Читать книгу Бульвар Молодых дарований - Альфред Портер - Страница 6
Картофельная оттепель
ОглавлениеМы мирные люди, но наш бронепоезд
Стоял, стоить и будеть стоять…
Мы вам покажем Кузькину мать!..
(Выступление тов. Н. С.Хрущёва на Генассамблее ООН, под стук снятым с ноги туфлем по трибуне.)
Спорить не буду – речь дорогого Никиты Сергеича в том приснопамятном собрании была, понятное дело, длиннее, чем тут у меня записано по памяти, но за передачу смысла в точности ручаюсь. Даже помню, как переводчик, слегка обалдев, нашёл всё же выход из положения.
We’ll show you… мэ-э… mother of Kuz’ma!..
Чем и заставил разноцветных, разнополых и разно-одетых представителей остальных пяти шестых суши Земного шара тяжело и опасливо призадуматься о том, кто ж такая эта загадочная Кузьма, почему её маму обещают им всем показать, и чего вообще демонстрацией чьей-то мамы рассчитывает добиться барабанящий по трибуне туфлем этот тучный и лысый жлоб в дорогом, отвратительно сшитом костюме?
Для меня лично эта самая мать Кузьмы оборачивалась у нас в институте военно-морской кафедрой, на которой уходящий вот-вот в отставку по возрасту капитан первого ранга, с лицом перманентно голодающего ребёнка, изборождённым морщинами и тупым, читал нам лекции на тему «Построение полка в ситуации атомной обороны», или «Почему наш советский флот лучше ихнего американского».
С атомной обороной всё было понятно и без лекций. Армянское Радио давно уже объяснило, что в такой ситуации следует делать: завернуться в белую простыню и медленно ползти в сторону кладбища.
По лицу каперанга, однако, было сходу понятно, что Армянское Радио, и вообще всякое радио, кроме чёрной тарелки Совинформбюро, или как оно там сегодня у нас именуется, он не слушает. И читает только уставы: строевой, гальюнной и камбузной службы.
То ли дело наш общий любимец, декан нашего курса Иван Степаныч!
Орёл!..
Или этот, как его… альбатрос!
Загорелый, моложавый, подтянутый, в своём чёрном морском мундире с золотыми нашивками и погонами капитана второго ранга, Степаныч нам почти как отец. Все девки влюблены в его усики и карие, строго-добрые глаза…
Сегодня, однако, со входа на военно-морскую кафедру содрана вывеска. Остался светлый четырёхугольник на грязновато-жёлтой стене.
Чуднó!..
На аллее перед входом в ректорат я на бегу чуть не сбиваю с ног какого-то странного типа в куцем пальтеце на пяток номеров меньше, чем надо по размеру, и в мятой засаленной шляпе. Тип застенчиво улыбается, берёт машинально под козырёк заученным чётким движением – и тут же гадливо отбрасывает ладонь от своей штатской шляпы.
Я пробегаю мимо и остолбеневаю.
Да это ж Иван Степаныч!..
Валька Дугин выныривает из дверей ректората
Видал, Алька, что сегодня творится?..
Маленькие серые глазки горят кошачьим огнём из-под волокнистого облака шевелюры.
Неужто у нас закрывают военку?.. говорю в полном недоумении я… Нихрена себе оттепель!.. Половодье какое-то…
Ага!.. Жди!.. отвечает сердито Валька и для убедительности подносит мне к самому носу сложенный в кукиш кулак.
Американская делегация приехала с дружеским визитом, теперь понял?..
И сбавив до полу-шёпота голос, Валька вытаскивает из кукиша указательный палец и тычет себе в висок.
Степаныча видел в этом сраном лапсердаке?.. говорит он мне чуть не в ухо… Интересно, с кого он его содрал, вместе со шляпой? Им же всем генерал велел сегодня, чтоб ни одной кокарды нигде не блеснуло! А сам заперся в кабинете, чтоб никто его без лампасов не увидел. И вывеску содрали с военки – вдруг там кто из америкашек по-русски читать умеет…
Понятно… говорю разочарованно я… Значит, завтра опять всё как было…
Валька долго смотрит своими глубоко сидящими глазками мне в лицо.
Ты что, вообще дурак?.. говорит, наконец, разочарованно он… Совсем не соображаешь, где живёшь?..
В газетах, всех сразу растолстевших с обычных четырёх до целых двенадцати страниц, очередная речуга нашего дорогого Никитки на очередном заседалище.
Не понимаю.
То-есть, ясно, что написать это собрание сочинений – дело несложное. У них там в Москве, на Старой площади, писарей больше, чем на картине у Репина. Той, где казаки пишут турецкую грамоту султану, прямо в гарем.
Но какое же надо иметь железное большевицкое здоровье, чтобы суметь эту всю дрисню прочитать, от и до, с трибуны на пленуме?!.
С ума сойти.
А чтобы всё это выслушать с умным видом и не уснуть? Там же вот: речь тов. Н. С.Хрущёва неоднократно прерывалась аплодисментами. Значит, и тут Армянское Радио право. Враг не дремлет!..
Интересно!
Но что-то не видно, чтобы стенды этих «Правд», «Известий», «Трудов» и прочих печатных шавок помельче осаждали заинтригованные толпы трудящихся.
Партия торжественно обещает – ещё нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме. И точная дата. Всего через двадцать лет.
А чего?.. думаю я злорадно. Вон Ходжа Насреддин торжественно гарантировал хану, что через десять лет его любимый осёл сможет читать газеты. Или что там у них в Бухаре полагалось читать?
А тут целых двадцать. Это ж какую память надо иметь, чтобы потом когда-нибудь вспомнить…
Одно, правда, местечко в этой речуге случайно попалось мне на глаза и запомнилось. О том, что больше студентов и прочих тунеядцев-интеллигентов не будут гонять на уборку и переборку картошки. И не через двадцать лет, а отныне.
Так и написано: от-ны-не.
Через неделю у деканата вывесили филькину грамоту. В субботу всем неувечным и нехворым прибыть куда-то в Сосновку на склады. На переборку картофеля. Кто промотает без уважительной причины – на расстрел в деканат…
В пятницу вечером, слопав полбутылки ацидофилина с ломтем чёрного хлеба из буфета, я валюсь спать. Завтра в восемь утра на картошку. Дерьмовое дело, весь день очищать эти клубни, похожие на булыжники, от налипшей тяжёлой вязкой глины.
Но городу Ленина хочется жрать. А до обещанного партией коммунизма ещё двадцать лет без одной недели!..
В пять утра я просыпаюсь от жуткой рези в желудке и тошноты. В глазах темно…
Пытаюсь подняться и как-то добраться до уборной. Но колени мои как желе…
Кое-как доползаю до окна, успеваю открыть его и навалиться всем телом на широкий старинный подоконник. Меня выворачивает наизнанку.
Глухие утробные звуки блёва будят ребят. Меня кое-как одевают и тащат втроём в нашу больницу Эрисмана, в приёмный покой. Никому даже в голову не приходит вызывать скорую помощь – на всю общагу один телефон, запертый до утра в кабинете директорши. Да и поди вызови… может, послезавтра приедут…
В приёмном покое я попадаю в умелые руки.
Меня заставляют, несмотря на жуткую тошноту, проглотить с десяток таблеток древесного угля. Потом мне впихивают в глотку резиновый шланг толщиной с анаконду и заливают в него литров пять омерзительно тёплой воды.
Меня раздувает как пивную бочку. Звероподобный мужичина-медбрат одним рывком выдирает из меня весь метровый шланг.
Остальное происходит само собой, без чьего-либо участия. Я превращаюсь в фонтан. Во льва, которому раздирает пасть невидимка-Самсон.
Заглушая мои утробные вопли, из меня извергается всё, что я съел за последние месяцы.
После этого я валяюсь, измождённый и обессиленный, на обитой рваным дермантином лежанке.
Ребят нигде не видно… я туманно припоминаю, что сегодня нас всех гонят на переборку картошки… вот они и убежали, чтоб успеть…
Время – часов одиннадцать, наверное. Не знаю. Мои старенькие часы «Победа», подарок отца к шестнадцатилетию, остались в общаге.
Ко мне подходит дежурный врач, сам чуть старше меня, лобастый, в железных очках.
Ну что, оклемался?..
Он заботливо смотрит мне в глаза, берёт в тёплые пальцы моё запястье и щупает пульс.
Хорошо, тебя во-время притащили… говорит врач, с удовлетворением отпуская мою руку… И что там за дрянь ты съел?..
Он выслушивает терпеливо мои объяснения. И велит отвезти меня в общагу на неотложке.
Полежишь сегодня и завтра… ешь только лёгкое что-то… А в понедельник будешь как новенький, как раз к твоим лекциям…
Всем, кто не поехал на картошку, велено поутру явиться в деканат. Я захожу последним. За длинным столом, ножка от буквы Т, сидят провинившиеся. Нас человек десять.
Во главе стола, за перекладиной от этой же буквы, сидит хмуроватый Иван Степаныч, уже в своём обычном морском сюртуке с погонами и нашивками тусклого золота ближе к концам рукавов. Смотрит декан на прогульщиков и филонов с неодобрением. Но не то чтобы зло, а с готовностью понять и простить. За что мы его и любим, нашего декана – добрый и судит по совести.
Ну-с?.. говорит Степаныч и обводит глазами провинившихся.
Я вижу в их числе и Вальку Дугина. Примятая непонятно какими ухищрениями шевелюра сидит у него сегодня, как затасканный берет из каракуля. Глаза у Вальки заплыли. Пил, наверное, со своими обычными корешами в кочегарке, в подвале общаги, да и проспал в теплыни у топки. Опоздал на картофельные автобусы.
Приболел я, Иван Степаныч… сипло говорит Валька, когда всепонимающий взгляд декана утыкается в его каракулевую шевелюру… Простыл там, в кочегарке. Кашляю вот… и потею…
Иван Степаныч пожимает плечами. Бывает, мол, все мы смертны. И переводит свои карие глаза на меня.
А я вот… откашлявшись, начинаю я свободно и с чистой совестью – уж мне-то оправдываться никакой нет нужды. Проблевал до утра в институтском приёмном покое. Всё записано, и печать стоит. И свидетелей полная комната, если надо.
Но вдруг у меня холодеют от ужаса яйца, и я слышу, как язык мой (проклятый мой язык!.. как у того мальчика в сказке, что заорал на всю улицу: люди добрые, а король-то голенький!..) вдруг начинает без спросу нести какую-то ахинею, от которой у меня перехватывает голосовые связки.
А с какой это стати нас опять посылают на картошку?.. говорю неожиданно я непослушными, тяжёлыми от страха губами… Вот в докладе товарища Хрущёва на пленуме было… что не будут слать больше… что уже без студентов можно обойтись…
Я вижу краем глаза, как по обе стороны от меня сидящие рядом пытаются отодвинуться подальше и даже как бы спрятаться под столом. Остальные растерянно переглядываются.
Иван Степаныч морщится, будто у него засвербило в носу, и прячет своё доброе лицо в обширный носовой платок. При этом декан смущённо и скучно смотрит в окно…
Больной он был, Иван Степаныч!.. слышу я чей-то жалобный выкрик.
Это Валька Дугин.
Он смотрит на меня дикими глазами и отчаянно тычет пальцем себе в висок
Иван Степаныч, не слушайте, чего он там мелет!.. Он той ночью отравленный был, всю комнату заблевал!.. Его на руках в приёмный покой тащили!.. Вы проверьте, у них же записано в книге приёма!.. До сих пор не соображает!.. мелет туфту какую-то. У него же температура!.. тридцать девять!..
Я молча стою, забыв закрыть рот.
Добрейший Иван Степаныч светлеет в лице и сочувственно смотрит куда-то в мою сторону, но старательно избегая моих глаз.
Да что ж проверять, и так вижу… говорит, наконец, с сожалением декан и что-то записывает в свой блокнотик.
Ты бы, Альфред, лежал себе в общежитии, раз больной… говорит Степаныч сочувственно… Вон Валя мог же просто сообщить нам… Но, конечно, похвально, что ты чувствовал, так сказать, ответственность… что не мог выполнить это самое… призыв нашей партии поработать для блага, так сказать…
Как считаете, товарищи студенты?..
Степаныч обводит настойчивым, пытливым взглядом присутствующих. Все неловко молчат, опустив головы.
Дугин!.. говорит приказным голосом декан… Больного Альфреда поручаю доставить в общежитие. Проследить, чтоб выздоравливал!.. Выполняйте!..
Есть, Иван Степаныч!.. с радостной готовностью отзывается Валька и хватает плотно и цепко меня под руку.
Пошли!.. говорит он мне сурово и мрачно.
Ладно, все свободны… негромко бурчит Степаныч, утирая платком усы… В другой раз кто прохиляет, сниму со стипендии. Учтите…
Валька Дугин выводит меня из кабинета в коридор.
Ты что, совсем охуел?.. оглянувшись, шипит он мне в ухо… Придурок!.. Скажи спасибо, что Степаныч у нас золотой мужик. У другого ты бы из института уже вылетел вверх тормашками. А может и загремел куда следует…
Я молча пожимаю плечами.
Валька всматривается мне в лицо маленькими, ещё глубже сидящими, заплывшими после пьянки глазами.
Может, у тебя и правда тридцать девять?.. и делириум?..
Сорок!.. говорю я, поёживаясь… Нехер читать газеты… Так двадцатку отсидишь и выйдешь – а вокруг уже полный коммунизм…
И бесплатный трамвай… подхватывает Валька Дугин мечтательно… А-ху-еть!..
И смачно сплёвывает на серый асфальт тротуара.