оно было бы и лучше.

Но нет. Тщетны бывают скромные надежды. Герман останавливает машину, вновь хватает меня за лапку и тащит по лестнице; потом, услышав его восторженный вопль «Мама!», я понимаю, что мы наконец-то пришли.

Потом Герман старается не материться, а я стараюсь не распускать сопли, думаю о том, что уже никогда по-настоящему не увижу маму, и папу, и вид из окна, и свою уютную детскую комнату; и почему-то даже мысль о том, что у мамы под глазами ещё больше морщинок, и она опять выкрасила волосы в тоскливый пепельный, который совсем ей не идёт, что у отца ещё больше проступила лысина, что обои начали отклеиваться, а вид из окна вообще-то на помойку – даже эти мысли почему-то не радуют. Мне вспоминается лекция по философии – я их не любила, оттого что препод был тщедушный старикашка с огромной коричневой бородавкой на носу, и я, как ни старалась слушать лекцию, смотрела всё равно исключительно на эту несчастную бородавку; но лекция вспоминается не поэтому, а потому что он пытался объяснить нам разницу между красивым и прекрасным. Красивая собака, например, не может быть без ноги, зато с блефаритом (тут я полностью соглашалась). Красивое – не просто цельное, но всегда завершённое. Красивое – характеристика, прекрасное – оценка. Прекрасна раздолбанная статуя Ники Самофракийской, потому что её красота – в сохранившемся пафосе победы. Прекрасна мама – потому что мама, и комната, потому что здесь прошло моё детство, и заваленный битым стеклом берег реки, потому что там прошло моё свидание с Германом.

И тут я вспоминаю желание, загаданное в тот вечер у реки.

Не видеть больше этого уродства.

Не видеть больше.

Не видеть.

Я правда держусь молодцом – у мамы день рождения, и всё такое. Но потом, в машине, я тихо рыдаю, уткнувшись Герману в плечо, и он ни о чём меня не спрашивает, потому что знает и так. Тогда спрашиваю я:

– А почему мы никогда не ездим к твоим родителям?

Герман молчит. Потом тихо отвечает:

– Так это, ёпт… детдомовский я.

И мне становится ясно, откуда эта нелепая любовь к чужим родственникам, откуда вообще эта нелепая любовь ко всему чужому – ведь своего у него никогда ничего не было. Поэтому он так хотел ребёнка. Ну или хотя бы собаку.

Я тоже ни о чём больше не спрашиваю – потому что знаю. Знаю, что такое боль утраты.

Герман молчит; я чувствую резкий запах табачного дыма и хочу сказать, чтобы он не смел курить в машине, но слова застревают в горле. Потом он говорит:

– Хотя тебе-то чо.

– Как это «чо»? – возмущаюсь я. – Как это – «чо»?!

И тут эта свинья заявляет:

– Ты меня не любишь.

– Я тебе ландровер купила, – возражаю я, но он знай гнёт свою линию:

– Не любишь, ёпт. Ну и типа это, как там – раз не любишь, отпусти.

Кто бы сомневался. Пока я не вижу, он сидит в своих ванильных пабликах. Ха. Пока я не вижу. Ужас, до чего же я временами бываю оптимистична.

– Я тебе так, – говорит он, – игрушка для секса.

Я молчу, поскольку возразить мне нечего.

– Которого не было уже месяца четыре, – продолжает он.

Четыре с половиной, если быть точнее. С самой нашей катастрофы. Ну а зачем, если я всё равно не вижу процесса? Тот факт, что у Германа тоже могут быть свои потребности, мне, очевидно, ни разу за четыре с половиной месяца в голову не пришёл.

– Ну а теперь я ваще типа медсестричка, – он фыркает и выражается совсем уже непотребно. – Нах оно мне надо? Ща, наймём тебе какую-нибудь тётю-чмотю, а я свалю в закат.

Так. Четыре с половиной месяца назад он чуть ли не рыдал, умоляя меня вернуться. Вот что творят с людьми воздержание и ванильные паблики.

Он закуривает новую сигарету (ей-богу, сейчас руки оторву!), и декламирует:

– Мы любим тех, кто нас не любит,

Любить иных – тяжёлый крест.

– Ты, – отвечаю я, – прямо-таки эксперт. Автора-то скажи, часом, не Мария Ремарк?

– Да не, – отвечает он невозмутимо, – там мужик какой-то.

И я начинаю хохотать, громко, радостно, потому что этот нелепый идиот вносит в мою чересчур правильную, чересчур выстроенную жизнь свой нелепый идиотизм, и мне всегда это нравилось, нравится и теперь, когда я уже не вижу его прелестей. Его непосредственность – вот что по-настоящему прелестно, вот что выделило его из толпы мальчиков-моделей с идеально красивыми чертами лица. Потому что они красивы. А он – прекрасен. Я всегда это чувствовала – а осознала только теперь.

Мир вообще становится прекраснее, когда как следует выпьешь. И темнота прекрасна тоже: пусть темнота, но в ней есть запахи, и звуки, и…

Потом мы с Германом лежим в постели, чему он бесконечно рад. Видимо, решил, что его философия, почёрпнутая из ванильных пабликов, волнующе действует на женщин. Ну, пусть думает что хочет, идиот эдакий. Любимый идиот – в этом я не сомневаюсь.

Я сомневаюсь в другом.

– Герман, – спрашиваю я очень строго, – ты ведь понимаешь, я не готова к детям?

– Ну ясен хрен, понимаю, – обижается он, – я ж не скотина какая, ёпта.

Почему-то я верю. Может быть, эта вера мне ещё выйдет боком. Ладно, узнаем месяца через два. Может быть, в кромешной тьме младенцы – не такая уж и гадость. Правда, есть запахи и звуки… но ведь есть кусочки ваты и беруши, а ещё дети имеют свойство вырастать, а подросшие дети – это совсем неплохо.

Я провожу пальцем по любимому лицу – впервые за четыре с половиной месяца – и чуть не отдёргиваю руку. Вся кожа изборождена глубокими рваными шрамами.

– Стекло впилось, нах, – оправдывается он. – Я чо и хотел уйти – чо те делать теперь с таким уёжищем?

И тогда я абсолютно искренне отвечаю:

– Ты прекрасен.

И не могу удержаться, чтобы не добавить:

– Без извилин.

На это он, конечно, снова обижается… и так без конца.

Гламурёныши

Подняться наверх