Читать книгу Кантига о Марии Бланке, нашедшей себя в посмертии - Александра Шевелёва - Страница 4

Часть первая
Солдадейра
III

Оглавление

– Пей, дуреха! Пей, кому говорю!


Словно во сне, я видела странную комнату; люди разного пола, одетые в основном в грязные отрепья, лежали на полу, подстелив под себя плащи и подложив под голову заплечные мешки. Кто-то ел нехитрую снедь, кто-то молился. Закопченные балки, вытертый множеством ног деревянный пол, огонь в очаге, сквозняк и запахи – дыма, давно немытого тела, горячих бобов, лошадей – все это сбивало с толку, оно было слишком материальным для наваждения. И в то же время все происходящее принималось, как во сне, с каким-то странным спокойствием; так мы не удивляемся, когда в наших грезах видим давно умерших людей или обнаруживаем, что умеем летать…


Я видела все как будто сверху, но одновременно чувствовала и то, что нахожусь в этом чужом странном тельце незнакомой девочки. Девочка уже пришла в себя, и тело ее, которое до этого, на дороге, казалось полностью моим, теперь воспринималось отчужденно; я чувствовала, что доминировало в нем ее, а не мое сознание, что я была незваным гостем, а не хозяином. В отличие от большинства, она лежала на тюфяке в углу, обтянутом грубым небеленым холстом, шуршащим и пахнущим чесноком (уже потом, разобравшись в реалиях этого времени, я оценила и возблагодарила щедрость ее – или нашего – спасителя). Старик, виденный мною издалека на дороге, пытался влить ей в горло горячее молоко, но она, похоже, еще не пришла в себя. Наконец она открыла глаза, сглотнула, и он забормотал что-то радостное на латыни и принялся растирать ей ладошки.


Девочка была очень хрупкой и бледной. Ножки, похожие на сухие прутики, и непропорционально раздутый живот наводили на мысль о рахите; одежда была серой от грязи, явно недостаточной для этого времени года и сильно изношенной. На запястьях и скулах красовались огромные синяки и кровоподтеки разных цветов – от свежего багрового до выцветшего зеленоватого.


С первой же секунды я ощутила острую жалость к этой малышке. Она все больше оживала, ее синие глазки уже были открыты, она очень горячо и старательно благодарила спасшего ее старика, а он успокаивал ее. Их речь была странной, я с трудом понимала ее; девочка говорила с акцентом, напоминающим, скорее, сефардийский ладино, чем испанский, и постоянно вставляла в речь непонятные для меня слова[2]; старик же, как мне показалось сначала, говорил по-португальски, но затем я расслышала в его речи галисийские и кастильские словечки; это был непонятный диалект, которому трудно было подобрать название. Наконец, он укрыл ее своим плащом, и она сразу же задремала.


У меня появилось время для раздумий.


Бесплотной зрительницей, привязанной, подобно призраку, к этой маленькой девочке, я оказалась в новом для меня мире; сознание подсказывало мне ассоциации со Средневековьем, но в то же время знания мои о том времени были так малы, что с тем же успехом это могла быть и иная Вселенная.


Что знаем мы о нашем прошлом? Подобно маленьким постоялым дворам, рассеянным на старой римской дороге, сознание наше выхватывает короткие стоянки, между которыми лежит мрак и неизведанность; мы знаем, что в таком-то году такой-то король выиграл битву, но лязг мечей, запах крови, взрытая копытами земля, крики, эмоции, мысли, смысл, суть, настоящее значение содеянного – все это ускользает с плоских страниц учебников и исторических книг. Мы предполагаем – осознавая это или нет – что восемьсот или тысячу лет назад жили такие же люди, их беспокоили те же проблемы и их отношения были сходны с нашими; но никогда, никогда не объять нам разумом ту пропасть, которая разделяет нас, живущих в безумном третьем тысячелетии, и наших далеких предков.


В мире, где между человеком и его реальной потребностью стоит стена из миллионов искусственных посредников, где возможно умереть от беспокойства и скуки, но не от голода, где накопленные знания так велики, что ни один разум не способен их охватить, невозможно представить себе жизнь людей восемьсот лет назад. Наших предков, для кого физический мир был граничен, время – циклично, голод был действительно голодом, тревога означала угрозу смерти, а любая абстракция была лишь только абстракцией – украшением и избытком, но не смыслом. Поэтому та реальность, которая окружала меня, не давала мне возможности сказать «я знаю, где я».


Я просто находилась в этом странном сне, и сон окружал меня, и он шел, как должно, своим чередом; это я, чужестранка, была в нем избыточна и нежеланна. Поначалу, замерзая на дороге, я приняла этот сон, как свой, но теперь ощущение полной инакости, невозможности совмещения меня-реальной и мира, который я видела вокруг, хранило меня, и я стала просто зрителем на просмотре исторического фильма.


От размышлений меня оторвал тоненький голосок где-то внутри меня. Так я впервые услышала ее – свою Бланку, свою судьбу, свою проводницу и дочь. Она обращалась ко мне мысленно, и от напряжения ее губы тоже шевелились; но разговор наш не был словесным, это было, скорее, еще то состояние, которое святой Исидор называл «источником слова»: мысль, не облеченная в речь, но могущая стать речью в своем развитии.


Бланка спросила меня одну-единственную вещь: «Ты – Мария?»


«Да», – ответила я, удивившись, что она знает мое имя. О, как я ошибалась! Потому что в следующий миг ребенок вскочил со своего тюфяка и, упав на колени, стал отчаянно, вслух, благодарить меня за свое чудесное спасение, славя Богоматерь и мешая литургическую латынь со своим забавным испанским, да так, что люди вокруг стали оборачиваться с усмешкой. Напрасно я пыталась сказать ей, что я – просто Мария, не святая и уж тем более не Приснодева: в глазах этой средневековой девочки голос, звучащий в голове, мог быть либо от диавола, либо от Бога, но поскольку я спасла ей жизнь – я могла быть только божественной сущностью, в этом она была уверена. Она обещала мне, что будет достойна этого чуда, что будет жить по моим заветам, что будет очень-очень стараться, а я сгорала в потоке чужого стыда[3].


Я всегда была из тех, про кого говорят «верит, но не делает». Меня крестили в детстве, но со времени конфирмации я бывала в церкви лишь на свадьбах да похоронах, как многие жители моего мира. А теперь передо мною (или во мне, кто знает) молилась глупышка, принявшая меня за Святую Деву!


От абсурда и неловкости меня, можно сказать, спас старик. До этой минуты он грелся у огня, не спеша зачерпывая ложкой из щербатой деревянной миски какую-то похлебку. Увидев, что девочка уже двигается и полностью пришла в сознание, он быстро подошел к ней, и я наконец смогла разглядеть его.


Он был не так уж и стар – просто солнце и лишения пути нанесли на лицо густую сетку морщин гораздо раньше отведенного срока. Спина его была еще прямой, а взгляд – ясным и цепким. Он был одет ярче и лучше, чем большинство находящихся в зале; поношенная туника была отделана шелковой тесьмой, на ногах красовались плотные чулки – браги, а на голове – когда-то яркий, но давно уже выцветший тюрбан.


Пристально глядя на девочку, он заговорил с ней, и на этот раз тон был совсем другим – собранным и серьезным. Было забавно наблюдать, как они не вполне понимали друг друга, иногда переспрашивая и запинаясь. В разговоре выяснилось, что старика зовут Шуан; глядя на тюрбан и лютню в мешке, с которой старик не расставался ни на секунду, Бланка спросила, не странствующий музыкант ли он, и, получив утвердительный ответ, чуть не взвизгнула от радости. Но собеседник ее внезапно посуровел и спросил ее, кто и откуда она сама.


Страх и смятение девочки от этого невинного вопроса были такими, что обожгли меня даже через защиту моей чужеродности и ощущение сновидения; девочка была в панике.


– Я… сирота, мой отец был… горшечник, но сейчас родители умерли и я теперь скитаюсь без крова и дома, – наконец выдавила она. Обманывать она не умела, моя бедная Бланка, ее глаза забегали и личико покраснело даже сквозь нездоровую бледность от недоедания и холода.

– Значит, ты из семьи свободных людей, не сервов? А кем была твоя мать? Почему родственники не взяли тебя?

– У меня нет родственников…

– А кто разукрасил тебя такими живописными синяками?

Девочка совсем стушевалась.

– Ох, малышка, я ж почему спрашиваю, – старик задумчиво поставил свою миску рядом с тюфяком и стал машинально теребить завязки кошеля на поясе. – Если бы ты была не свободной, а скажем, сервой, и узнай кто, что я спас тебя и не сказал никому, за твое укрытие я должен был бы заплатить десять альморади. Ты представляешь себе, какая это куча денег? А если я верну тебя сеньору, он, возможно, вознаградит меня – на альморади я не очень надеюсь, но хоть несколько новенов мне бы пригодились…


Мир вокруг стал расплываться, и я поняла, что глаза Бланки начинают наполняться слезами.


Шуан молчал и ждал ответа.


И тут я не выдержала. Я ничего не знала о том, куда я попала, но правило «отпирайся до последнего» в безнадежной ситуации действует везде. И, как тогда на дороге, я на секунду завладела сознанием Бланки и прошептала – почти продиктовала – слова, которые она повторила твердо и почти уверенно, если не считать дрожащего голоса:


– А если бы я была не свободной, а, скажем, сервой, и никогда не сказала бы вам об этом? Вы не знаете ни о чем и вам не за что платить десять альморади. Я еще мала, я быстро расту и через несколько месяцев никто не сможет узнать меня. Если вы возьмете меня с собой, я буду помогать вам, и со мной вы сможете заработать больше, чем несколько новенов…


– А ты умна не по годам, – хмыкнул Шуан. – Слушай, свободная сеньорита, которая никак не может быть сервой, а что ты собиралась делать, сбежав неизвестно куда в такое время года в одной драной камизе и плащике, который даже для укутывания теста уже не годится?


– Я хочу стать солдадейрой! – выпалила Бланка. Танцевать и петь перед знатными сеньорами, носить красивую одежду, играть на лютне, чтобы меня приглашали на праздники и давали за это монеты!


В первую секунду мне показалось, что Шуан все-таки поперхнулся своей недоеденной похлебкой. Глаза его выпучились, он замер, а потом разразился таким смехом, что согнулся пополам.


– Солдадейра! Она мечтает стать солдадейрой! Господи, ну что же мне делать с тобой, горе ты мое!

2

Будучи мосарабкой, то есть христианкой с занятых арабами территорий, Бланка поневоле включала в свою речь кастильские архаизмы и слова былых завоевателей; хотя регион Альбасете, откуда она родом, был вновь занят Альфонсо VIII еще за полсотни лет до описываемых событий, нищее и бесправное, обескровленное арабским правлением мосарабское население, попавшее в большинстве своем из арабского рабства прямиком в феодальные сервы, еще долго держалось особняком, сохраняя особенности языка и культуры. Мосарабский акцент в других зонах Испании считался при этом «презренным» и просторечным, а галисийско-португальский, на котором говорил Шуан, наоборот, был языком королевского двора и светской высокой литературы.

3

Vergüenza ajena – концепт, прочно укорененный в испанской культуре и не имеющий фиксированного аналога в русской; это мучительное состояние, когда непричастному к ситуации человеку стыдно за тех, кто в ней оказался.

Кантига о Марии Бланке, нашедшей себя в посмертии

Подняться наверх