Читать книгу Превратись. Первая книга - Александра Нюренберг - Страница 5
Дедушка и внук
ОглавлениеЦерковный двор в полдень за оградой был очень тих. Служба ожидалась через несколько часов. Прихожане сидели на каменном горячем парапете над морем и ждали. Оливковый маленький автомобиль вылетел на шоссе, и они оживились. У ограды машина строптиво поёрзала и встала, как ослик.
Батюшка вылез из машины, в серой бобке и чёрных мешковатых штанах. Открыл ворота, полез в машину и въехал, вылез, толстоватый, с курчавой, уже сильно посолённой копной над воротником, и энергично закрыл ворота. Матушка, крупная красивая женщина, его сверстница, в платке, из-под которого лезли на лоб и щёки кольца рыжих волос, вышла со свёрнутой одеждой для служения, которую она, обнимая, держала в обеих руках. На руках её светились совершенно золотые веснушки.
Батюшку тотчас обступили, оттеснили от матушки, и ему пришлось немедленно благословлять. Он посмеивался. Затем почти пробежал в прохладную тёмную глубь в мерцающих огоньках за алтарь. С треском закрылся за какой-то таинственной дверью. Матушка, чьи веснушки погасли в полумраке, прошла следом с сумкой и остановилась в уголке розового и зелёного блеска.
Мэр, топоча лапочками, нёсся, тараща умные глаза, по улочкам посёлка. В человеческом облике он предпочитал, по причине некоторой полноты, авто. Недавно он пожертвовал на церковь двадцать семь тысяч, и торопился на праздник, не за тем, конечно, чтобы воочию убедиться, что на эти деньги куплена именно та дивная люстра, которую он давно присмотрел в столице в антикварном магазине и о которой буквально прожужжал уши батюшке с матушкой. Обещалка мэра, кстати, не советовала употреблять слов вроде «ВООЧИЮ», объясняя мэру в нежных всплывающих подсказках, что слово это имеет устарелый, вроде как в тех обрывках о сотворении мира, характер, посему разумней сказать «лично», «сам». Ну, вот и бежал мэр лично, сам поприсутствовать на древнем празднике, введённом в Сурье ещё до того, как часть её территории перешла на режим Складчины, а, возможно, и до Метеорита.
Чертенятки – маленькие, хорошенькие, вроде кипарисных мартовских шишечек – уже вовсю суетились возле церковного крыльца. Они осмеливались залезать даже на нижние перекладинки ограды. Нет, малыши понимали прекрасно, что дальше их не пустят, просто не могли устоять перед искушением – невероятно смешное делалось что-то с их пушистой шкуркой. Несильный разряд, вроде электрического, пронизывал их до самых хвостиков. Разумеется, ничего более серьёзного им за нарушение дисциплины не грозило – уж больно малы.
Черти постарше в такие дни даже не показывались возле церкви. Только один толстый рогатый старик с большим мохнатым животом мог позволить себе постоять за кипарисами над морским обрывом и краем припухшего глаза иронически поглядывать за левое плечо. По правде говоря, он мог позволить себе и больше – старость почитают в Сурье. Даже в песне поётся: «Старикам везде у нас почёт». Опять же, не все поощряют ноне старые песни, хотя на смысл никто, помнится, не покушался.
Толстяк даже мог издалека шапочно и тоже неуловимо иронически раскланяться с уборщиком прицерковной территории. Ирония, заметим, была обоюдной. Мало кто знал, (а в посёлке, полагаю, не знал никто), что уборщиком служит человек некогда известный… очень даже известный.
Считалось, что он вроде как пропал после того, как общественность установила один не то, чтобы неприглядный факт из его биографии, просто после установления сего факта порядочный человек должен был бы каким-то образом и с помощью избранных методов позаботиться о том, чтобы поскорее перейти в миры иные, нам мало известные. То бишь, в просторечии выражаясь, накинуть галстук, прижмуриться, сделать дырочку, иначе говоря, удалиться, ещё же проще – удавиться, застрелиться или ещё как-то сократить дни свои, дабы не покрыться позором в глазах окружающих.
Уборщик (то есть, тогда-то он уборщиком не был) не счёл приемлемым соблюсти приличия. (Он вообще был человек бойкий и не склонный к различного рода колебаниям, это было известно по всей канве его жизни и ежли ему предлагали что, он брал, а то и не предлагали – а он тоже брал, если, конечно, никого поблизости не было.) Речь, помилуйте, не о воровстве… Орс упаси. Ну, да это совсем другая история и ни к чему сейчас отвлекаться.
Так вот, рогатый старичок здоровался, соблюдая приличия, и наш уборщик – тоже, и тоже почтенный, хотя, несомненно, более благообразный. Он и в миру, до исчезновения считался красавцем писаным, что, впрочем, не довольно большая редкость среди людей его первоначальной профессии – так вот, наш уборщик кивнул чёрту, щуря глаз и покуривая. Стал-быть, он стал более чувствительным к приличиям? Должно быть.
Метла его давным-давно была прибрана в специальное помещеньице назади церковных служб и магазинчика, где продавались умные книги и священные изображения. Сам он, выполнивший свою работу, мог мирно посидеть на парапетике – к морю он никогда не подходил, считая – он даже высказался на сей счёт – его слишком спокойным, лужа, да и только. То ли дело – река. Река движется, унося очень быстро и предметы, и растворяя жидкости, и паруса скоро гаснут за излучиной.
Итак, старцы обменялись кивками, и рогатый, опершись острым волосатым локтем на бут низкой стены над морем и поглядывая на чудный свет, расстилавшийся над блёклой водой, краем глаза косился на малышей, всё веселей атакующих витую церковную ограду. Это объяснялось тем, что народу всё прибавлялось, близилось время службы. Крохи с противным визгом кидались, оттопыря хвостатые задики, на завитки ограды и с обморочным писком отлетали прочь, как гуттаперчевые.
Вреда деткам никакого, ограде тоже, и всё же старый бес, повинуясь помянутым правилам приличия, будь они неладны, изредка покрикивал на поросят. Собственно, это и есть, так сказать, приличный повод гулять по набережной и любоваться закатом над морем.
Что может быть прекраснее деда, старого мудрого существа, исполняющего свои извечные дедовские обязанности? Что слаще этих окриков жизни пожившей – маленьким неумным жизням, готовым на любую опрометчивость? Ему же только и надо – погулять, неспешно цокая заскорузлыми сбитыми копытами по своему потаённому маршруту – вдоль обрыва над морем, мимо белого с золотом и лазурью здания со знаком Орса, под чёрной густой и сладкой сенью восхитительных деревьев – кипарисов. Полно, да деревья ли они? Думал иногда рогач и благодушно строил предположения о происхождении этих вечных дуэлянтов, красавиц горянок с гордыми головками, укутанными в непрозрачные покрывала.
Земной его ровесник следил небольшими зоркими глазами в жёстких ободках чёрных ресниц, за чертятками и рта, тонкого, твёрдого, не раскрывал. Он вообще теперь мало говорил. Он и раньше говорил немного. Друзья и почитатели полагали, что это свидетельство его глубокой мудрости, враги и клеветники – что он «боится проговориться». По их мнению, тайна, которую он носил при себе, как преступный солдат носит ужасный трофей, настолько угнетала этого человека, что из-под красивых светлых усов его всякую минуту могло вырваться истерическое признание – знай, послеживай, не пропусти.
Некоторые думали уже, что он выдумка и его не было никогда.
Но заблуждались те, кто так думал. Он был. Вот он, вот он – сидит на парапетике в прибрежном городке на южной границе Сурьи, сидит и смотрит на чертенят-младенцев, по детской невинности греха егозящих в преддверии хорошей старой церкви, где на клиросе пахнет ладаном и волной морской, сидит – и не думает ни в чём признаваться.
Несомненно, кто-то из гадёнышей давно себе придумал и держит в своей шишкастой головёночке мыслишку, как бы проехать «туда» на платье кого-либо из прихожан либо прихожанок.
Уборщик прикрутил в смолистых пальцах, искривлённых из-за многописания в своё время, когда обещалки были грубы и просты, очень дешевую сигарету и, с удовольствием прикусив в белых славных зубах крупиночку горчайшего табачку, так и увидел – эге, вот у этого, покрупнее прочих, с припухлостями рожек, с поджарым задком – так и дрожит внутри эта мыслишка, ну, совсем, как бедолажкин хвостик.
Пока уборщик наблюдал за малышом, за ним самим наблюдали со здоровенной ветки вековой сосны, одетой в великолепную блестящую шубу и расположенной шагах в десяти от церковного двора выше по трассе.
Уборщик поднялся с парапета, отряхнул одежду – старенькую и похожую на военную форму выдуманного или забытого государства. Он огляделся – люди стояли кругом с разнообразным хлебом, один молодой муж открывал бутылку местного, но ценимого даже в столице Сурьи, далеко отсюда, вина… Винтообразно срезав утренний свет Орса, засиял штопор. Сегодня праздник, люди хотят, чтобы батюшка благословил их еду и питьё. Среди них чёрными запятыми встревали чертятки, гармонично деля на неравные доли мир и благодать причастных оборотов мужнина бормотания и повелительного наклонения жён.
Мелькнул молодой человек – наследник обувного магазина, строгий и спокойный.
Шум возник и прокатился оранжевым шариком: по улице из городского нутра появился сам мэр! Он был с присными и со чады и домочадцы своего многочисленного клана. (Они настигли его у Южной калитки Парка – нежное клекотанье жены вкупе с резкими порыкиваниями детей.)
Мэр цепко и в то же время смущённо, задирая взгляд, но не голову, посмотрел на церковь, плавающую в волнах Орса, осиявшего свой знак на крыше. Голова и вообще отличался деликатностью. Ежли он читает что-то возвышенное и при этом от волнения почешется, то непременно укорит себя, заволнуется и перестанет вовсе читать.
И суеверен он был! Если в книге сделается что-то нехорошее, сейчас мелко делает Орсов знак, и ну шептать в нос себе, стучать тут же по книге, да ещё и глянет на пол, будто чужое несчастие положит и примолвит непременно, да не про себя, а вполголоса:
– Я тут подмету… Я пылесосом…
Когда мэр что-нибудь записывал постороннее, не вменённое ему, то обязательно при этом держал наготове любые бумаги с грифом и гербом посёлка, что бы, ежли кто, сейчас и прикрыть. Чувствовалось в мэре какое-то целомудрие, заставлявшее его смущаться своего сочинительства.
О, да, непрост мэр. Иногда его так окутывало благоговением перед чудесами мира, что это выливалось в форму наблюдений – за птичками, например, или за облачком интересной формы (о том, что другие занимались такими наблюдениями он и не слыхивал – был, и вправду, в некотором роде целомудрен).
Возможно, мэр стеснялся несерьёзности своего занятия? Каков он вообще? Большой (в ширину), приземистый, с круглой головой и носил строгие галстуки, очень дорогие, которые ему по каталогу выписывала супруга. (Он в магазине иногда заглядывал ей через плечо и с огромным одобрением смотрел на тот галстук, в который упирался её выпуклый розовый коготь. Но ни слова, конечно, он не говорил в поддержку или в отрицание галстука и, спустя время, находил его у себя лежащим на подушке, среди прочего, приготовленного для одевания.)
Перед церковной оградой, ковка коей многократно повторяла условное обозначение Орса, он принял человеческий облик. Тотчас заботливо принагнулся.
Люди, теснившиеся по каменным обочинам улицы поняли – голова беспокоился о помощнике своём. Тот, имея облик червячка (к слову, уважаемый более прочих в посёлке, ибо дождевой червь – существо, вообще, заслуженное, а полугорные почвы окрест нуждались тогда, когда разворачивались события нашего повествования, как и сейчас, в любовном рыхлении), так вот, помощник мэра заметно торопился вслед за патроном. Наконец, он повернулся на недурном, сменённом год назад асфальте (отыскали стараниями этого вот помощника отличную бригаду непьющих укладчиков) всем маленьким тельцем и, подняв кверху головочку, встал во весь рост. Несколько вихлястый человек лет сорока в прекрасном костюме, он покашлял и поздоровался с мэром. Так уж принято – принял человеческую форму, поздоровайся по второму кругу, от избытка вежливости никому ещё худа не сделалось.
Наблюдатели (те, кто следили с дерева за приготовлениями к службе) переглянулись: возле плеча мэра телепался незнакомый большинству, похожий на кролика без миловидности этого зверька, мужчина с непрестанно улыбающимся ртом и вихром над низким, поделённом надвое чертою, лбом.
Отношения между наблюдателями на дереве, вероятно, были коротки, так как на ветке последовал тычок, к прискорбию заметим, едва не сваливший одного из них. Причём, тот, кто пострадал, имел куда более крепкое сложение.
Чертяток обосновавшиеся на ветке, конечно, не видели, то есть пятнышки неубедительные рябили перед глазами, но что малыш подобрался к самому сюртучку мэра – нет, тоже не видели, но отметили, что уборщик смотрит куда-то с неуловимым выражением любопытства.
Человека же с кроличьей челюстью узнали они тотчас. Он был ни много, ни мало посол из Годаньи – или, как говорили в этой части Сурьи, амбассадор.
Зачем бы ему присутствовать на этническом празднике в скромном посёлке на берегу провинциального моря, вот вопрос.
В те годы, про которые рассказываю вам я, часть территории отпала от основной литосферы материка, не буквально, но будто бы сделавшись совсем отдельной страною, ну, точно в Годанье.
И хотя все знали, что это, выражаясь цирковым языком, пшик, кунштюк, связанный с особенностями национального характера Сурийцев, которому чуждо постоянство, всё же Годанья поверила непостоянным этим людям и сочла их мятежниками против «тысячелетней власти сурийской тьмы» (так писали иные годанские газеты).
Так-то вот и получилось, что Годанья принялась посылать сюда, на Юго-Западное побережье Сурьи своих амбассадоров и учить Юго-Западных Сурийцев, как лучше им жить и рассказывать про новую, удивительную систему просвещения.
Многие в самой Годанье (которая, как вы помните, состояла из множества стран) указывали прожектёрам, что уже бывало в Сурье такое и что, как ни попишешь, именно при власти вечной тьмы произошёл Великий Полёт Человечества и Высадка На Бриджентис, да и книг, пожалуй, лучше никто во всю историю не писывал, и киношек не снимал.
Но газеты, подобным образом толковавшие характер сурийцев, вызвали нарекания и были сурово отчитаны… Что до Сурийцев, то эти-то, и впрямь, до ужаса непостоянны – только, знай себе, прожил Суриец лет этак с пять тысяч в священных рощах своих полуостровов и на своих низеньких, хотя и бескрайних, возвышенностях, как бац! – подавай ему манифест о правах (какие, к лешему, в лесах манифесты?), да и отмену черты осёдлости в придачу, не говоря уже о поголовном высшем образовании. Но да это к делу не относится, во всяком случае, напрямую.
Словом, годанские мудрецы отправили в Юго-Западную Сурью в подкрепление к новому типу просвещения свои танки с полным прибором из трёх танкистов каждый, дабы те поучили Сурийцев правильно воевать, и (заодно) слегка попугали Гиперборею, которая захотела бы отстоять мятежные территории.
Но Гиперборея не возжелала этого (ежли честно, такие отпадения происходили во всю историю её чуть ли не каждую тысячу лет, но более молодая геологически и порывистая по характеру Годанья просто-таки не помнила и не могла этого помнить!) – и посему Гиперборея оставила всё, как есть…
Ах, до чего ленивы, гультяисты были гиперборейцы!
Тем временем, амбассадоры Годаньи обучали мятежных мэров новой жизни и проводили военные учения на дивных берегах отпавшей части Сурьи. Одно из таких учений предполагалось провести недели три спустя, на окраине одного из посёлков, несколько более болезненно воспринимавшего преобразования Годаньи.
Но то, что произошло три недели спустя, не может пока нас занимать, ибо мы и так забежали вперёд на три месяца, а забеганье вперёд чревато всякими глупостями.
Тут раздался басистый «ох» и одновременно истошный тоненький вопль – проклятый чертёнок-большачок забрался-таки на соблазнительно отставленную фалду мэрского сюртука и проехал на ней во дворик Орсова храма. Его немедленно, разумеется, вынесло страшною силой – какой-то прозрачной полосой… (Окружающие увидели только странный порыв ветра, если ветер можно видеть).
Дедушка чёрт (это он охал) помчался, отчаянно скрипя коленными суставами, и, подхватив полубесчувственного внучонка, с упрёком посмотрел на уборщика. Тот на укоризненный взгляд ответил ничего не выражающим… ясные глаза его не имели глубины.
Все вошли в церковь. Только некоторые обратили внимание, что мэр несколько раз отряхнул свой сюртучок и неловко посмотрел вбок, за кругленькое плечо себе.
Батюшка никогда не пел, а говорил быстро и таинственно (в смысле, большая часть сказанного оставалась тайной, и, поверьте, в этом было что-то привлекательное), а, сказавши, громко и внезапно пропевал одно слово, засим немного кашлял и снова переходил на скороговорку.
Звучало так:
– Бу-бу-бу бу-бу… А-м-ее-нн… Ках-ках. Ках. Бу-бу-бу… и пр.
К Оле, в лавочку, за выступом стены подошла служительница и в чём-то горячо и спешно убеждала её. Кроткая Оля, никогда и ни с кем не спорившая, на сей раз оказалась неуступчивой. Она не отдавала служительнице большую жёлтую книгу. Служительница ещё потопталась, поправила платочек, с досадой посмотрела на олин нежный пробор и на её кротко склонённый высокий лоб и опрометью свистнула в придел. Вернулась она скоро, батюшка ещё не успел дойти до очередного кашля, как её юбки заметались у прилавка. Она что-то пылко сказала Оле. Окружающие смогли расслышать только торжествующее:
– …мужского хора. Тотчас…
Оля, не глядя, подала ей книгу, сказав:
– Чтоб благословил.
Служительница шмыгнула под иконой, пригнув платочек, и появилась ещё быстрее, чем в первый раз. Она крепко прижимала книгу к жёлтой футболке.
Оля медленно подняла засмысленные глаза.
– Благословил? – Раздельно спросила она, указуя на книгу.
– Матушка благословила. – Ответила та.
Оля строго сказала:
– Матушка – при батюшке. А батюшка – на работе.
Служительница раздула ноздри.
– Матушка благословила. – Повторила она.
Оля на это сказала только:
– Дай.
Служительница с досадой цокнула, испугалась и посмотрела на полустёртое изображение святого служителя Орсова, особо почитаемого на приморье. Святой хмурил лоб, сердился, и та смутилась. Она пискнула:
– Но… – и смылась.
Оля раскладывала под стеклом серебряные Орсовы знаки, уменьшенные противу того, что на крыше в многое число раз. Она подняла лицо и мельком глянула в ту сторону, где кипели цветные огоньки свечей.
– Бу-бу. А-а… Ках-ках. М-м?
(Ох, как стало тихо.) Кто не знает внезапной тишины старых церквей, тот не знает ничего.
О такой тишине мечтает лишь тот, кто на драконовом хребте летал над грохочущим полем, где только что бесславно закончилась какая-нибудь нехорошая битва.
Служительница, не доходя трёх мужских шагов до Олиного стеклышка, ехидно проблеяла:
– Благословил-с.
Оля кивнула белеющим в полутьме лбом. В ту же минуту на
дереве, где сидели наблюдатели, и шёл бурный меж ними разговор, произошло движение, но к нему мы вернёмся три месяца спустя.