Читать книгу Здесь никто не правит (сборник) - Алексей Грякалов - Страница 3
Найденыш в табаке, или Счастливый хохол
Роман пропащего языка
2. Голуби в храме
ОглавлениеЕще прошлой зимой хотел.
– Алло, алло! Виктор? – другу позвонил в Запорожье.
– Слухаю!
– Поедем… на майдан!
– Сам не поеду и тебя не пущу.
– А жизнь как?
– Не по телефону… Полезли – по морде дали!
И не пойму до нынешнего июля: кто полез и кому дали? Какое-то чужое все время лезет, такое же чужое в чужую морду дает. А будто бы все свое: будь неладно, как утомительный рефлекес-секес.
Я русский хохол, потому, как уж сказал, с нашим языком только до Калача. Язык… полова, суржик, почти как субчик, смешение неимоверное. Начинал говорить на повседневной мове, и не знал, что это язык на время. Не прорастет, не зацветет, коханочку не приветит. И с семи лет говорю на другом.
Да мат хоть для связки слов.
Язык не дышло, про что сказал, того не вышло. Среднего рода дышло бьется в упряжи меж правым и левым, превратиться может в дышлину: языковой насилующий фантазм. Как раз тут мелькнет исток того, что называют фашизмом. В комплексе невысказываемого – лингвистическая катастрофа.
Я всегда уязвлен.
Я так себя ищу и не нахожу. Вот рука старого хохла-плотника бережно на табуретку уложена рядом с кроватью, набита осколками, тяжелая, как кувалда. И когда выпьет – каждому, кто встретится, под самый нос русское поднесет: «Я научу свободу любить!»
Никакой психотехнике хохол не хочет быть подвластен.
А тут гранат мало, снарядов мало, сала и хлеба мало, бронежилетов мало, гривен мало – как прилюбить? Бабы без своих на майданы и улицы: «Дайте нашим гранат и снарядов, чтоб террористов побить». Только одна сказала: «Хватит войны». Будто бы уязвлены нехваткой того, что у других есть. С гривнами обманул олигарх, офицеры почти все зрадники.
Лучше бы поспал-полежал, отдохнул на кушетке: «А шо вы гово́рите?» – бунинским липецким спецмоскалем передразню сам себя. А ничего не гово́рим – в Петербурге никто не крикнет под окном: выхо-одь!
Даже под анекдот не подстроиться заброшенному слободскому казаку.
Эй, хлопцы-гуртоправцы, чумаки, казаки слободские богучарские, острогожские, павловские, электорат красного пояса! Качели праздничные на слободском майдане качнем, сверху небо глянуло в очи, земля снизу дернет за уши к чернозему – не грохнись до срока, молодой почти в триста лет, слободской казачок! Войны нет на богучарской земле, урожай лета на бахчах богатый, бензина зальют столько, сколько скажу.
Да вдруг вслед всем на кушетку лезет раскопанный в Костенках первый дикий наших мест насельник. Может, оттуда только природная правда – дикая, непримиримая, одна в разных обличьях? И политрук немецкий еще с тридцать третьего года прошлого века вслед: «История человечества есть история войн». А самые страшные войны – цветные, где бедность соединилась с чувством недавней приниженности, две силы войны сложились в одну. Кровавая борьба за признание, война из соображений чистого престижа, архетип войны как таковой.
Люди умирают ради символов! – выкрасить все красным или синим и желтым цветом.
Тут на подхвате даже божественное.
Освальд Шпенглер писал о закате западных стран, а покатился закат на восток. Есть спирт-денатурат, а есть денатураты памяти, что не дают пропасть той тревоге, что была вчера. И главное, чтоб перехватить оружие противника в гибридной войне.
Сразу в ответ-дорогу рыкнул японский лихой вороной. Заводится с одного тычка пальцем – вот уж завернул за просветы сосен, мелькаю по шляху черным да серебром. И сам только отблеск на бледной памяти. И в даль – напоследок успела выровнять шлях совецкая власть, – издалека машина видна, из далёка дивчинка-пастушка кричит всем, что бежит повозка по шляху сама собой.
Без ко́ней!
Издалека видно – только не меня, а того, кто восемьдесят весен назад по этой дороге ехал на грузовике «АМО». Заглох на повороте, где солончак белый выступил зеленой водой. Застряла повозка без лошадей в солончаке посреди тверди – человек вылез чудной по-русски.
Пинает ногой сизые в пыли колеса. Гнутую ручку подал самому тому, кто подбежал первым.
– Как звать?
– Минька.
– Крутани… вкруговую!
И изо всей силы – рывком… кругаля! С третьего оборота завелась машина, ручку выбило из храповика. Оторопело пастушок глянул на человека в кабине – трещины на желтой слюде стекла сделали лицо раздвоенно страшным.
– Ты что? – высунулось сбоку собранное лицо, еще страшней. Мотор взревел. – Ты что натворил?
– Оно само! – успел крикнуть, бросил гнутую ручку в пыль. И рванул в сторону от дороги, баранчики-колючки впивались в подошвы. Прочь, задыхаясь, упал через полторы версты, никогда так не бегал! Кипел нутром, будто перегретый мотор посреди солончака. В землю упал лицом, сил нет отвернуть губы.
Маты божа, царица небесна!
Земле шептал, чтоб не расслышал никто. А когда повернулся на спину, младшие трое со склоненными головами.
Над болезным анделы малые.
– Минька? – девочка в шепот. – Ты захворав?
– Зробыв!
– Кого? – еще тише. – Кого убыв?
И сразу из близких курганов-могил поволоклась вездесущая смерть бездорожно в полдень.
Закружилось вокруг. Самая страшная полдневная смерть.
– Правда, убыв?
– Ни!
– А шо зробыв?
– Мотор… выхватыв!
Как из чужой руки краюху.
Железный бык машинно запрыгнул на природную телкину простоту – степь, молодые бычки запрыгивают на телок, чабрец, пыль, смак по чреслам стекает в траву мимо лона, сейчас на земле мертво зря пересохнет.
Хохленок у русской машины мотор выхватил.
– На детектор брехни! Ты кто такой?
– Русский.
– А почему так разговариваешь?
– Не знаю… русский хохол!
– Ты что сделал? – орут вслед. – Шо ты зробыв? – переведу на природный голос. – Ты из имперской машины что хочешь выхватить? Сам выхватился куда? Ты на Дону против царя с разбойником Разей? А раньше султана поддерживал? Ты против советской власти? Ты против колхозов был? А потом против Ельцина за райком? А теперь за колхозы против новой власти? Да ты против демократии!
А вслед навстречу из Киева подманивают мавки: иди к нам, слободской казачок! Ведь богучарские места наши… это ведь древние укры на Дон переселились. Будем в Украине против москалей воевать! Вернешься к своей ридной неньке-мове! Глянь на свое отражение в омуте – скакай с бережочка!
Бандеру не признаешь? В Росии живешь… россиянином стал? А на гиляку?
Сам свою церкву сломал – Петра и Павла свалил, не убоялся самого Илью-громовержца. Сам себя раскулачивал. Может, ты против Кремля? Ты за то, чтоб слободскую Украйну хохлам вернуть?
Так-так-так, хохол-краснопузик. Так, так! Забыл Украину-неньку, не хочешь назад Слобожанщину возвертать! Ты на каком языке говоришь?
И никто ответа не слушает – орут разом на двух языках, а я на своем староукраинском остаюсь, суржик сквозь школьный пушкинский языковой космос пророс. А старшина Улеватый советскому гимну неколебимо честь отдает – под козырек синего картуза встроил ладонь. И шапки долой под гимн: будь чоловиком! Завтра вечером дружески толкну человека в плечо – качнувшись, наступит старшине Улеватому на хромовый передок. И молодого не увидеть никогда больше, мог бы и он меня так навечно шпырнуть. Но долой-долой шапки! – при любой власти хохол всегда есть добрый служака.
Самого себя на кушетку шпырни-толкани из табачного детства.
И побежал, отругиваясь и огрызаясь, как кобелек: из детства! Запищал зайцем, за которым сам же летел гончаком. Заячий писк: пи-и… здесь вам! Будто знал, что придет почти что свой из ставропольских – непременно всем и всему приключится вселенская зрада. Подал, понимаешь, антихрист Горбачу руку, перчатку черную сдернул демократично и толерантно, а на руке когти.
И когти рвать, пупы царапать!
И само собой следом под хрущевскую кукурузу, чтоб зеленей и ясней, чтоб выше. И теперь в разных обличьях несусь кругами по богучарским землям: меня на рассвете раскулачивать явятся – из обреза через окно вдарю. А когда на узком мостке-переходе начнут догонять, отстреливаюсь, пока патроны не кончатся. Кину ствол в воду: «Берите меня, нет ничего!». Бросятся… наган выхвачу, чтоб еще одному в плечо. Гранату под ноги! А сам в пещеры придонские, там колодезь внутри и церква, есть тайный вылаз на вершок взлобка, чтоб в свободную степь – где-то затеряться потом на донбасских шахтах.
И те, что вокруг майдана, тоже живут страхом?
Сейчас за нами придут.
И в квартирах в Харькове и Одессе боятся, зайдут сейчас четверо в масках с оружием. Направят стволы на всех – нечем жить. Или почти все давним страхом живут, себе не признаваясь.
Несусь сейчас, из стороны в сторону бросаясь, чтоб не попали прицельно.
Можно жить только там, где умер?
Но не Гоголь же по дороге в Париж или в Рим! Он до самой Швейцарии добежал. Успел попытать, правда: зачем да куда? Бальзам «Русская тройка» настоян на сорока четырех пользительнейших травах – не дает ответа. Жил в Петербурге, поэму про омертвевающие души начал писать в Париже, потом из галльского холода перебрался в Рим. Гоголю памятничек выставлен на берегу Женевского озера: «1836 р. у мicтi Вевей жив и працював усесвiтно вiдомий письменник Микола Гоголь (1809–1852), народженый на Полтавщинi». И совсем недалеко: «Молодица без вредных звычек шукает работу сиделкой или няней. Все может!» – прилеплена бумажка на щите около украинской церкви в Париже.
(Как раз тут недалеко стреляли в Петлюру).
Ровно летит по дороге вкруговую заведенная напуганным пастушком машина – ни гнутых ручек заводных давно нет, ни самого пастушка, чтоб смог ручку из храповика выдернуть. «Да и не Гоголь… так себе, гоголек!» – припомню из записной книжки знакомого письменника.
Но ворон поперек трассы по-свойски признал. Я сам видел, как старый малого вороненка в четверток пречистый макнул на заре в серебряно-синюю Толучай. И пока взгляд скошу в зеркало, чтоб кивнуть ворону, ты над началом посмейся пока.
Москаль-зубоскаль!
Написал про Россию как подсознание Запада, а про Украину, что целостность вроде бы есть, а хребта структурного нет. Вот и страшно свой страх потерять, этого страшатся больше всего: чем тогда жить? И главное, чтоб никогда не посмеялся ты над концом. Ведь о чем любой конец: как сделать так, чтоб не было войны.
И слова русские, а шлях по-украински наш. Втягиваешь в слова, я почти всё уже знал до них. Москва губернским Воронежом и Богучаром уездным меня раскулачила – в меня мной самим из моего обреза стреляла, церкву мной обезглавила.
А тебя будто не видно нигде, кто ты такой, невидимый импелай?
Задрав голову, стою в Прогорелом, куда царь Петр доплывал. В церкви порушенной круг посередине из голубиного помета… меня в одичавшую стаю сизарей, чтоб испражнялся по кругу?
На твоем языке придумаю сам про себя. И не слезу с женки, во-первых строках моего письма: кроме объятья влажного какая еще хохлу радость?
Почти ничего, кроме люботы и водки.
Бывавший в этих местах мелиоратор Андрей Платонов любил потом говорить, что есть свободная, не приручаемая никем вещь. И пошел-пошел я такой свободною вещью – несусь вдоль сосен, сам себя на кушетку дороги выстелил, желто-зеленая цистерна с плохо закрашенной надписью «Юкос» передо мной, вдоль зеленой стены нового магазина «Дианка пелять» мелом написано, наверное, про собачку. Да скоро дождь смоет: мелок… крейда, сколок с белой горы, где монах вырыл для своего спасенья пещеру, – досталась спасавшемуся дезертиру. Мел по-немецки – die Kreide. Индоевропейские корни и местные кости вода вымоет, вниз снесет, хрустнут святого косточки или ребро неизвестного дезека, белые или красные – серые, некуда деться.
Откуда-то и куда-то стремились сбежать, но всегда вернуться. Даже трехнедельное пребыванье в пионерском лагере кончилось тоской дезертирского завшивленного существования – так напала вошка-тоска. И не от чужих сбежать – немцы, мадьяры и итальянцы были на берегах Дона, а от себя.
А теперь, когда война рядом, бегут, чтоб просто спастись.
Сюда пришли из Черкасс, поначалу с нами пришло все сорванное со своих мест, стронутое, тронувшееся умом и местом. Куда, братцы, по степу примандровали? И как древние человеки… почти антропоиды, бормочу русским хохлом, изучавшим в университете антропологию, склоню голову на колени к заботным рукам. Давнее слово – помулять, будто бы плоть сама себя приласкивает, зарастает родничок на темечке у младенца: на земле и на голове изначально одни роднички да кринички. Первобытно-природная ласка, у нас больше ничего нет. Груминг! – учебник по антропологии подсказал слово природного теплого существования. Наклоню голову над цинковым, из Москвы привезенным корытом – от вошек посыплют дустом голову, потом подустить корову и огород, вонючий глагол только в хрущевскую оттепель задохнется сам собой вместе с отменой яда. Злой дуст доднесь разъедает нутро детенышам кашалотов.
Как по украински кит? – на Украине киты не водятся.
А какое сегодня кино, уже известно – подводные лодки в степях Украины.
А какое завтра?
В ериках Верхнего Дона, в еще не распаханных землях Красноселовской слободы, в окопах Химченкова хутора, со взлобков меловых гор сверху вниз и снизу из сырых ущельиц выползал на брюхе местный природный страх.
А жучка всегда к сильному.
Телесным ущемленным потоком расползаются от майдана.
И от нынешних страхов спасаюсь прежним, чтобы приручить. Прошлое не так страшно уже – вот рога волов покачиваются из-за бугра, соломенный самодельный бриль на черной голове погоныча – свитка свернутая надета на рог, скрипит колесо, чека сейчас выпадет, качнувшаяся вбок арба вырвет сидевшего на передке переселенца из объятий кратчайшего сна.
Из прерванного чужого давнего-давнего мгновенно схватит меня.