Читать книгу Опыт № 1918 - Алексей Иванов - Страница 12
Глава № 11
ОглавлениеСеславинскому снился запах яблок. Снился совершенно явственно, и Сеславинскому не хотелось открывать глаза. Какое наслаждение вот так отчетливо слышать тончайший, нежнейший запах… Он, по-прежнему не открывая глаз, вспомнил, уже проснувшись, как плюхнувшись на мокрую землю и вжавшись в нее в ожидании очередного разрыва, увидел однажды прямо перед своим носом яркую, спелую ягоду земляники. Это было странно и поражало каким-то чудовищным несоответствием: едкая вонь сгоревшего пороха, запах свежевывороченной снарядом земли, раскаленного металла, осколки которого с шипением крутились в развороченной торфяной жиже, и огромная ягода земляники. Он повернулся набок, со стоном протянул раненую и кое-как перевязанную руку – непослушные пальцы не могли поймать ягоду. Наконец она попалась и, слегка раздавленная, была отправлена в рот. Вкуса он не ощутил никакого. Кроме металлического привкуса крови, сочащейся из разбитого час назад носа. Но зато увидел еще ягоду, и еще, и хотя они тоже не имели вкуса, он пополз к ним, от одной к другой, обретая неожиданно смысл в этом смертельном безумии. Еще, еще ягода – он полз, опираясь на локти, вскрикивая от боли в руке, полз, следуя хоть какому-то, пусть эфемерному, смыслу. Немецкие мины ложились так кучно, что казалось – на всей земле уже нет ничего человеческого, и только эти ягоды, присыпанные землей, давали ощущение другой, отброшенной омерзительным воем мин, жизни.
– Поручик, вы живы? – услышал он сквозь разрывы голос Тоцкого, тоже выпускника Корпуса, – Ползите сюда, у меня роскошная воронка. На двоих! – Тоцкий никогда не терял оптимизма. – Что вы молчите?
– Я ем землянику! – сипло ответил Сеславинский, не узнавая своего голоса.
– Что-что? – не понял Тоцкий. – Где вы, поручик?!
– Я ем землянику! – крикнул Сеславинский, и этой фразой вошел в историю полка.
В рассказах Тоцкого, неоднократно повторенных потом при самых разных обстоятельствах и даже дошедших до высоких командиров, Сеславинский представал человеком, который под рев снарядов собирал землянику на полянке. Позже это едва не стало полковым анекдотом. Но когда лихой подполковник Грач отбирал «достойнейших из достойных», как он сказал, в полковую разведку, мнимое хладнокровие Сеславинского сыграло роль, и он оказался среди отчаянных удальцов. Может быть, это и спасло ему жизнь – полк, почти в полном составе, так и не вышел из бескрайнего галицийского болота.
И все-таки запах яблок… Между тяжелых портьер пробивался узкий солнечный луч, высветивший темно-янтарные дощечки паркета. В луче, словно дымящемся, светящемся внутренней силой, плавали, кружились и плясали, вспыхивая и тут же угасая, пылинки. И запах… да это же не яблоки, это запах ванили, запах пирогов, детства…
С водворением Сеславинского в небольшую квартирку на Екатерининском канале жизнь его тетушек, Татьяны и Зинаиды, приобрела потерянный в революционных перипетиях смысл. Тетушки были небогаты: старшая, Татьяна, жила на пенсию, назначенную ей государем за отца – генерала, погибшего в японскую кампанию, и была активисткой Общества трезвости, Зинаида преподавала частным образом пение. И как ни странно, учеников за время переворота у нее не убавилось. Что в связи с прекращением выплаты пенсии очень было кстати. Смысл же, обретенный тетушками, как утверждал Сеславинский, состоял в том, чтобы накормить, точнее – «откормить» племянника.
Из комнаты тетушек доносился неспешный разговор, сопровождаемый или даже прерываемый иногда тихой (чтобы не разбудить его!) и какой-то особенно нежной игрой на фортепьяно Зинаиды. Она обожала Шопена и часто, разговаривая с сестрой, наигрывала что-то «шопеновское», как говорила Татьяна.
Сеславинский, стараясь не замечать запахов, доносившихся с кухни, шмыгнул в ванную. И – о чудо! Чугунная дровяная колонка была протоплена и полыхала жаром угольев, в ванной было тепло, дивно пахло мылом и духами. Ах, тетушки! Сеславинский налил в таз горячей воды. Конечно, принимать ванну сейчас в Петрограде – немыслимая роскошь, но вот так помыться настоящей горячей водой, когда можно ее не экономить, – это счастье!
Он по закону Корпуса («Ополаскивайся холодной водой – не будешь знать простуды!») вылил на себя полтаза холодной воды и, завернувшись в широкое полотенце, выбрался из чугунной, на затейливых витых ножках ванны. И только тут заметил розовую открыточку, стоявшую на стеклянной полке возле запотевшего зеркала: «Дорогой Саша, с Днем Ангела! Твои тетушки Т и З».
В последний раз день ангела Сеславинский отмечал в эшелоне, на котором пробивались из Пскова в Петроград. И так надрызгались неизвестно откуда взявшимся денатуратом, что даже и вспоминать не хотелось.
Тетушки встретили его веселыми возгласами и маршем из «Аиды». И началось настоящее пиршество, которое увенчал пирог с яблоками. Раскрасневшаяся горничная Настя подала его, повторяя свое обычное: «Уж как получилось, не обессудьте, старались мы!» Сеславинский помнил это «старались мы!» с детства. Так было заведено почему-то говорить у них дома, в ярославском имении. Настя, родом из Рождествено, имения Сеславинских, была, наверное, возраста тетушек, и с девчонок, вот уже лет двадцать пять, жила у Татьяны Францевны, росла и старилась в их семье.
Сеславинский пил чай, хрустел сушками, помалкивал, поглядывая на тетушек. Рядом с ними, стоило закрыть глаза, он погружался в старый-старый мир, где было все спокойно, уютно, по-домашнему. И даже «революционеры», появлявшиеся время от времени у старшей сестры Даши во флигельке, были симпатичными, забавными и остроумными. Сеславинский до сих пор помнил немца с какой-то сложной фамилией – не то Раушенбах, не то Раушенбаум, который удивительно ловко показывал карточные фокусы, приговаривая, что научился им в тюрьме. Но и загадочная тюрьма тоже казалась весьма романтичной и даже интересной – там можно было выучиться фокусам.
Скорость, с которой обрушились прежняя жизнь, прежний быт, рухнули родственные и служебные отношения, мораль, представления о мире, смерти, войне, была дьявольской. Все, все, чем жили миллионы людей в империи, было вышвырнуто на обочину. Все валялось в пыли, грязи, потеряв прежний вид и даже свою вещественную принадлежность: все стало прахом. И люди, выброшенные безумным временем, даже те, кто, как Сеславинские, сохраняли хотя бы прежний вид, на самом деле оказались на обочине, задыхаясь от пыли, смрада и грязи проходящих мимо полков. Таких же жалких и растерянных.
А страшная, невидимая и неуправляемая сила тащила и тащила, волокла изможденных, измученных, растерянных и растерзанных людей дальше и дальше, не давая им поднять голову, ухватиться за что-нибудь, еще не потерявшее твердости и прежнего своего предназначения, глуша невесть откуда взявшимися визгливыми гармошками, песнями вроде «Вы жертвою пали» и залпами расстрелов, расстрелов, расстрелов…
– Марья Кузьминична пришли, – появилась в дверях горничная.
– Проси, проси, Настя, – Татьяна Францевна поднялась из-за стола навстречу приятельнице.
– Здравствуйте, дорогие, – сияющая Марья Кузьминична вошла, развязывая ленты под подбородком и снимая шляпу. – Александр Николаич, рада вас видеть. Наконец-то! Таша с Зиночкой все рассказывают о вас, а я помню вас только кадетиком…
Собственно, с Марьей Кузьминичной Россомахиной тетушки сблизились не так уж и давно. Их отцы, Кузя Россомахин и Франц Либах учились в одном классе гимназии в Ярославле, потом пути разошлись: Франца Либаха, по традиции, отправили в кадетский корпус, а Кузю Россомахина – тоже по традиции – в коммерческое училище. Но детская дружба осталась, перешла к семьям, детям, чуть слабея, конечно. Тем более что Кузьма Ильич Россомахин изрядно разбогател, прикупил дом в Петербурге, а Либах, хоть и дослужился до генерала, богатства не нажил, да так и сложил голову где-то в Маньчжурии, верно, как детскую дружбу, храня любовь к царю и Отечеству.
Кузьма же Россомахин, овдовев, женился неожиданно на молоденькой актрисе, завел себе шикарный выезд, стал театралом и меценатом, но ум и хватку ярославцев сохранил: после первых же наших неудач на германском фронте, будто предвидя грядущие события, перевел все капиталы в Англию, рассчитался с партнерами и кредиторами – и стал лондонским банкиром. Оставил часть капитала дочке – Марье Кузьминичне. Правда, управлять им, от греха подальше, поручил молодому родственнику своему по жениной линии. Тоже из ярославских купчишек. Хоть рангом и пониже. Родственника этого Кузьма Ильич на собственные деньги выучил в Англии, чтобы было кому в старости передать так называемые бразды. Передать, правда, пришлось быстрее, чем Кузьма Ильич рассчитывал. Да и родственничек в отсутствии хозяйского ока осмелел, и когда Марья Кузьминична вернулась в мае семнадцатого года из Италии, отметив купаниями в горячих сицилийских источниках окончание очередного романа (все ее романы начинались и заканчивались в Италии, так она говорила), оказалось, что образованный родственник со всеми ее капиталами уже высаживался с теплохода «Дж. Вашингтон» неподалеку от статуи Свободы. В далекой Америке.
Неунывающая Марья Кузьминична сначала хотела продать свою роскошную квартиру на Большой Морской, но не смогла – опоздала. Потом так же не продала мебель, фарфор, картины (многие были ей, красавице, подарены), и сейчас ее выселяли из квартиры как представительницу чуждого класса.
Несчастья не испортили характер Марьи Кузьминичны, но сблизили ее с тетушками Сеславинского – несчастья-то были общими. И тетушки рады – Марья Кузьминична, Мари по-домашнему, все еще была светской дамой и театралкой.
– Едва сумела к вам пройти, – Марья Кузьминична, завзятая курильщица, уютно устроилась за столом, положив на соседний стул сумочку и доставая из нее папиросочницу. – Представьте, Александр Николаич, все деньги трачу на папиросы! Впору научиться вертеть козью ножку и переходить на махорку!
Настя подала ей пепельницу, пошепталась с Зинаидой Францевной и вышла в коридор. Настя Марью Кузьминичну недолюбливала, полагая (не без оснований), что та повадилась ходить в гости, непременно подгадывая к обеду. Тетушки тоже видели это, посмеивались, но жалели Марью Кузьминичну.
– Опять крестный ход к Казанскому, – Марья Кузьминична изящно (так даже рисовал ее когда-то сам Михаил Ларионов!) держала папиросу двумя пальцами. – Немыслимое количество народу. И митрополит Вениамин впереди. Вы знаете, Александр Николаич, – она кивнула Насте, та принесла ей омлет из американского яичного порошка и овсяную кашу, – в прошлый раз меня просто втащили в Казанский, столько было народу! И я не пожалела. Владыка произнес дивную проповедь! Половина храма рыдала! Вы же знаете об этом ужасном декрете?
– О каком, Мари? – Татьяна Францевна отвлеклась от разливания чая. – О том, что вы прежде говорили?
– Ну да! Об отделении церкви от государства!
– Саша, ты знаешь о декрете? – повернулась к нему и Зинаида.
– Конечно, – кивнул Сеславинский. Урицкий проводил отдельное совещание по этому поводу, предупреждал о возможных беспорядках и даже создал специальную комиссию. В которую Сеславинский, по счастью, не входил. – Это старая тема, тетушка. Большевики – они же марксисты, а Маркс, их бог, был атеист. Стало быть, теперь вся Россия должна стать безбожной.
– Вот напасть! – Марья Кузьминична перекрестилась. – Чем же им Господь-то не угодил?
– Они материалисты, Господь им не нужен. Мешает. Лишний.
– Зизи, объясни мне, дуре, что такое материалисты?
– Они хотят построить Царство Божие на земле, так я поняла, – сказала Зинаида Францевна, глядя на Сеславинского, – верно, Саша?
– Пока что рушат все, что вокруг. И даже не рушат, а крушат! Настенька, дивный омлет! – Марья Кузьминична повернулась к вошедшей Насте. – Грешу в Великий пост! Вчера билась час, полпачки порошка извела, а результат – тьфу, стыдно рассказывать. Но – съела! С голоду! Господь, надеюсь, простит! – она перекрестилась и развела руками, демонстрируя безвыходность положения. – Съела!.. О пироге – не говорю! Полнейшее впечатление, что он из свежих яблок!
– Это Настенькино варенье просто божественное, наши летние заготовки, – Зинаида быстро взглянула на сестру. Та не любила вспоминать прошлогоднюю поездку в Воронино: единственное, что осталось от ярославской усадьбы Либахов, – старый яблоневый сад да еще пруд, который, впрочем, тоже успели загадить. Знаменитых либаховских шортгорнов, английских коров красной масти и невиданных в России размеров, растащили по дворам и тут же прирезали: так закончилась полувековая эпопея переселения этих мясных британцев в Россию. Хотя только в 1913 году знаменитый журнал «Journal of the Royal Agricultural Society of England» писал о небывалых успехах в разведении шортгорнов в Ярославской губернии, недостижимых ни в Северо-Американских штатах, ни в Австралии. А вот кирпичные коровники, гордость Либахов, разобрать на кирпичи не удалось, их просто разграбили и сожгли.
– Настя приготовила это варенье каким-то необычным способом, почти без варки. Яблоки засахариваются и сохраняют дивный вкус…
За праздничным столом обсуждали намечающийся вечер поэтов в бывшем доме Елисеева. Главным должен быть Блок, который, по сведениям тетушек, приболел, и его участие под вопросом, но зато непременно будет Гумилёв. А если уж Гумилёв, то с ним несомненно и Ахматова… И удобно ли проводить вечер, а главное, идти на него в Страстную пятницу.
– Вчера приехала из Москвы актриса Стрекалова, – Марья Кузьминична состроила миленькую гримаску, как бы давая понять, что не во всем можно доверять актрисе (и ее подруге) Стрекаловой, – рассказывала ужасные вещи про ихний праздник.
– А что за праздник? Вот это – Первое мая? А что в нем ужасного? Вы помните, Зизи, мы в свое время бегали на маевки. Это даже было модно.
– Да праздник-то, Бог с ним, а устроили они его в Великую Среду!
– Ну, не они устроили, – поправила Татьяна Францевна, – так уж он выпал…
– Не знаю подробностей, – сморщила носик Марья Кузьминична, – Лида Стрекалова рассказывала, что ее… словом, ее друг пошел на Красную площадь, он художник и принимал участие в оформлении площади… – Марья Кузьминична наклонилась и понизила голос. – Они эту площадь затянули красным полотном, ну в буквальном смысле сделали красной… И вот представьте, в самый торжественный момент полотнище на Никольских воротах вдруг как рванет! С треском! И в огромной прорехе – образ святителя Николая! Чудо! Кто на колени, кто просто крестится, весь ихний праздник, говорят, прахом пошел!
– Да уж и газеты об этом написали, – Зинаида Францевна потянулась к стопке газет, лежащих на столике для рукоделья. – Говорят, сам патриарх Тихон просил особых торжеств не устраивать, Страстная неделя все-таки…
– Стрекалова рассказывала, будто целые депутации от рабочих к комиссарам ходили…
– Железная дорога, – вставила Зинаида Францевна, – Викжель…
– …так комиссары эти вроде бы даже назло еще больше народу пригнали! И все с оркестрами, все поют что-то…
– А вот пишут, – Зинаида Францевна сняла, как всегда при чтении, очки и держала их на отлете. – «По телеграфу из Москвы. Как сообщают нам, чудо явления святителя Николая на Красной площади заставило толпы москвичей прийти в тот же день к Никольским воротам Кремля. Возбуждение толпы было таким, что охрана из красноармейцев, выставленная возле ворот, едва сдерживала напор верующих. В какой-то момент охрана даже открыла стрельбу поверх голов, желая остановить людей. Однако это вызвало лишь обратную реакцию: толпа смяла охрану и устремилась к святыне. Многие зачем-то стали стучать в ворота Кремля, которые кремлевские служащие быстро закрыли…»
– Что вы скажете на это, Александр Николаич? – Марья Кузьминична кокетливо повернулась к Сеславинскому.
– А что тут скажешь? Они пришли в государство со своими порядками, со своими праздниками, песнями… Значит или принимать все это, или не принимать…
Сеславинский откланялся. На вешалке в коридоре висела каракулевая шубка Марьи Кузьминичны. Сеславинский зачем-то взял со столика под зеркалом каракулевую муфточку, отделанную горностаем, и поднес к лицу. «Запах дорогой женщины», – усмехнулся он, снимая с вешалки свою шинель.
«Надо бы в храм зайти, день ангела все-таки», – Сеславинский пересек узенький двор (тетушки переехали из «большой», как она называлась в семье, квартиры с видом на Екатерининский канал – «канаву», как они все еще говорили, – во флигель), свернул было налево, к Казанскому собору, но тут же повернул назад. Казанский он не очень любил: холодноватый каменный храм походил, как ему казалось, на католический. Да и гигантские своды, гулкие пространства не давали возможности сосредоточиться.
Вода в канале не по-весеннему почернела, ртутные проблески только подчеркивали ее темноту и непрозрачность. Мокрые перила решеток, мокрый тротуар вдоль парапета набережной, мокрая, нечистая, не выметенная дворниками мостовая. Порывами налетающий ветер ухитрялся дуть сразу со всех сторон. Вода в канале каким-то неестественным путем выгнулась, вспучилась, нарушая законы физики, а мокрые дома стали клониться к ней, словно пытаясь своими каменными усилиями сохранить природные законы. Им это плохо удавалось: ветер, нагоняющий воду в Неву и каналы, швырял в окна подвалов и нижних этажей грязь, брызги, съежившиеся, будто обугленные листья, заставляя дома еще сильнее горбиться и вглядываться в ртутную воду, поднимающуюся медленными всплесками все выше и выше.
Возле угла Гороховой Сеславинский неожиданно натолкнулся на старичка со странной низенькой коляской, груженной дровами. Вместо колес у нее были шарикоподшипники. Старик остановился и приветственно махнул Сеславинскому рукой.
– Рад повстречать, – он поднял каракулевую шапочку-пирожок, и Сеславинский узнал его: учитель-историк из гимназии. – Иваницкий, Павел Герасимович. Вы посодействовали пальто вот это получить…
– Я помню, – Сеславинский, уже отучившийся «козырять», приподнял фуражку за козырек.
– Чрезвычайно вам благодарен, – старик, тащивший коляску, должно быть, решил передохнуть. – Ведь с нашего с вами знакомства у меня, не побоюсь сглазить, началась полоса удач! Представьте, предложили читать лекции в Зубовском институте! Я и в лучшие времена мечтать не мог об этом, но! – старик изумленно вскинул мохнатые брови, – за мою мечту мне еще и платят! Правда, не деньгами, но дают роскошный паек. Академический! Мы ожили!
– Рад, сердечно рад, – Сеславинский понял, что придется помочь старику дотащить коляску, которую тот притормозил специальной рукояткой, чтобы она не катилась по наклонной возле моста набережной. – Позвольте, Павел Герасимович! – и несмотря не слабое сопротивление старика, взялся за разлохмаченные веревки. – Вы в сторону Садовой? Вот и я туда же. Пойдемте! Единственно, – Сеславинский огляделся, – придется перейти на ту сторону улицы. Там, мне кажется, тротуар получше.
– Смею вас уверить, у этого экипажа невероятная проходимость!
По дороге говорили о культуре. Видимо, это была любимая тема Иваницкого. Во всяком случае, за те полкилометра, что Сеславинский прокатил коляску по скользким плитам тротуара, выложенного пудожским камнем, он полностью узнал взгляд «не только мой, стариковский, но и молодежи, вполне прогрессивной молодежи, оказавшейся за бортом жизни из-за радикального крушения культуры!»
– Представьте, – Иваницкий остановился, слегка задохнувшись, – оказывается, в гимназиях отменят изучение латыни и древнегреческого! Как вам это нравится?
– Я в Корпусе обучался…
– Куда же без латыни? Как можно Рим, Италию изучать без латыни? Без подлинных текстов? А Грецию? Греческую философию? Весь сонм богов? Тоже без греческого? А каким образом вы тогда к Библии доберетесь? К мировому искусству?
– Я слышал, и Библию отменят и вообще Закон Божий перестанут преподавать.
– Я тоже слышал, хоть и не верю.
– Отделение церкви от государства…
– Да знаю я этот ваш закон! – в раздражении перебил старик. – Знаю, но не верил, что они, власти эти, до такого идиотизма дойдут! Русский народ без церкви, без храма, без Бога жить не может! Кто этого не понял – политический тупица!
– Я видел храмы, – Сеславинский припомнил разгромленный и загаженный храм в имении Либахов, – разграбленные нашим великим русским народом без всякой надобности. Просто от дикой злобы, выплеснутой наружу. И батюшка, которому вчера еще поклоны били, благословления испрашивали, едва ноги унес…
– Так и я о том же! – не унимался Иваницкий. – Власть посылает толпе сигнал: культура не нужна! А вся культура-то вышла из веры, из Божьего Слова…
– Прошу прощения, Павел…
– Герасимович!
– Павел Герасимович, – улыбнулся Сеславинский, – мне бы не хотелось дискутировать о вере и культуре на улице, волоча вязанку дров! Это уж типично русская ситуация!
– Простите, Бога ради, не к месту, конечно, – он приподнял шапочку-пирожок и попытался отобрать у Сеславинского колясочные «вожжи». – Скажу только, что на культуре и только на ней, – он снова вскинул брови и даже стал значительным, – строится все! И государство, и общественные институты, и демократия, и наука – все, все, что составляет и жизнь человека, и самого человека! Простите, я вас с панталыку сбил. Вы же куда-то идти предполагали.
– Я вас провожу! Замечательная у вас коляска! Легко катится и даже с тормозом!
– Мне без нее просто погибель! Смотрите, – он пальцем пересчитал метровые поленья на коляске. – Пять штук! А я ведь их от самой Невы везу!
– А разве здесь, на Фонтанке, на Екатерининском не продают?
– Продают! Но цены – вы себе представить не можете! Сумасшедшие! А на Неве, на плашкоуте – совершенно другое дело! Какие они вылавливают бревна, загляденье!
– Очень уж сырые, – оценил дрова Сеславинский.
– Вот что меня совершенно не пугает! – Иваницкий заметно оживился. – У меня же целая метода разработана!
Пока он рассказывал о легкости распиловки именно сырых бревен и поэтапного перетаскивания их к печке и плите, Сеславинский рассматривал его коляску.
– Любуетесь? – Иваницкий подвигал рукоятку тормоза. – Гениальная вещь! Это мой ученик ее исполнил. Мы с ним как-то случайно встретились, я санки с дровами тащил. Так он на следующий же день прикатил это сооружение. Работает в авторемонтной мастерской. Пётр Иванов. Представьте, довольно посредственно знал историю, но руки – золотые!
– Пётр Иванов? Не скажете, он воевал в автомобильной роте?
– Кажется, там, но боюсь вас обмануть! – Иваницкий призадумался. – А вот телефон его запишите. У меня, знаете, на даты и телефоны – блестящая память! Нет-нет, мне помогать не надо более, – он увидел, что Сеславинский, спрятав блокнот и карандаш, взялся за коляску. – Тут два шага. Я рядом с церковью живу. Спас на Сенной. Во имя Успения Богородицы…