Читать книгу Люди абрикосовой войны - Александра Зайцева - Страница 2
Бабушка
ОглавлениеМихей спит в гостиной, иногда тихонько стонет во сне. Мне хорошо слышно: в спальне нет двери, только ситцевая занавеска. Окно распахнуто, за ним шелестят тонкие ветки акаций, плачет одинокая цикада. Изредка лают собаки, но стыдливо, будто знают, что шуметь нельзя. И больше никого – ни припозднившихся гуляк, ни вкрадчивого урчания машин. Комендантский час.
В крошечной комнате щекотно пахнет травами. Под кроватью на газете сохнет тысячелистник, на подоконнике – пучки зверобоя. Бабушка разбиралась в травах и Михея учила. Вот она, и сама здесь, спорит загадочностью улыбки с томной музой Да Винчи, а взгляд – шершавый камень. Эту фотографию сделал дед, и рамку к ней тоже. Деда давно нет, но уличный фонарь и теперь высвечивает застывшую молодость его Катерины.
Здравствуй, бабушка. Благодаря тебе наша с Михеем двоюродность крепче самого близкого родства. Видишь, я снова приехала. Не вышло из меня толка: и ребёночка не родила, и мужа не удержала, и работу мою ты бы не одобрила. Что за блажь хлопотать за других и сопли на кулак наматывать, да? Ты была стальная, звонкая. Только перед смертью притихла, хотя я тогда не знала, что скоро расстанемся, а ты лишь догадывалась. Предчувствовала. Наверное, поэтому не пыталась уколоть, а больше размышляла вслух о давно прошедшем. Жаль, я была невнимательна, сейчас этот разговор для меня очень важен.
Мы идём в соседний посёлок на почту. Ты уже медленная, отяжелевшая, но несёшь себя торжественно. Это другие тётки могут щеголять в пропотевших халатах и матерчатых тапках, но не ты. Только узкие платья приглушённых тонов и шлёпанцы на танкетке. Только безупречный узел на затылке, и губы блестят розовым перламутром.
«Команданте» – смехом называет тебя Михей. Но сколько бы сражений ты ни выигрывала, победа в войне достанется ему. Кроме, пожалуй, одного: тебе удалось-таки отвадить всех его невест.
– К нашему берегу одно дерьмо плывёт, – авторитетно заявляешь ты.
Эти же слова ты говорила о моём отце, о Михеевой матери, о каждой подруге внука, теперь подошла очередь моего мужа.
– Бабушка, – миролюбиво отвечаю я, – вам нужно познакомиться. Вадим – особенный.
– Конечно, они все такие – необыкновенные поганцы.
Что-то не так. Слова. Ты их устало роняешь. И мне впервые не хочется спорить. Уж не знаю, что за девиц приводил в дом Михей, потому что жила далеко и только лето проводила с вами, но в остальном ты права. А дед? Неужели и он? Мама говорила, что ты почитала его белой костью. Семейный уклад подчиняла его привычкам, лепила из детей образцово-показательных граждан. Но не явно, шёпотом. И только после его ухода в мир иной позволила себе громкий командирский голос и многочасовой воспитательный зудёж. Правда, с той поры тебя занимали не отметки и пионерские галстуки, а сытое будущее, за которое дети бороться не стремились. Мама так и не поняла, почему ты сперва забивала их головы идеалами советского рая, а потом резко поменяла взгляды, проповедуя личное счастье. Почему с возрастом всё меньше походила на светскую даму, сливаясь с пёстрой толпой поселковых женщин.
– Давай присядем в тенёчке, всё равно на почте перерыв, – ты трудно дышишь, да и я взмокла, выползая на бугор. Откидываюсь на спинку скамейки, вытягиваю ноги. Хорошо!
– Мой Вадим – исключение из любого правила, – благодушно делюсь счастьем, разглядывая редкие облака в раскалённом небе. – Удивительный человек: волонтёр, поисковик, донор. Я ему помогаю и наконец-то чувствую себя нужной. Знаешь, как важно понимать, что живёшь не зря?
Вот такая я была восторженная дура.
– У меня в твоём возрасте уже дети подрастали, – ворчишь ты, – вот, что не зря.
– Да ну! Сейчас время другое, никто в роддом не бежит. Успею.
– Так и я не бежала. Дед торопился, у нас всё-таки большая разница в возрасте, да и болел он.
Ещё бы не болел. После десяти-то послевоенных лет в лагерях. Потому что не повезло деду помереть на поле брани, угораздило оказаться в немецком плену и там не сгинуть. С бывшими пленными на родине не церемонились, это известно. Он попал в Воркуту, в шахты. А там первый год его с другими бедолагами вообще не поднимали на поверхность. Мало кто выжил. Дед смог.
– Дед – герой, – говорю.
– Ага. Герой-геморрой, – едко припечатываешь ты и добавляешь: – К нашему берегу одно дерьмо плывёт, но в красивой обёртке, чтобы на конфетку похоже.
Перерыв закончился, на почту потянулись люди. Но мы не торопимся, сидим в абрикосовой тени. Ты говоришь отстранённо, будто не про себя, а про другую Катю. Это она носила твоё юное овальное лицо, тонкую усмешку, маленькие коричневые родинки на плечах и шее. Её русые пряди вечно выбивались из-под косынки. Она стеснялась по-крестьянски широких ступней и ладоней, считала себя неуклюжей, но в тайне мечтала нравиться. Юная, а уже горькая.
Катя знала своё место. Подружки фантазировали красивую жизнь или интересную работу, но не она. Дотянула школьную каторгу, начала трудиться без придумок. И ведь повезло устроиться на раздатку в столовую НИИ Угля. Там познакомилась с Михаилом Степановичем.
В НИИ Михаил не работал, приходил в библиотеку, потом – в столовую. Он подгадывал время пустого зала, ждал, когда схлынет основной поток сотрудников, а Катя начнёт накрывать кастрюли крышками. Гладко выбритый, отутюженный, строгий. Сдержанно здоровался, глядел пытливо, словно с вопросом, потом шёл за крайний стол. Катя наклоняла голову к тарелкам с закусками и осторожно за ним наблюдала. Ей казалось, что каждое движение его ложки, долгое аккуратное разрезание котлеты столовым ножом, даётся с большим трудом. Словно Михаил так голоден, что готов хватать еду руками, но заставляет себя не спешить. Сдержанность, вот что это было. Напряжение. Загадка.
Закончив обед, он собирал грязную посуду на поднос и сам относил к окошечку мойщицы. Благодарил Катю, смотрел с тем же вопросом, а она робела и отводила взгляд.
К их третьей встрече поварихи уже разведали, что статный незнакомец – из бывших заключённых. Но в своей шахте теперь бригадиром, у начальства на хорошем счету, потому что понимает угольное дело – настоящий спец.
– Катюха, дура, чего тебе ещё надо? – недоумевали бабы.
И то верно. Не сопляк, умный, воспитанный, воевал. Скоро Михаил Степанович стал просто Михаилом, но не Мишей. Катя остро чувствовала собственный малый возраст и скучную неначитанность. К тому же он не подпускал слишком близко, хоть и деликатно ухаживал. Сомневалась. Решилась, когда Михаил поставил вопрос ребром: предложил переехать в далёкий южный край в статусе жены. Там щедрое солнце, а что здесь? Ничего. Мать, отчим, братья – чужие и Кате, и друг другу. Холод в них, вечная мерзлота.
Свадьбы не было, просто расписались за день до отъезда. Кате бы радоваться узкому золотому колечку и дальней дороге, она и радовалась. Старательно выискивала поводы для счастья, чтобы заглушить первую замужнюю обиду – в ЗАГСе Михаил больно схватил Катю за локоть и прошипел в ухо:
– Пиши свою фамилию! Не мою! Свою фамилию оставляй!
Возможно, хотел оградить жену от лагерного прошлого. Хуже, если считал недостойной своего имени. В глаза о таком не спросишь, остаётся только проглотить.
Донбасс оглушил Катю лихорадочной суетой, яркими красками, буйными страстями, беззлобным русским матерком и мягким украинским юмором. Посёлок кипел, строились новые двухэтажки, заселялись в них весёлые люди. Молодые, приезжие, сами себе хозяева. Плевать на всех! Но всё же искали земляков и щедро их угощали, когда находили.
Михаил не искал.
– Откуда вы? – любопытствовали соседи.
– Из Киевской области, – неопределённо отвечал он, – простите, тороплюсь.
Он не переходил на «ты», не терпел панибратства, отгораживаясь подчёркнутой вежливостью. Кате запретил говорить о Воркуте. Объяснил, что сейчас самое время забыть о прошлом и не плодить сплетни.
– Ты правда из Киевской области? – однажды ночью спросила она. Легонько скользнула кончиками пальцев по его спине, прижалась доверчиво.
– Да.
– Откуда именно?
– Так, маленькое село.
– А родня? Они живы?
– Наверное.
– Хочешь съездить? Я бы с ними познакомилась.
– Нет.
– Почему?
– Мы поссорились.
И больше ни слова. Катя не стала выпытывать, сочувствуя его глухому голосу, тяжёлому вздоху. Она ещё не умела видеть людей непохожими, примеряя чужие поступки и трагедии на себя. Дела семейные – трудные дела.
Ты не так рассказываешь, конечно, не так. И я не так слышу. Но у меня будет время додумать твою историю, бабушка.
Мы сидим возле почты на старой скамейке, отполированной задами сплетниц почти до стеклянной гладкости. Сегодня пенсия, мимо проходят твои соседки, здороваются, и ты киваешь в ответ. Вы стали одним организмом – старые женщины, знающие изнанку каждой квартиры. Ваше бельё годами сушилось у всех на виду, запахи ваших кухонь разносились на всю округу, ваши дети расквашивали друг другу носы. Знаешь, что меня удивляет? Вам с дедом удалось не подпускать их слишком близко, остаться для них тайной. Это непостижимо.
– Я тянулась к людям, – продолжаешь ты, – но их не надуришь. Понимали, что скрытничаю. Анька Пэц со второго этажа, ну та, которая летом выносила мусор в одной комбинашке, чтоб чужие мужики видели, упрекала меня при случае: «На взгляд такая лялечка, а шоб поговорить душевно, так с понтом под зонтом!».
– Как?! – переспрашиваю, давясь от смеха.
– Кверху каком! – сердишься ты. – Я о важных вещах говорю! Ну тебя, вставай, пошли!
– Баб, не обижайся. Я понимаю. Но тётка эта, Пэц, просто огонь!
С минуту ты дуешься на мою несвоевременную весёлость и вдруг улыбаешься, блеснув золотистыми коронками:
– А деда твоего она называла «кишкомот»!
– А он её?
– «Позорница». Гуляла Анька страшно. Чернявая, вертлявая, что твоя мартышка. Про своего худосочного Митюню говорила: «Это разве супруг? Это – вша! Ползает по мне и только марает!». А тот будто спал на ходу. Пришиб он Аньку, кто бы мог подумать… Дед их за людей не считал. Вообще всех.
Домашние списывали холодность деда на тяжёлое лагерное прошлое. Мы с Михеем его не застали, помер от болезни лёгких, когда наши родители ходили в пионерах. Они редко вспоминали отца – нечего было вспоминать. Жил рядом, не мешал, даже на тебя неделями не смотрел.
– Я иногда думаю, что он совсем не мог любить, – ты словно читаешь мои мысли. – А бывает, кажется, что как раз меня и любил. Вначале, потом больше хватался за юбку. Когда с желудком замаялся, и кашель колотил его сильно. Я ж ему диеты, отвары, как с дитём нянькалась. Придёт с шахты молчком, радио на мове послушает и в сарай – то книжки переплетает, то фотокарточки делает. Очень умелый был, хваткий в любой работе, а выше бригадира не поднялся. Я как-то смелости набралась и спросила в лоб Кучубу, что из кадров, почему мужа моего выше не пускают. Тот только шеей дёрнул по-гусиному и хмыкнул неразборчиво.
Ты вздыхаешь, говоришь, что дед был ох как непрост. Презирал соседей, мужиков с шахты, их жён, но обедать к подчинённым ходил. Не пропускал и дворовые застолья.
Посиделки в посёлке любили – чуть ли не каждые выходные справляли юбилеи, поминки, свадьбы, проводы в армию или выполнение стахановской нормы. Посреди дворов ставили столы, накрывали сообща, ели-пили-пели-ругались: бывало толпой выясняли кто не прав в убеждениях, а то хмельная баба для науки получала в зубы от супруга. От этого и тебя и коробило, примиряло с заносчивостью мужа. Но ведь сидел с ними, а к себе не звал.
В большие даты посёлок гудел несколько дней кряду, особенно по весне. Первомай, потом Победа. Только вы с дедом не отмечали как все, уходили до поздней ночи за высокий ствол шахты Богатая. Каждый год девятого мая вставали в пять утра, собирали котомку с провизией, с твоим шитьём, его ФЭДом и книгами. Одеяло брали, разную нужную мелочёвку, а когда Славик родился, добавились детские вещички. Шли через холмы, мимо картофельных рядов и совхозного вишняка к маленькому ставку возле округлого бурого террикона. Тебе нравилось это место, укрытое зарослями камыша и острой водной травы. Сам террикон с одного бока порос молодыми деревцами, а с другого плоско осыпался, показывая слоистое нутро: у подножия чёрная порода, выше бордовая полоса, серая, снова бордовая. Красиво.
Соседям ты врала, что день победы – дата вашего знакомства, поэтому справляете интимно. Обманывала по просьбе деда: очень он не хотел участвовать во всеобщей гулянке и терпеть самогонные поздравительные поцелуи. Бабы умилялись – вот это романтика, вот это семья! Может, со стороны и романтика, но ты уже поняла, что муж не сентиментальнее дверной ручки. И даже перестала на это обижаться.
– Он такой же герой, как я – Терешкова!
Ты именно так сказала, я точно помню.
Почему?
Да, это важно. Я не верю Вадиму – он искал повод, вот и ухватился за глупое совпадение. Чтобы наказывать моё инакомыслие. Не верю, но хочу убедиться. Думаешь, я затеяла ерунду и это всё равно ничего не изменит? Так и есть. Но в какой-то момент правда стала навязчивой идеей. Когда?
Это было утро понедельника, ватное сумрачное утро, в какие дождь собирается слишком долго, и голова словно набита мокрым песком. Я, нечёсаная и неумытая, сидела в кровати и разжёвывала таблетку цитрамона. Можно бы и запить, но тогда омерзительная горечь не завяжет рот, а вчерашний скандал станет сегодняшним. Хватит.
«Хватит», – сказал Вадим и спокойным плавным движением закрыл спортивную сумку. Всхлипнула застёжка-молния. Он выпрямился и одарил меня фирменным взглядом святого мученика. Я жевала таблетку. Он горестно вздохнул. По сценарию всхлипывать должна была я. А я всё жевала и жевала. Корова. Тогда он сказал так: «Знаешь, это очень хорошо, что у нас нет детей. У тебя слишком дурная наследственность. Ты насквозь гнилая». Я не стала спорить, надоело.
Не осуждай меня за Вадима, бабушка, проглотить можно что угодно, если присыпать сахаром. Это я хорошо знаю, научилась. Вадим – опора для обездоленных, для грустных и больных. А мне грех жаловаться – здоровой, сытой и выносливой, как тягловая лошадь, стыдно раздражать настоящего человека.
Раз не понимала простых вещей, виновата сама.
Но обидно, так обидно, что в глазах темно. Время идёт – скоро год, как разбежались, а тоска только прибывает. Хожу по пустым комнатам, забитым агитками Вадима, ковриками из натуральных волокон, полезными для кармы благовониями, волонтёрскими футболками, и вою в голос. Нет у меня никого, не осталось по-настоящему родных, только Михей. Отец – сама знаешь, у мамы личная жизнь, ты – лишь лицо на портрете.
Не хмурься, тебе не идёт. До чего хороша ты на этой фотографии, умел дед найти единственно верный ракурс. Кругом талант, да пропал впустую.
Слышишь, Михей встал, прокрался в кухню, неловко громыхнул чайником. Он что-то знает? Вряд ли, не те у вас были отношения… и всё же.
– Михей, – громко шепчу в темноту.
Скрипят половицы, шаги затихают перед занавеской.
– Звала?
– Ты чего не спишь?
– Попить встал. А ты?
– Не знаю, думаю. Можно спросить?
– Давай.
В голове каша, судорожно размышляю, с чего начать. Про деда или про твоё бытьё после его смерти? Встретила ты мужчину, который хоть немного отогрел? Или про Михеевых женщин, безжалостно тобой забракованных. Или…
– Помнишь, у бабушки соседка была. Анна Пэц. Или Кэц. Помнишь?
– Доц, – Михей сладко зевает, чуть отводит в сторону ситец занавески. Звякают железные кольца на карнизе. – Анька Доц. Забавная тётка, учила меня матюкаться. А муж её умел листьями свистеть. Складывал вдвое лист сирени, прижимал к губам и пиликал, будто на губной гармошке. Он малость умом тронулся после обвала на шахте: когда лава села, его и ещё двоих посадчиков еле откопали.
Михей прислоняется плечом к косяку. В темноте не разобрать, но я угадываю его движение: там, где он стоит, мрак гуще. Фонарь за окном погас. Или привиделось, и нет никакого фонаря.
– А что с ней стало?
– С кем?
– С Доц.
– Не знаю, вроде муж побил и перегнул с этим делом. Разное болтали. Я маленький был, взрослыми не интересовался. Бабушка с ней дружила. Таскала для неё тряпки из своего магазина.
Тряпочки-вещички, много их было. Ты не пошла в шахту, устроилась продавщицей в райцентровский универмаг, в отдел тканей. Позже, в пору тотального дефицита, это очень помогало держаться на плаву. Щедрая Катя, умелая Катя, Катя-картинка. И вдруг дружба с гулящей мартышкой? Удивила.
– А дед? Как дед позволял бабушке с этой Доц дружить? Он же по рассказам был тот ещё чистоплюй.
– Может и был, я про него не знаю.
– Совсем ничего?
– Ну да. А тебе зачем?
– Надо. Это касается войны, когда он попал в плен, а потом в Воркуту. Есть один список, там… присядь, я расскажу.
– Олесь, давай завтра, ладно? Прости, но я сейчас прямо здесь вырублюсь.
– Да, конечно. Доброй ночи.
– Угу, и тебе.
Плачет одинокая цикада, ветер колышет шторы, Михей ворочается на горбатом продавленном диване. Доброй ночи, бабушка. Спи.