Читать книгу Сны на горе - Алена Кравцова - Страница 12

Сны на горе. Третье измерение
Брат Алик

Оглавление

…когда мое солнце зашло, его отражение как бы высветило других моих братьев и сестру, которых я обошла любовью, растворяясь в одном Ане – так я его всегда звала. Только первым слогом имени, чтобы отличить и в этом, и немало времени прошло, пока губы мои смогли опять складываться в это имя без слез.

Имена других моих братьев, которых всех звали не по-простому – и мой значился Анатолем в честь бог знает почему Анатоля Курагина из «Войны и мира», – мы тоже сокращали.

Нашего старшего звали гордо Альберт, как было принято в провинциальных верхушках в те времена противоестественной дружбы с довоенной Германией – а отец неуклонно следил, чтобы из верхушки не выпасть ни по одному признаку, – звали Альбертом, а был он для всех Аликом.

У него были редкого цвета коричневые в желтую крапинку глаза, и в отличие от двух других братьев был он гладковолос, причем волосы такие мягкие, что ему приходилось спать в специальной сеточке, чтобы утром выйти из дома с волной надо лбом, как того требовала тогдашняя мода. Понятное дело, Ану эта волна давалась одним движением пятерни ото лба вверх. Алик же корпел над ней – в особенности в периоды «бэсамэмучи» и жестокой Эллочки Бостон – другой раз и по часу. При этом был он тихий и застенчивый, как девушка.

Любимое наше развлечение – детворы со всей улицы – было засесть под окнами веранды в винограде и, когда нам казалось, что Алик пытается поцеловать Эллочку, застучать в стекла и заулюлюкать. Думаю, насчет поцелуев мы явно преувеличивали – брат был таким стеснительным, что и глаз не смел поднять на красавицу. А при том, что постоянно ждал наших провокаций, – и вообще старался не шевелиться на краткосрочных свиданиях. Да это и не были свидания – Эллочка просто проводила в его обществе на веранде время в ожидании одного из двух других братьев. Кстати, как только появлялся на веранде младший брат, мы, малышня, как мышата, разбегались по саду – запросто можно было схлопотать «щелбан», а то и подзатыльник – с ним шутки были плохи. Алик же терпел все безропотно и даже раздавал нам конфеты – «подушечки», обваленные в какао, незабвенное и несравненное лакомство тех лет, – и был этот брат такой, что у него даже в мыслях не было нас подкупить этим – просто он был такой.


Теперь я понимаю, что Ан – сокращенное домашними от литературного имени Анатоль – любил старшего брата самозабвенно, как только может младший брат, – пока оба были живы, такая мысль мне, ослепленной своим солнцем, и в голову не приходила. Я вспоминаю теперь, что он в любое время дня и ночи отказывался от меня, от Эллочки, от тайного перекура самокруток в сарае с пацанами, если Алик виновато – он всегда говорил с виноватым видом – спрашивал, не хочет ли тот пойти с ним. Да хоть куда!

Чаще всего они ходили вдвоем на рыбалку. Однажды в жару, спрыгнув с лодки, чтобы охладиться, Алик попал в водоворот – были такие опасные места на нашей тихой речке Унаве с русалочьими заводями и невинными кувшинками по берегам. Алик уже выбрался – он знал, нужно нырнуть до дна, оттолкнуться и вбок, – но Ан преданно кинулся с лодки на выручку, и тут уже его закрутило, а слушал он всегда брата вполуха, когда тот твердил про водовороты. Алик долго нырял за ним, пока и самого опять не затянуло. Все, что мог Алик, – выныривать из последних сил и держать голову брата над водой.

Их пустую лодку в это время снесло течением, и ее счастливо заметил лесник, который сообразил, что что-то не так, и нашел мальчишек уже полуживыми и захлебнувшимися. Причем беспамятный Алик так и не разжимал рук, которыми намертво вцепился в рубашку брата, и потом его сведенные судорогой пальцы несколько часов не могли разжать дюжие лесники.


Точно так же, вцепившись намертво, Алик уже однажды спас брата в далеком детстве во время войны.

Мама часто рассказывала об этих двух случаях после гибели обоих – видимо, в бедной своей голове она таким образом возвращала те прошлые спасения, будто можно было распространить их и на эту, уже состоявшуюся гибель.

Дело было так. Пользуясь затишьем между боями – а жили они как эвакуированные в деревне, которая вопреки расчетам командования оказалась как раз на линии фронта, – она отправила мальчиков на реку за рыбой, основным их питанием.

Золота и даже просто дорогих вещей у мамы для обмена на еду у местных не было, да и те голодали из-за нашествия то немцев, то своих. Вот и рисковали при любой возможности добыть пропитание на реке.

С утра было тихо, мама подошла к окну в классе, рассказывала детям урок, и тут, как в страшном сне, увидела падающие на реку бомбы – прежде чем услышала звук самолета.

Не помня себя, выскочила из класса и понеслась по тропинке через поле к реке, по которой проводила сыновей, – ей казалось, она все еще видит спинки всех троих, у младшенького, как всегда, рукав надорван сзади.

Попрятавшиеся деревенские наблюдали из хат, как она неслась по полю, и говорили потом, что видели ангелов вокруг нее, летящей, – казалось, сами следы за ней взрываются столбами земли, а она добежала.

Двоих, Алика и младшего, вцепившихся друг в друга, уносило лицами вниз по вздыбившейся от бомб воде – только рубашечки пузырились и держали их на плаву. Средний голосил на берегу, полузасыпанный землей.

Она, хоть никогда не умела плавать, чудом поймала, вытащила обоих сразу, выволокла на берег, свалила всех троих в кучу и легла на них крестом, подставляя взрывам свою спину.

Она, вспоминая эту историю, всегда добавляла, что никогда, никогда не чувствовала себя такой счастливой, а сыновей – такими защищенными.

И еще она вспоминала, что долго-долго не могла разжать пальцев Алика на рубашке брата – рукав так и пришлось оторвать.

Младший от контузии оглох, но быстро восстановился, а Алик, надолго потерявший речь, всю жизнь потом немного заикался. Что в сочетании с его виноватыми глазами, уж конечно, никак не добавляло ему шансов в глазах Эллочки потом.

Деревенские же стали особенно почитать «учительшу» и даже как-то просили, чтобы она призвала дождя на высохшее развороченное артиллерией поле.

Но, хоть дождь таки пошел, это не помешало им, когда в село пришли немцы и стали требовать выдать им спрятанных двух коров, указать как на виновного на старшего «учительши».

И вот мама опять из того же злосчастного окна того же класса видит, как Алика ведут по пыли под конвоем два немца, а он плетется со своим всегдашним виноватым видом, и мама знает, что он и заговорить-то после контузии не сможет, даже если с него кожу сдерут.

Она рассказывала, что валялась в пыли и целовала сапоги конвойных, висла на них, не давала увести Алика в рощу, где расстреливали партизан или тех, кто партизаном показался.

Тут объявился полицай-староста и, чтобы выслужиться, стал с умным видом рассказывать немцам, что это вообще городские, не из села, и явно украли коров они.

При слове «корова» – видимо, единственном, которое нужно было знать конвойным, – они остановились и стали задумчиво переводить свои автоматы с Алика на старосту и обратно.

Мама в пыли не дышала.

Староста вытаращил глаза и стал многословно с поросячьими взвизгиваниями доказывать свою невиновность, со лба у него закапало от страха.

Немцы правильно поняли, что этот им как раз и расскажет все про коров. Оставили Алика прямо на дороге и повели несчастного иуду в рощу. Коров он выдал, но его все равно там расстреляли для острастки другим.

Мама пролежала в той пыли до захода – ноги отказывались повиноваться. Алик сидел рядом и все мычал ей про то, что он никогда бы не признался немцам, хоть, как и все в деревне, знал про тех коров. «Горе мое», – вот все, что и могла ему повторять от избытка чувств мама.


Алику вообще во время войны пришлось туже других, потому что был он старшим и маминой опорой. Это его взяла с собой мама, когда пошел слух, что за три километра от села в лагерь привезли русских военнопленных и среди них мамин муж.

Мама с братом добрались до лагеря почти уже к ночи, ни слова не зная по-немецки, маме удалось убедить часовых, чтобы ей разрешили пройти между бараками, выкрикивая фамилию мужа.

И вот они шли в полутьме по узкому коридору, где с двух сторон к ним тянулись руки калечных наших солдат – пока могли двигаться, в плен не сдавались, – и мама выкрикивала: «Суршко, Суршко, Шура!» А эхо разносило: «ш… ш… ш…» и рокотало длинно: «РРРР…»

И самое страшное было, что молчали и наши, и немцы, которые шли следом за мамой в шаг. Все только присасывались к ней глазами – она надела единственное городское светлое платье, которое свято хранила для встречи с мужем.

Когда они с Аликом выбрались наконец из барака, то оба упали на горке, куда поднимались бегом и оглядываясь, будто за ними под осенней голубой луной гнались демоны, – и беззвучно заголосили. Отца они так и не нашли.

Это Алик как глава семьи – двенадцатилетний пацан – отбивал свой дом у соседей после войны, а потом тащил на себе обратно скудный скарб в чужой подвал, когда их выселили как «вредный элемент».

Вместо ушедших на войну мужчин местным приходили похоронки, одна мама ничего не получала. И по селу загудели, что муж-то ее – враг народа.

Тогда мама послала самому Сталину письмо с той довоенной фотографией, где трое «горкой», с просьбой прислать похоронку на мужа – фотографию вернули вместе со скупым ответом, что муж ее жив и скоро вернется.

А пока не пришла бумага из Москвы, Алик, в отличие от братьев-несмысленышей, хорошо прочувствовал, что такое сын врага народа. Зато с каким торжеством швырял он потом в окно вещи уже успевшего въехать в их законный дом «начальства».

Правда, жалко было ему выбрасывать отличные хромовые сапоги – сам он и мама ходили в ту зиму «на досточках» – привязанных к обмотанным тряпками ступням деревяшках. А малышню вообще за порог не выпускали – лежали рядком под рваным одеялом, главным скарбом семьи.

Поэтому швырнул он эти сапоги в самое лицо начальнику с особым остервенением, так что собравшиеся вокруг соседи только ахнули, но мама держала в руках письмо «от самого Сталина» – стерпел начальник.


Когда прошли военные и послевоенные годы – как волны на воде улеглись, – мама отправила Алика учиться не куда-нибудь, а в горный институт – на геолога. Что уж ею двигало, тогда никто не знал – в их степном краю про геологов и не слыхали.

Тихий застенчивый Алик безропотно институт закончил, а семья перебралась в другие края, поближе к столице, где был институт брата и другие институты, куда каждую осень уезжали братья, и собирались дома только на каникулы.

Причем привозили с собой друзей, так что в доме было многолюдно и многоголосно. Включали патефон, устраивали танцы, лото, выезжали всей компанией на лодках. «Дети, – говорила мама, – поедем на природу, я задыхаюсь без воздуха», – это в нашем-то саду с цветами в рост человека и деревьями выше крыши!

Один Алик появлялся каждое лето после практики не с подружкой, а с огромным рюкзаком за спиной, набитым камнями, о которых он безуспешно пытался рассказывать непреклонной Эллочке, ее за эти годы покинуло большинство поклонников, включая и двух моих других братьев. Но не Алик.

Возможно, непреклонность Эллочки в какой-то степени поспособствовала тому, что большую часть своей дальнейшей жизни Алик провел одиноким волком в лесах Якутии, в геологоразведке.

Тогда это значило идти партией в тайгу, а там партия делилась по три человека, а три человека – уже по одному – от рассвета до заката с рюкзаком за плечами и молотком за поясом прокладывали новые маршруты. И так годами, иногда даже без отпусков – искали месторождение алмазов. Гибли там тогда молодые ребята со страшной силой – не только звери лесные, но и «братья лесные» в изобилии водились, была в те годы тайга прибежищем людей темных и отчаянных, готовых на все.

Держал как-то Алик под прицелом целые сутки барак уголовников – их присылали на работы, когда закладывали Мирный, алмазную столицу. Отчаянный народ прознал, что геологам зарплату привезли, и решил, пока парни люто гуляют, расправиться с ними, отнять деньги, провизию и оружие – ружья тогда геологам выдавали – и бежать в тайгу.

Алик – он не пил совсем, была у него такая особенность – один трезвым остался и держал дверь с озверевшей братвой под прицелом, пока друзья-товарищи не проспались и не повязали лихих людей – гуртом и с ружьями было не сложно справиться.

Случались и в безлюдной тайге у брата приключения – один раз привязался к нему на маршруте медведь и плелся за ним несколько километров. А брат знал, что его, нижняя, тропинка должна сойтись с верхней, по которой трусил медведь, как раз под горой, к которой и путь лежал, – дальше ходу не было. И вот он идет себе, постукивая молотком по породам, а медведь ровно на три шага сзади наверху порыкивает. А дело зимой было, медведь спать должен, а этот – шатун, самый опасный зверь в это время в тайге. И тут уже гора близко, в которую тропочка упирается. Алик, несмотря на холод, мокрый уже весь – а, страшно-не страшно, деваться некуда, – идет под конвоем медведя, молоточком постукивает.

И тут буквально под самой горой из-под молотка порода выпала, которую искали больше месяца, – хорошая порода, добрый знак, что не зря столько километров отмахала вся партия. Брат остановился, дрожащими от радости руками образец породы в сумку бросил. А медведь тоже стоит над ним, сопит. И тропочке конец – вот она, гора.

Брат заприметил скалу, нависающую, как козырек от кепки над его тропкой, и из последних сил рванул туда. Стоит – не дышит. Тишина. Думал уже, медведь ушел восвояси, потерял его – умом большой этот зверь не очень силен. Не тут-то было – свисает вдруг почти над самым лицом огромная лапища со скалы, и камни сыплются – это медведь решил сверху его достать, рыкает от злости, как лев. А брат мучится-топчется: сожрет медведь – и драгоценный образец породы вместе с ним. Тогда он сумку с образцом забросил подальше, чтобы медведю не досталась, и стал ждать. А медведь из себя выходит наверху – чует дух, камни ворочает.

Сколько они так маялись оба, Алик сказать потом не мог. Когда его грузили в вертолет – искали все-таки, свезло, – ноги его так распухли от неподвижного стояния, что сапоги пришлось разрезать. А медведь, который со скалы от рева винтов свалился, таки прихватил с собой сумку с образцом, которая попалась на пути.

Но Алик-то не дал себя увезти, пока метку на заветном месте не поставили и новый образец не добыли. Когда ему благодарственную награду вручали, смеялись, что медведя-де с сумкой обошли наградой.

В другой раз брат столкнулся с хозяином тайги летом в малиннике – здоровущий, стоит на задних лапах, загребает передними столько кустов, сколько может, громко чавкает, обсасывает сладкую малину. Оба остолбенели, и оба от неожиданности покатились с горы только что не клубком. Пару раз Алик чувствовал себя буквально в лапах медведя – но тот был тяжелее и падал стремительней, так что удалось как-то зацепиться за куст и переждать, пока топтыгин не исчез с глаз.

Шутили потом, что надо было с медведя сумку обратно потребовать, прежде чем с горы бедолагу спускать.


Услышали мы эти истории и еще разные другие, похожие, на похоронах Алика. Здоровущие мужики, даже не скрываясь, плакали, обступив узкий гроб.

Выносили его из дома мамы, которая со своей высокой прической – волной надо лбом – и удивленным лицом стояла у гроба, как будто бы не понимала, что этот гладко причесанный с мягкой волной надо лбом ее сын и есть тот человек, про которого рассказывают героические истории эти бронзоволицые люди.

Они как будто бы рассказывали про другого человека – и мама с надеждой заглядывала в гроб, как будто бы там мог оказаться не ее тихий сын-неудачник, а этот замечательный другой человек – пусть его берет земля, а сын окажется рядом, не герой, с виноватой улыбкой, не герой, но – живой.

Ни одна жена – а их у него ко всеобщему удивлению было целых три – не стояла у гроба.

После Эллочки Алик встречался исключительно с некрасивыми девушками, которые использовали его либо до первого стоящего поклонника, либо до второго мужа.

Он трижды оставлял женам построенные на геологоразведочный заработок кооперативные квартиры – большая роскошь по тем временам – и возвращался в тайгу с неизменным рюкзаком и молотком за поясом. Другого собственного имущества у него сроду не было.

Некрасивые же его жены были все на редкость лютыми и алчными. Так что, когда брат погиб и привезли его гроб к третьей жене, чтобы вынести его в последний путь по-людски из дома, она и на порог не пустила.

…Много лет спустя дочка этой третьей позвонила в дверь моей ленинградской квартиры. Я обомлела – на меня смотрели коричневые в крапинку глаза Алика. Но тут она зашевелилась, заговорила гавкающим материным голосом, зашныряла, прицениваясь, глазами по обстановке – слава богу, пусть меня лучше положат в гроб чужие люди, чем такая родная кровь с алчным прищуром.

Сны на горе

Подняться наверх