Читать книгу Холера (сборник) - Алла Боссарт - Страница 8

Холера
роман
Глава 6

Оглавление

Солист Эдик Кукушкин страдал больше других. Во-первых, он не курил. То есть был лишен единственного убогого удовольствия, которое еще осталось на долю заключенных, к тому же табачный дух не облагораживал для него феноменальный коктейль, а только усугублял общую беспросветную вонищу. Во-вторых, он влюбился. Влюбился сразу, с первого взгляда, безнадежно и унизительно. Если бы про его чувство в камере прознали, его бы замучили – буквально, физически, до смерти. Ибо объектом его сумасшедшей страсти стал Фома.

На воле Эдик не особенно скрывал свой порок. Время на дворе – «боля-меня», лесбиянки открыто тусуются на Тверском бульваре, геи представляют своих партнеров: мой муж, моя жена. Однополые браки пока еще не узаконили, доблестная РПЦ проклинает содомию, пожалуй, с еще большей злобой, чем всегда. Эдик частенько ловил на себе насмешливые взгляды, когда со своим кудрявым другом шел по улице или сидел в ресторане. Но никто ни разу не сказал ему «пидор», а уж тем более «пидор гнойный».

«Эдик, дитя моего сердца, – говорил профессор Гнесинки Аристарх Ильич, сажая Эдика к себе на колени; бедра, согретые шерстяными кальсонами, были твердыми и теплыми, как деревянные перила в особняке школы, – ты нежный мальчик, у тебя сказочный тембр, тебе никак нельзя пропасть. Я боюсь за тебя. В этом мире такие, как мы, очень уязвимы. Ты должен держаться своей среды. Пока еще ты находишься под моей защитой, но я не вечен… („Вечен! – кричало все в Эдике. – Я не отпущу вас, не дам вам умереть!“) Да-с, друг мой, уже очень скоро я, так сказать, присоединюсь к большинству (и Эдик со страшной отчетливостью вдруг понял и даже увидел, как это происходит: как все бестелесные души, населяющие тот свет, все, кто когда-либо умирал на земле, бродят немыслимой, непомерной толпой и ежеминутно принимают в свою компанию все новых и новых)… Обещай, мой мальчик, если я не сумею довести тебя до окончания училища, обещай не бросать искусство, обещай не отклоняться от избранного пути, обещай жить среди своих! Обещай, что твой новый друг будет способен понять искусство и оценить тебя! Обещай не изменять мне с грубыми скотами! Обещай! Обещай, клянись!» – кричал старик и плакал, прижимая Эдика к костлявым бедрам и целуя его теплую белесую макушку…

И Эдик поклялся.

Аристарх Ильич держался на плаву словно бы одной силой любви. Он бережно перевел мальчика через опасную переправу пубертатной ломки. Из ангельского дисканта, сбросив желтый гусёночий пушок, вышел, расправив мощные крылья, свежий, искрящийся тенор редкого бархатистого оттенка. И немедленно покорил ровесника, скрипача-виртуоза, с которым оказалось так весело и интересно играть в известные, казалось бы, обоим игры. Аристарх Ильич, проходя мимо класса, увидел, как, исполняя дуэт Вивальди для скрипки и голоса, смотрят друг на друга два Адониса (чернокудрый – ученик и протеже прославленного скрипача), утер сладкую, с горчинкой, слезу, спустился в раздевалку, стал надевать шубу, поданную дряхлым дружком-гардеробщиком, бывшим степистом, – и умер буквально у того на руках. Талантливая рассказчица-судьба: счастливый Аристарх Ильич присоединился к большинству в тех самых объятиях, в которых начинал свой шаловливый путь…

Эдик и Додик, оплакав старика, стали открыто жить вместе. Сначала в общежитии консерватории, где севастополец Эдик занимал отдельную комнату как особо выдающийся студент. А потом оба уже настолько хорошо зарабатывали, что могли снять большую квартиру в центре. Но вместо этого купили дачу, примыкающую к лесу, с фруктовым садом. В соответствии со своими полудетскими-полуэльфийскими вкусами превратили ее в сказочный домик, утопающий по весне в розовых и белых цветах яблонь, слив и вишен. Множество маленьких комнаток, тайных закутков для внезапной любви, бархатные портьеры, винтовая лесенка с балясинками в форме жирафов, два камина, два рояля, винный подвальчик, гнутая павловская мебель, цветы повсюду, множество подушечек, кушеточек, цветничок со всякими там альпийскими горками, все маленькое, включая заказные рояли и два спортивных кабриолета, в которых любили гонять, кто быстрее… В этом царстве мелочей удивляли величиной два предмета: кровать под сиреневым кисейным балдахином и круглая ванна-бассейн.

В поселке к мальчишкам быстро привыкли, называли «наши педики». Новым русским почему-то нравилось, что из-за живой изгороди, за которой прятался отделанный диким камнем домик, льется музыка светлая, а не дикая попса, как из их собственных красных теремов; небесной красоты пение, а не зверский лай, что гремит за их железными воротами.

Что могло быть счастливее зимних вечеров, когда в углу мерцала обязательно живая елка, Эдик и Додик, как Шерлок Холмс и доктор Ватсон, сидели у камина с хересом, а две собачки, словно их собственные реинкарнации, беленький «вестик» и черненький «скотчик», соответственно, Ватсон и Холмс, лежали каждый у ног своего хозяина и преданно блестели пуговицами глаз…

Что могло быть счастливее летних дней, когда Эдик (уже чуть полнеющий, что не редкость даже для молодых певцов) голый загорал под яблоней, а Додик, прекрасный, как его микеланджеловский тезка, стоял тут же, и, мотая буйной вороной гривой, терзал скрипку…

Что за пошлость! – скажут искушенные читатели. Конечно, конечно, друзья мои, пошлость! В безоблачном счастье всегда есть место пошлости. В сущности, только это в нем и есть. Потому оно относительно редко встречается: мало кто способен выдержать такой градус пошлости сколько-нибудь продолжительное время, тем более люди со вкусом…

Ах, не было в мире пары счастливей! Они читали друг другу вслух в постели – стихи Гумилева и детективы Акунина. Они брызгались и хохотали, сидя в ванне. Немного ссорились, споря, кто гениальнее: Ойстрах или Яша Хейфец. «Что ты понимаешь! – кипятился Додик. – Ты же тупой, как бас!» – «Это у тебя мозгов как у геликона. А басов не трогай, у басов Шаляпин был!»

На Рождество они жарили индейку и приглашали родителей. Те поначалу смущались. Но вскоре мама Додика привязалась к любовнику сына, как к родному (ей всегда хотелось двоих, да Бог не давал, а потом и муж безвременно ушел к другой). А севастопольцы шептались ночью в своей комнате: «Господи, до чего ж хорошо, что у него такой интеллигентный милый мальчик, а ведь могла быть какая-нибудь хабалка без прописки!»

В один из первых дней настоящей весны, когда вовсю уже лезли на березах изумрудные клювы, а обочины высохшего шоссе испятнали одуванчики, и солнце, казалось, брызжет раскаленным маслом, как желток на сковороде, и почти весь снег в лесу стаял, оставив на память серые ноздреватые клочки в густом ельнике, – дуэт для скрипки и голоса решил глотнуть ветерка, выгнать на время музыку из мозгов, как из оркестровой ямы.

Опустили верх на кабриолетах – красном и масти «мокрый асфальт», и на счет «три-четыре» рванули с места на любимой скорости 150.

Когда следователи спрашивали потом Эдика, как все произошло, он молчал и пожимал плечами. Один раз сказал только странную фразу: «Ангел был справа».

Так и было. Их общий Ангел держался правой, его стороны. А Додик выскочил на встречную, пошел на обгон – и лоб в лоб влетел в огромный, как показалось Эдику, с БТР ростом, «лексус», со свинцовым бампером и подушками безопасности. Водитель сломал ключицу. Додика в его красной скорлупке размазало, как комара.

На три года Эдик потерял свой знаменитый голос. А когда восстановился, это был уже не блистательный Edvard Palidy, прославивший мамину греческую фамилию, которой рукоплескал Ла Скала. Так, средний тенорок филармонического масштаба. Поступил на штатную службу в филармонию. Когда не было концертов, жил монахом на своей даче. В спальню, где плыла счастливая лодка под сиреневым парусом, не заходил никогда, спал на диване в гостевой, со скрипкой у изголовья. Все фотографии Додика и их двойной портрет работы знаменитой старухи Нечипоренко отдал его несчастной матушке. Но даже и с ней не встречался, хотя уж кто мог понять лучше… К роялям не прикасался, купил дешевое фабричное пианино. Запер кабриолет в гараже, сделался незаметным пассажиром электричек и метро. Даже имя, как настоящий монах, сменил: стал Кукушкиным, по отцу.

Так, во мраке, в каком-то смысле, заточенья прошло пять лет.

И вот – эта дикая вспышка, форменное помешательство: жуткий, вонючий, татуированный бугай с рваным шрамом на месте глаза, с бритой маленькой башкой и грязными ногтями… Бычьи яйца вместо любимого стройного смычка, плоская, как барабан, жопа вместо маленьких мускулистых ягодичек! И эти поганые сюжеты на бицепсах, на груди, повсюду: свастики, знаки «солнцеворота», кинжал, обвитый змеем, готические буквы: Mein Fater Adolf… И восемь слов, не считая матерных, в запасе.

Заложников холеры, как самых настоящих зэков, «попалатно» выводили на прогулку во внутренний двор. Вышка в больнице предусмотрена, к сожалению, не была, поэтому под наблюдение двоих вооруженных охранников выпускалось не больше двенадцати человек. Считалось, что это «боля-меня» надежно. На самом деле бежать было некуда, даже если б какой-нибудь сверхчеловек типа Фомы вырубил обоих автоматчиков. Внутренний двор, как и положено внутреннему двору, являлся замкнутым пространством, и на улицу можно было попасть только через здание больницы. А снаружи, как мы знаем, у каждой двери дежурили такие же автоматчики.

Мужики топтались на захарканном асфальте в размышлении, чего бы покурить, пытались подкатиться к вохре.

– Будь ты, …ля, в натуре, человеком! – внушал одному Сахронов-Безухий. – Прошу тебя как офицер офицера. Сгоняй за куревом! Под мою ответственность! У меня вошь не проползет, братан!

Охранник, широко расставив ноги и свесив локти с автомата, болтавшегося на шее, тупо смотрел в стену.

– Вот сука, – отступался Пьер. – Тебя бы, падла, в горы, к радуевцам, ей-богу, сам бы отвел, не поленился…

– Что, Петя, – горюнился дядя Степа, жуя свои проникотиненные ржавые усы. – Не ведется, сучий потрох?

– Отвали, – огрызался Безухий и шел думать.

– Ишь Чапай, блин! Стратех! – Дядя Степа выгребал из карманов табачный мусор, обрывал чахлую сухую травку, растирал в пальцах, заворачивал в газетный клочок, слюнил, поджигал… – От зараза, блин! – Заходясь лающим кашлем, затаптывал самокрутку. – Мало не помер, сучий потрох!

Ржали. Развлечение.

Энгельс рассказывал Чибису о последней американской новинке – электронной сигарете:

– Ощущение полное, что куришь, и дым, а смол никаких, чистый хай-тек. Во пиндосы – сами себя наебали. Как евреи, честное слово.

– Ну и почем? – усмехался Чибис. Он уже знал, что Севе можно верить.

– Сто баксов с копейками.

– Одна штука?

– Со сменными картриджами. Меняешь через день, та же пачка сигарет. Я достану. Хочешь, и для тебя попрошу.

– Да откуда бабки-то?

– Потом отдашь.

– Когда потом, Карлсон? Не, не надо. И тебе не советую. Отберут и тебе же рыло начистят.

– Ой боюсь-боюсь. А то я не найду, где курнуть. А, Стечкин?

Фома сидел неподалеку на корточках, привалившись спиной к стене, жевал спичку, глядел на них единственным тухлым глазом.

– Ржете, жиды? Рано веселитесь. Погоди, жидовня, будешь у меня свое говно жрать с электрической сигаретой в жопе на х…

– Чё это он? – спросил у Чибиса Энгельс.

– Ты чё это? – обратился Чибис к Фоме, как толмач.

– Через плечо, б… Я сказал!

Чибиса, хоть и был он белорусом, буквально мутило от таких, как Фома, доморощенных гауляйтеров. К тому же мама Чибиса прожила жизнь с фамилией Фельдблюм и до самой смерти помнила гомельское гетто, откуда убежала к партизанам и встретилась с Игнатом Чибисом. Поэтому он недолго размышлял, прежде чем подойти к Фоме и, ногой в плечо, опрокинуть его на бок. И, поскольку удивленный Фома удобно расположился в позе эмбриона, Толик не удержался и с размаху, сзади въехал ему той же ногой по мошонке.

– А-а… Уя… у!! – прорычал Фома. – Все, б… Ты покойник.

– Не факт, – ответил Чибис.

С обеих сторон к ним уже бежали охранники. Петя Безухий, человек как-никак военный (хоть до офицера, если честно, не совсем дотянул), похлопал Чибиса по плечу:

– Молоток, холера. И не ссы. Не тронет.

– Кто ссыт-то? – Чибис дернул плечом.

И в этот миг небо словно раскололось, подобно яйцу, извиняюсь, конечно, и из этой трещинки полился, подобно прозрачному свежему белку, совершенно потусторонний голос.

Голос пел на незнакомом языке, и пел, безусловно, о любви, дрожа от страсти и забытого наслаждения. Амор, пел Кукушкин, амор мио соле, белиссимо амор, люблю тебя, мое солнце, мой прекрасный друг и брателло.

Трудно сказать, что произошло с Эдиком Кукушкиным в результате странного и неправдоподобного избиения Фомы вялым Чибисом. Что ощутил он, увидев свое возлюбленное животное держащимся двумя руками за ширинку. Какие неземные чувства всколыхнули его исстрадавшуюся душу и весь его физический состав. Возможно, ему передалась боль Фомы, а вместе с ней воскресла та сладкая мука, какая сотрясала их тела, когда они с Давидом превращались в единое целое и, казалось, ничто не могло отлепить их друг от друга… Кто знает. Во всяком случае, к Кукушкину вернулся его божественный голос и силы, и он понял, что добьется любви поверженного циклопа.

Холера (сборник)

Подняться наверх