Читать книгу Изгнанник. Часть 2. Излом - Алексей Жак - Страница 4

15. Одноклассники

Оглавление

1.


В Кривоколенном переулке – не переулок и не колено, а сломанная, переломленная в нескольких местах нога: открытый перелом, конечность восстановлению не подлежит – как раз напротив фабрики 8 Марта («Марта с большой буквы, почему-то. Или завода? Химико-фармацевтического. Вот где язык сломаешь в нескольких местах. Черт их разберет, перепутали всё с терминологией. Надо будет в „Википедии“ покопаться на предмет просвещения, просветления мозгов для разгадки этой запутанной головомойки») жил-поживал Славка Мелков. Мел. Без пяти минут артист «погорелого театра». Так мама – Дикарева Валентина Сергеевна – называла всех горе-артистов.

В артисты его никто не записывал. Сам записался: проснулся как-то утречком и решил: «Буду артистом». А что? Талант у него имелся. И, пожалуй, с возрастом никуда не девался, только прогрессировал. Прикольно он подражал многим знаменитостям. И учителей ковырнуть был не прочь. Бестия, шалопай, одним словом.

– Маманя, сегодня после школы задержусь.

– Что случилось? – встревожилась родительница. Она одна воспитывала ребенка.

– Остынь. Ложная тревога. Я в кружок самодеятельности записался. Сегодня – дебют.

– Ты что на сцене выступаешь?

– Не, это репетиция. Еще не знаю, что играем. И играем ли вообще. Может, просто смотрины или присмотрины: присматриваться ко мне будут. Гожусь ли в труппу театра. Хотя громко сказал: это всего лишь самодеятельность.

– Может быть, тебе галстук или бабочку…

– Зачем?

– Ты же артист. Я видела: артисты всегда нарядно одеты. И впечатление… первый раз появился на публике – и такой красивый.

– Публики не будет, это же не спектакль. – Мел замер и тут же отмер. – А что? Давай свою бабочку. Смешно выйдет.

– Одна только просьба, Славочка: умоляю, ты там не очень увлекайся. Я тебя знаю.

– Я аккуратно, мамусенька. Покажу не всё. Не всё то, на что способен.

– Ладно уж, иди, – просияла молодая еще женщина, – я тебе бутерброды добавлю в портфель.

Мел выбегал на улицу, стуча по перилам пластмассовыми ручками от скалки, которую таскал всегда с собой. И на уроки, и в самодеятельность.

«Зачем ему нужна эта штука? – спрашивал себя Сережа Дикарев. – Девчачья забава. Всего лишь игрушка. Уж не прыгает ли он, в самом деле, с девчонками наперегонки? Во дворе школы таким манером убивают время на переменках стайки нескладных сверстниц в коротких платьицах, сверкая голыми коленками. Стой. А не тренируются ли они, эти чудики в париках и гриме, в этом своем театре по новой технологии, неизвестной еще спорту и театральному искусству? Скачут, например, как потные лошади через препятствия… или хлещут ими друг дружку в наказание за неправильную или забытую реплику, я читал о таком в книжке, истязание называется, или… – Сережа не знал, что еще выдумать, – … или новую какую игру изобрели, – взвинтила его очередная пришедшая на ум мысль, – о которой я не знаю?»

Не раз и не два задавался не простыми для разгадки и мучившими его вопросами маленький Дикарев, наблюдая, как Мел выуживал из карманов: из одного – свернутую в жгут скалку, а из другого – рогатку и стальные шарики от подшипника. «Ну, про рогатку и шарики всё понятно». Однако лезть к другу с вопросами на интимную тему не хотелось. Почему-то Сереже казалось, что тема со скакалкой действительно интимная и запретная, и ее не резон ворошить, пусть отлежится, глядишь, и сама созреет, раскроется. Или артист сам себя выдаст.

Славка никогда не делился рассказами о репетициях, будто там творилось что-то священное и недоступное пониманию простых смертных. Непостижимая, неприкасаемая тайна, защищаемая от грязных рук и мыслей еще более плотным, непроглядным покровом неизвестности. А Дикаря как раз это-то ужасно и интересовало: что же там происходит за закрытыми дверями, в этом укромном и таинственном уголке мира?

«У них там, как на „Таинственном острове“: что-то скрывают от остальных, какие-то знаки, символы, игры, словом колдовство и только, – вдохновенно мечтал он и тут же не сходя с места начинал задыхаться от приступа безотчетного волнения. – Вот бы и мне попробовать! Но ведь не пустят в компанию. Рожей не вышел. Вон на Славку без слез или смеха не взглянешь, ему потому и выпала дорожка, прямиком не сворачивая, в лицедеи. А мне-то куда? С постной миной да в калашный ряд».

Дальше нужно было миновать Телеграфный переулок. Если топать к его дому (теперь уже «Дикаревскому», дикарскому особняку бывшего губернатора, как гласила, даже голосила народная молва, или иначе бабкины сплетни).

И то правда: дом выделялся. Хоть и приземистый, всего в два этажа, но особенный: стоял он в центре города среди высоченных строений разных эпох и архитектурных стилей, нисколько не тушуясь и не робея. Имел отдельный – невзрачный по размерам, но свой – дворик, утопающий летом в зелени деревьев за чугунными парадными воротами, погруженный в тихий, без тревог, послеобеденный сон, как какое-нибудь губернское поместье далеко от столицы. Вдобавок к этой сельской умиротворенности за оградой, навевающей лень и покой, как в любой глуши, и затесавшейся немыслимым образом в жизнь города, в саму его сердцевину – в грохот, дребезг и сумятицу замкнутого в плен чугунных жердей зеленного оазиса, – поблизости возвели собор с колокольней. Не сегодня, не вчера. Много лет назад. Века прошли. Но каждое утро он одинаково звонил своим колоколом, как не требующий завода будильник, и звон разлетался по округе, будя сорок и всех ближайших соседей.

И так чудно Сергею было поутру слушать монотонный набат посреди городского трезвона улиц и бульвара – фона, который накладывался на гулкое соло церкви, – что он тотчас просыпался от ощущения близкой тревоги и в то же время радости от нового дня. Детству страх неведом. Набат кончался, как бы долго не продолжался, а шум автомобилей под окном и металлический лязг трамвайных колес о рельсы не прекращался ни на минуту, и гудение ходившей внизу по тротуарам бесконечной толпы, как жужжание роя шмелей, не останавливалось и не умирало, казалось, никогда.

Телеграфный переулок упирался в тупик, перегороженный бульваром. Трамвайная колея опоясывала бульвар стальным браслетом, в котором с одной стороны поблескивал ровной гладью овальный пруд с плавающими утками и лебедями, а в противоположном, дальнем конце покоился постамент с Грибоедовым в пальто с каменными складками, склонившим каменную голову к груди в раздумье – скучающий памятник посреди шумной площади перед амфитеатром метро.


2.


На углу площади в доме, где первый этаж занимал Центральный почтамт с примечательным индексом: 101000, что присваивался всем жильцам бульвара, под самой крышей жил Борщов Сашка, внук репрессированного генерала ныне советской, а раньше красной армии. РККА, как называли ее бывшие военные.

«Хотя почему бывшие? – спрашивал себя Дикарев. – Бывших военных не бывает. Они всегда в строю, даже если вышли в запас или отставку. Чуть что призовут, и снова в бой!» А еще он подумал: «Почему армию обзывают красной… как солнечный шар, или как шаровую молнию, о которой в деревне и пионерлагере по лету ходили слухи меж пацанов, будто она, ворвавшись в полуденный зной в помещение вместе со сквозняком, вмиг испепеляет всё живое на своем пути?..»

– Дурак, – отвечал грубостью на простосердечность Сережки хулиган Сурок, щупленький подросток из параллельного класса, примкнувший от вечного безделья, устав слоняться в одиночестве по шумным московским проспектам и тихим переулкам, к громко величавшей себя «бандой» компании уличной шантрапы.

«…наверное, и не видел ни разу в своей жизни этого огненного, ослепляющего круга, зависшего в поле над колосящейся пшеницей», – думал о нем терпеливый и коммуникабельный Дикарев.

– Дурак и есть, если не знаешь простой вещи: красная, потому что флаг цвета крови, – горячился Сурок.

– Причем же здесь флаг, когда разговор об армии идет? – не унимался Сережка.

Он подначивал мальчишку, провоцировал его на еще большие откровения. Ему хотелось свести все доводы к одному: в пользу правомерности такого названия армии, собрать их в единое и неразрушимое целое. Как в горсточку. Чтоб тогда уж никому не удалось подкопаться к заслуженному праву на такое наименование. Чтоб тогда уж никто не смог бы их оспорить, и даже он сам. Ему этого очень хотелось, он сам не понимал почему.

– Ладно, пусть будет армия и флаг одного цвета, но тогда…

– Во-первых, не флаг, а знамя, – спорщик отчаянно сопротивлялся и не сдавался, – а во-вторых…

На этот раз Дикарев обрывал его, в нетерпении переступая с ноги на ногу, как будто готов был описаться вот сейчас прямо в эту самую минуту:

– Пусть знамя, все равно не пойму: кровавое знамя – кровавая армия, такая аналогия получается.

– Дурак… – говорил, сплевывая в зубную щель, Сурок и внезапно замыкался в себе. Как улитка прятался в своем панцире. Не достучаться.

На этом у спорщиков иссякали аргументы, и мальчишки спешили разойтись, не смирившись и не найдя – и на этот раз – компромисс. Ту самую золотую середину, которая примиряет стороны. Даже в споре двух еще глупых малолетних искателей правды.

Толстый, краснощекий Борщов не умел постоять за себя, и оттого, в поисках сильного плеча не настолько крепкого сверстника, чтобы дать отпор любому натиску, но уверенного в чудодейственную силу смелости, которая и вправду творила чудеса и отваживала чужаков с куда большей мощью в кулаках, он напрашивался в компанию к Сергею, Мелу и Сене, трем неразлучным, как три мушкетера, друзьям. Он рядом с ними обретал храбрость и спокойствие – состояния, которые ему и не снились прежде. Его не принимали, на что Сашка обижался не по-детски.

– Как же так, – жаловался он домашним, – я же всё им был готов отдать: и булку сдобную, несъеденную за завтраком – предлагал на переменке, отказались, побрезговали, и новые марки, негашёные, для Сениной коллекции, таких у него нет – редчайшие экземпляры, Славному – дедовскую кобуру для правдоподобности, а то выглядит как скоморох на сцене, а вовсе не красногвардеец, правда ношенную, но геройски-заслуженную, а Серому – цейсовский бинокль, на пару дней, поглазеть. Мне лично ничего не жалко, а они…

– Не берут в компанию, не надо, – успокаивали дома (и сами успокаивались), – целее будешь. Они эти мальчишки, наверное, хулиганят?

– Они обзываются.

– Вот, зачем тебе такие друзья? И как обзывают?

– Толстяк.

– Нет, не нужны тебе такие друзья. И не толстый ты вовсе.

– А какой же я? Себя ненавижу за то, что откормили. Все смеются.

– Они завидуют, Сашуля. Ты – мальчик видный, большой, рослый. Вырастешь, дашь им по… заслугам.

– А чего ждать? – оживлялся дядя, приехавший погостить и сидевший за общим, накрытым по случаю пасхи, столом. – Дай им сейчас. Слабо?

– Нет, я не могу, – простонал, выдохнул, выдавил из себя застрявшие глубоко внутри слова, как у тяжело переевшего человека, Борщов-младший. – Я не умею драться… и… и… не хочу.

– Слабак ты, Сашок, – не унимался гость. – Не в деда, тот орел был. Да, Люсь?

– Не учи его плохому, – возразила Люся, дочь полководца. – Он у нас хороший, воспитанный мальчик. Ему нужны другие, интеллигентные и образованные товарищи. Из порядочных. А эти мальчишки, которые ему прохода не дают, я слышала, из неполных, неблагополучных семей. Мамаши все поголовно одиночки. И как только таким квартиры в центре Москвы дают? Ведь, Кремль в десяти шагах. Не понимаю, как они все сюда перебрались. Дикарева, так та вообще из села. Не женщина, а баба, крестьянская баба. Со своими такими неуместными в городе деревенскими манерами и неограниченным апломбом.

– Не горячись, Люси. Раз им дали… жилье, значит, так нужно было. Видать, заслужили. Так просто никому не дают.

– Ты еще скажи: так партии нужно было. Кровью заработали.

– А кто их знает? Может, всё так и было.

– Лимитчики, вот кто они, – не смирилась Люся. – Скоро одна лимита в Москве жить будет. Культурным людям мимо пройти нельзя.

– Ладно, сестренка, угомонись. Москвичи не все те, кто здесь родился. К тому же рабочий люд во все времена требовался. И городу и той же деревне. Одной интеллигенцией жизнедеятельность мегаполиса не обеспечить. Ведь, кому-то надо и неблагодарную работу выполнять. Грязную, так сказать. Ты же, вот, дворников не осуждаешь?

– Она на заводе работает.

– И я о том же: в цех ты не пойдешь? На них, на рабочем классе, между прочим, вся индустрия держится.

– А на мне – семья. И сына я не отдам в грязь и непристойность.

– Зачем так-то. Неужто, у них ничего хорошего, человеческого нет?

– Поверь мне, ничего хорошего. Не знаю, как человеческое, но низостей они не чужды.

– Ты их беспардонно обвиняешь? Неужели, настолько уверена в опущенности их нравов, что можешь голословно винить? В конце концов, не тридцать седьмой год.

– Более чем. Я их просто не выношу. Саша, ты еще здесь, не слушай, выйди, пожалуйста, из комнаты. Иди, вымой руки, что ли.


3.


На улице – в его воспоминаниях чаще всего именно так и было – почему-то стоял май. Значит, всё расцвело и благоухало. И шумная деятельность людей и машин снаружи не унималась ни на мгновение. Ни на мгновение ока, ни на оглушительную секунду, на которую Сергей изолировал свой слух от мира, прижав ладони к ушам плотно-плотно, чтобы туда не проникал рокот работающего без трения города, никогда не останавливающегося. Все же и тогда улица шумела, как набегавшая волна. Стоило же разомкнуть преграду, как тотчас комнату наполняли многочисленные звуки: звон трамваев, крики, редкие и неоскорбительные, полифония животной и растительной природы, стук, шорох, кашель и не раздражающий фон, как шепот многоголосой толпы, собравшейся на Красной площади в десяти минутах ходьбы отсюда и дружно обсуждающей возможные последствия речи лидера с трибуны мавзолея.

«Наверное, у Борщика такая же слышимость, – рассуждал Сережа, без сна ворочаясь на отцовском диване, вспоминая обо всех причудах неповоротливого и смешного, но ласкового, как котенок, сверстника. – Колобок, а не мальчик, – думал он и улыбался. – Упитанный, поджаристый хлебушек. Он от бабушки ушел, он от дедушки…»

Сережа принялся разглядывать пробегающие по темному высокому потолку блики. Каждый раз, когда мимо проезжал трамвай, полоски света наперегонки спешили посечь его острыми краями. И всякий раз после быстрого бега лучей, когда они уже нырнули за стену, будто утонули в ней, потолок оставался по-прежнему девственно чёрен и гладок, как небо без звезд. Ни одного пореза.

– Мама, ты спишь? – спрашивал Сережа тишину. Никто не отвечал.

«Надо будет о нем позаботиться, – продолжал думать о Борще Сережа. – Наверное, ему нелегко живется. Мама говорит: „С его комплекцией детям тяжело ходить и дышать“. – Но тут он вспомнил, что Мел не намного тоньше, однако в движениях не скован, а напротив очень даже вертляв. – Мне кажется, что с таким весом, как у него, – опять переключился на Борщова Сережа, – Шурик вполне мог… раньше… быть каким-нибудь русским… одним из богатырей. Взять хотя бы Илью Муромца. А сейчас, в наши дни, он такой никому не нужен. Его даже презирают. Кому нужны в наше время богатыри?»

«Борщик живет на девятом этаже… в отличие от моего второго… поэтому мог не услышать – по всей вероятности и не услышал – всей этой разноголосицы многоликой неспящей Москвы, – вдруг подумал Сережа. Ему неожиданно пришла подобная мысль в голову. – И что тогда?»

Он поразился догадке, логичной и нелогичной одновременно, и брезгливо поморщился, как будто находка обладала признаками порчи и недоброкачественности, как сгнившее яблоко. Или даже преддверием несчастья. Неправдоподобности.

«А ведь он и не услышит. Никогда. Тогда он ничего не знает, – новая мысль захватила Сережу и увлекла, как лавинный ком, за собой вниз комнаты: он бодро спикировал с потолка в пол. – И ничего не узнает. Совсем ничего. Не увидит и не услышит. Он глух, как пробка. Отсюда его невежество и неуверенность в себе. Он слаб, хотя и силен, потому что не знает, что мир огромен и вмещает в себя всё: и людей и машины и птиц и деревья. И даже мозги. И мои и его. И страха в этом огромном мире нет. Потому как мы всего лишь пылинки, но частички большого. А сила она и есть в сознании того, что большое вокруг тебя. И как бы мал ты не был, как ни ущербен, как бы ни ничтожно совершенен ты был, ты есть его часть, а значит, сила и в тебе. Вот так. Закрой глаза… или открой… что-нибудь измени и… иди. Будь сильным и смелым. Ничего не бойся. И станешь другим: сильным и непобедимым, как великан».

И тут кто-то внутри него, тайный покровитель и неожиданный подсказчик, добавил уверенным шепотом, будто учил:

– Мир не такой, какой он есть, он такой, каким ты его себе рисуешь.


4.


Сергей напрягся и с иной ритмикой застучал по клавишам:

«Катя не шла, она бежала по улице, весело размахивая портфелем.

– Вы, правда, чудаки мальчики, – выговорила (проворковала) она, подпрыгивая на каждой кочке, – и ваши мечтанья и ваши ухаживания… Всё это наивно до слез, но, правда, заслуживает… что заслуживает, я не скажу, потому что не знаю.

Она остановилась, раздумывая, как будто решая задачку.

– Знаете что, мальчики, а кто из вас сможет… – она опять задумалась, решая, что предпринять, что загадать, но внезапно, не найдя (или найдя?!) на последней, спешно перевернутой странице ответ в учебнике, озадачила в свою очередь ухажеров. – Меня… поцеловать.

Мел, Сеня, Борщик и я впали в столбняк. Поцеловать? Как бы ни так. Это надо же такое выдумать.

– Ты сдурела, Катюха? – первым очнулся Мел.

Из нас он был самым смелым, самым находчивым, самым успешным. И в успеваемости («преуспеваемости», как декламировал Мел перед публикой сверстников на переменке в коридоре, цитируя классиков-преподавателей, подытоживающих результаты урока), и в азартных играх после часа не колких школьных пик. «Находчивый, дьявол», – не зло шутил я, видя в друге потенциального конкурента на первенство.

– Что сделать с тобой? Повтори, не разобрал, что сказала, – попросил в первую секунду остолбеневший, а затем обомлевший Мел. Но сразу взял себя в руки и тут же стал играть, фонтанировать, – Вот сюда, пожалуйста, на ушко… повтори, – указательным пальчиком постучав по мочке.

– Поцеловать, – хладнокровно ответила Катя, а сама подумала: «Не прикидывайся глухим, умник», и прибавила с неприличной для девочек улыбкой, – не сложить же одночлены простейшего уравнения, – как будто речь шла о простой арифметике: одного парня туда, другого сюда, а этого приблизить до невероятной и умопомрачительной дистанции.

Мел на этот раз не растерялся – был готов и во всеоружии. Он расшаркался, как сумел, перед необъявленной глашатаями, самовольно провозглашенной и нагло взошедшей на престол королевой, и выдал глупейшую (ей богу, объективно оцениваю, если не брякнуть: тупейшую) вещь из всей, имеющейся в его образовательных запасниках, хрестоматии:

– Поцеловать, это конечно, не мудреная затея. Если это тебя исправит, как инъекция правды, то в таком случае я согласен на такой беспримерный по храбрости шаг. Это было бы честно. По-товарищески. А так… это еще один… обман… коленопреклонство. – Он в это самое время соревновался со мной (с «Диким») за право обладания недоступным и возвысившимся над всеми, над всем окружением телом (круто сказано, нет не телом – тельцем, а лучше: за обладание «рукой и сердцем») и… душой. На самом деле, о теле и обо всем, что с ним связано, потное и липкое, мы, еще пацаны, в те года и не мечтали. Так, что-то снилось по ночам. И только. Другое дело – душа! О ней знали все: тому способствовали сказки, пословицы, бабкины заклинания и запугивания стариков о жизни после смерти (так им, безбожникам, хотелось в рай; желание, доходившее до исступления, до крайней точки, до такой степени, что альтернативу переселению они даже не допускали в своих помыслах).

– Что, что? – закатила глаза в небо баловница. – Скажи еще: преклонительство. Ты, Мел, совсем спятил со своим театром. Начитался внеклассной литературы. Гоголь-моголь, ваше сиятельство и превосходительство…

– Подхалимство это, другими словами. Вот что это такое… то, что ты нам предлагаешь.

– Ах вот как ты это называешь?

– Ну, примерно такими словами. Если не прибавить сюда неприличное словцо, которое по понятным причинам опускаю.

– А что в этом поступке, если конечно кто-нибудь из вас решится на поступок… наперекор мнению, – она оглядела Мела, – что в этом странного, запретного, предосудительного и унизительного?

Мел развел руками: мол, не могу объяснить, если сама не дошла своим умом.

– Ну, ты всё перевернул с ног на голову. Ты сам предпочитаешь видеть глупость и грязь там, где тебе хочется. В кино все целуются, и никто их за это не осуждает, даже наоборот… любуются. А ты попросту еще не созрел. Ты еще зеленый орех. И тебе не время… и… рано, одним словом. – Катя, несмотря на увлеченность спором и своей затеей, все-таки разглядела за напускной мудростью мальчишки пустоватый, отсутствующий взгляд. Не-за-ин-те-ре-со-ванный. Скучающий взгляд. Наивный, детский. И замкнулась. Хотя на лице продолжала блуждать широкая и теперь снисходительная улыбка. Несмотря на мутноватый осадок в нахлынувших чувствах, она все же решилась на развернутое объяснение:

– Если тебе это невдомек, то я, пожалуй, могла бы тебе рассказать…

Ей неожиданно, так же как захотелось, так и расхотелось делиться мыслями и личной находкой с глупыми мальчишками, с раскрытыми ртами обступившими ее. Она ударила, толкнула их локтями и выбралась из плотного кольца тел.

– …но, может быть, ты все-таки сам врубишься и сообразишь, – обратилась она напрямую к одному только Мелу после серии из двух, не больше, шагов к пешеходному переходу на другую сторону улицы, – что между девочками и мальчиками иногда происходит что-то такое-этакое, что тебе, начитанному, но все равно малообразованному, неизвестно… Пока неизвестно.

Катя замолчала, прикидывая возможности Мела. «Вот дурак! Только время теряю».

– А если тебе это неизвестно, то ты попросту… как это говорят, тупой, – неожиданно закончила она.

– Кто я? – по-своему отреагировал Мел.

– Тупица и недалекий.

– Какой-какой? Повтори.

– Вот заладил. Недалёкий. Не-да-лё-кий. Теперь понятно? – Она вновь, на этот раз брезгливо окинула его взглядом снизу вверх, точно примериваясь и оценивая величину его порчи. – А по возрасту тебе, пожалуй, пора бы уже соображать кое в чем».


5.


Олежка Сенкевич родился и воспитывался в культурной, интеллигентной семье. Правда, урезанной на одну треть, точь-в-точь как у друзей, недосчитавшихся отцов семейств по разным не афишируемым причинам. Говорят, друзей не выбирают, но это неверное утверждение, не что иное, как заблуждение: каждый выбирает по себе, ровню. По той причине и попались ему в круг общения и времяпрепровождения вне уроков, как мальки в зачерпнутый сачок в застойном пруде, мальчики из схожих по составу семей.

Нет, отца не убило, даже не ранило, да и не воевал он вовсе – родился позже, уже после войны. Целехонький и здоровый он где-то бороздил просторы великой необъятной родины.

Недостаток ласковой мужской руки в случае с Сеней с лихвой восполнялся рукой женской, материнской. Высокая красавица – метр плюс этак восемьдесят – восемьдесят пять сантиметров, ни дать, ни взять, ни прибавить, не убавить, – она даже с годами не растеряла следы былой осанки, статности и величавости. Да что там величавости, бери выше: ВЕЛИЧИЯ. Походку ее можно было сравнить с плавностью павы, вообще любые движения её холеного тела были на удивление плавными и медлительными («Точно лебедь плывет, это о ней»).

Красота ее лишь слегка потускнела со временем – вспоминал много лет спустя постаревший Дикарев, так он думал о ней тогда, хотя никогда ее раньше не встречал и не был с ней знаком, – и подёрнулась едва обозначившимся даже не глянцем… а туманцем, какой выступает на запотевшем зеркальце в ванной комнате после принятия горячего душа с закрытой дверью, к примеру.

Сеня жил в монументальном здании, отстроенном в дореволюционную эпоху. Хвастать было особо нечем, он и не хвастал, все из их класса (школьного, разумеется) жили практически в таких же, разбросанных от эпицентра знаний на расстояние полета пушечного ядра. Только один Сашка Хохлов выделялся. Заоригинальничал. Да и вправду сказать, ему, хроническому простачку, наконец-то повезло хоть в чем-то, пусть и везение это было со знаком минус: его дом был шедевром и памятником убогости, декадентству.

Кому из предыдущих поколений градостроителей понадобилось втиснуть, как затушенный окурок в массивную пепельницу, в монументализм столицы скромную запорожскую хибару, вот в этом-то и заключался на самом деле вопрос из вопросов? Жуткий и неразрешимый.

Когда после уроков школьники валили гурьбой Потаповским переулком – по домам, – он, как изгой, одинокий и забытый, сразу же отколупывался от толпы и пристыженно удалялся вглубь двора, зажатого высокими кирпичными башнями на гранитных фундаментах, чтобы уже невидимкой – невидимым со стороны ребят – проникнуть в деревянный неказистого вида одноэтажный флигель. Там была его территория.

Одноклассникам не представлялось странным, что живет он в отличие от них в ином измерении: в убогом и несовременном жилище. Хотя дома-гиганты с просторными коммунальными квартирами, отстроенные еще в прошлом веке, загромоздили центр города и потеснили Кремль, все же они благополучно и мирно соседствовали с малой архитектурой и даже с хозблоками, в которых раньше обитали лакеи и дворники. И это опять же был вопрос из вопросов: почему это так? Последние же давно перевелись в стране, как класс. Но не исчезли, как, например, динозавры.

Дворники водились и ныне. Живучие, гады. Конечно, это была уже другая общность; они имели жилье, прописку, а что касается названия их труда, так это теперь была всего лишь низкооплачиваемая профессия с невысоким статусом. Всего лишь. Не унизительная и не оскорбительная, просто такая профессия. Жа нима па сежюр.

Вход во владения Олежки и его мамы располагался со стороны Маросейки, но пройти туда можно было и с тыла, если свернуть с Потаповского и потопать по узким, петляющим среди оштукатуренных стен, лабиринтам. Широкая парадная, такая же, как у Мела, гулкая маршевая лестница, дверь-гренадер, до косяка которой чтоб достать, нужно было забраться друг к другу на плечи трем, а то и четырем мальчишкам вовсе не гренадерского роста, еще две таблетки на стене с кнопками-звонками, – всё порадовало и приободрило оробевшего Сережу. И не только его. Чуть ранее здесь переминались с ноги на ногу его поторопившиеся с визитом одноклассники, ранние пташки.

Порадовало схожестью с родными пенатами. Всё это громадьё и несуразность размеров парадных, их величие в сравнении с зажатостью площадей внутри квартир (Сережка-то знал, что ему ожидать по ту сторону гренадерской двери: внутренности везде были идентичны), каким-то образом объединяло ребят. Разве что отличия в количестве кнопок и численности проживающего населения, иной раз перенаселения за дверью!

Всё это напомнило им, что принадлежат они одному кругу. И круг этот тесен и сплочен. Как яйца в плетеной корзинке, уносимые с рынка домохозяйкой. Бережно и трепетно – не дай бог разбить.

Но в этой вере детей существовал изъян. «Кто-то живет как вельможа, а кто-то довольствуется объедками со стола, фигурально выражаясь», объяснил бы Славка. Никто, разумеется, не голодал. И никто бы, конечно, не понял, не понял бы его, Славку. С его вячеславовой (вящеславовой), витиеватой, с подначкой и подковыркой, с такой непонятной и запутанной речью. Никто не понял бы этого паяца с театральных подмостков. Разве что Дикарев.

– В советское время? Да вы смеетесь над нами!

«Кого он имел в виду, говоря о превосходстве? – думал Дикарев. – Ну, не на Олежку, конечно же, он намекал? Да и какой из него вельможа, какие еще там хоромы у Сенкевичей навыдумывал этот переодетый красноармеец с Борщовской кобурой наперевес?»

Но стол с его убранством в просторной на редкость комнате хозяев с натертым красным, почти бурым паркетом («угадай десять отличий!») и его, столовой, родословной («порода дерева и резчика»), этот стол явно не являлся близнецом («Боже мой, даже больше скажу: ни каких вам родственных связей») со столом Дикарева. Это Сережа понял сразу, как только вошел и всё увидел. Ничего общего с тем дубовым собратом всех пролетарских испокон веку изделий.

– Но это же пустяки, – успокаивал себя Дикарев, – это же чепуха на постном масле, как скажет моя мама. Это даже не стоит себе в голову втемяшивать. Подумаешь. Просто у него мама постаралась для сыночка. А продукты… так это… а что в них особенного? Ну, торт, ну, какие-то чашечки с разноцветным содержимым: красным, оранжевым, синим. Красиво. Так на то оно и день рождения называется. Всё понятно. Всё объяснимо. Чего тут выдумывать. Спасибо, что пригласили. А для меня это вообще в первый раз.

Дикарев встряхивал своей чубастой головой, отгоняя с левого глаза непослушный вихр, и начинал смеяться:

– Ну и выдумщик ты, Мел!

Противоречия, конечно, существовали («где-то»), но только не между ними – ребятишками. Они, словно слепые котята, не замечали видимых преград и разграничений. А к чему те им? Это – головная боль взрослых дядек и теток, их выдуманная игра, не интересная и скучная, не понятная. Которая не вызывала у детей позывов к сочувствию и не рождала в их сердцах желания потакать взрослым в их странных развлечениях.


6.


Дверь-мутант открыла хозяйка – та самая высокая статная красавица. И беря мальчика за рожки сразу увела внутрь жилища. Увела от пугающих мыслей, избавив от чувства неопределенного томительного ожидания чего-то неизвестного, похожего на воплощение покривившегося чуда, близко дышащее, почти в лицо, пылающее, жаркое и состоящее из множества образов – непрерывной калейдоскопической картинки сменяющихся ярких клоунских масок.

– Здравствуйте, молодой человек, – произнесла она голосом «грудной жабы». – Как понимаю, вы еще один школьный приятель Олежека… тот, с которым он… с которым мой сын очень… очень близок, то есть дружит.

Изгнанник. Часть 2. Излом

Подняться наверх