Читать книгу Amor. Автобиографический роман - Анастасия Цветаева - Страница 5
Часть I
Не у себя дома. Друзья и враги
Глава 1
Знакомство
ОглавлениеЗнакомство с Морицем и у Евгения Евгеньевича, и у Ники произошло в этапном, из Москвы, поезде; ехали вместе семнадцать дней (четыре из них поезд стоял из-за метели: один день в Москве, другой в Чите, где была пересадка, и два дня – прибыв на место).
К Морицу в пути она была повёрнута больше всего его знанием английского и французского – на последнем шла беседа у Морица с Евгением Евгеньевичем, знавшем французский с младенчества. Именно в дни первых бесед стала ясна Евгению Евгеньевичу основная разница их типов и убеждений: в то время, как он был продукт старинного воспитания и мышления, Мориц был предельно современный человек, атеист, пылавший сердцем ко всему новому, – отчего так особо горек был ему отрыв от московской работы, незаслужен, непонятен, немыслим!
Но, прибыв на место, он тотчас же снёсся с начальством, предложив свои услуги, и помог основать проектно-сметную группу, в короткое время наладил связь с представителями строительных предприятий. Это ускорило темпы работ. План перевыполняли. Начальство оценило опыт, энергию, европейский уровень образования Морица. Его взяли в Управление, куда, встретясь с Никой, втянул её, сняв с физических работ, проведя через актировку – на медицинской перерегистрации физических сил заключённых.
Был час перерыва.
– Введу вас в курс работ, – сказал Мориц. – Иначе вы будете у нас – как в лесу… Но не из лёгких моя задача – так вы, Ника, далеки от всякой техники. Мы здесь работаем на гидроработах. Строительство. К заданному сроку вся долина, где мы с вами находимся, станет водохранилищем. Я постараюсь вам начертить, насколько могу элементарно, именно для вашего понимания, план нашей стройки. И вам на днях его передам – чтобы вы увидали… Обозначу, где деревянный деривационный трубопровод (длиной он примерно тринадцать километров), где напорный бассейн, где два стальных напорных трубопровода.
– А как строятся вообще гидростанции? – спросила Ника.
– Прежде всего, они строятся на больших реках – где огромное количество воды: Ангара, Енисей, Волга – плотины сравнительно невысокие, напор – небольшой.
Он, видимо, подбирал простейший способ изложения сути – как ребёнку.
– Мощность гидростанции определяется произведением секундного расхода воды на величину напора, так что можно строить и иначе, воды немного, но с огромным напором. Бывают гидростанции и горные (деривационные, с транспортировкой воды), и речные. Можно захватить высоко в горах воду и подвести её к турбинам по трубам с напором; тогда маленький расход компенсируется большим напором. Но беда, что воды весной много – таяние снегов, а летом её мало. И вот гидрологи и гидротехники регулируют сток реки. Они строят плотины и создают водохранилища, чтобы, зарегулировав годовой сток, давать так называемые рабочие попуски в течение года. (Так работает гидростанция целый год.)
Он прошёлся по комнате, руки в карманах. В удержанном им жесте была явная скука. Но он взял себя в руки и продолжал:
– Течёт река; чтобы её остановить, надо построить запруду, плотину. Но нельзя всю реку закрыть, вода нужна людям, живущим по её берегам, ниже плотины. Во-вторых, ту воду, которую задержат в водохранилище… – Видимо, он на минуту задумался, потому что Ника перестала понимать и не показалось ей связи в его словах. – Нужно – давать рабочие спуски. Обычно при плотине есть водосбросные сооружения (это может быть туннель), через которые идёт сброс воды.
Стуча в дверь, вошёл прораб.
– Я за вами, – сказал он Морицу.
– Пошли, – отозвался Мориц. И как ни была готова Ника к его резкости, её удивило всё же, что он вышел вместе с прорабом, даже не оглянувшись на неё.
Барак, в котором помещалась проектно-сметная группа, состоял из двух больших комнат: рабочей, со многими столами, чертёжными, меньшими, на которых стучали арифмометры, – и смежной, где жили работники. По рисунку Морица туда были заказаны – каждому – шкафчики с полками для белья и личных вещей. Днём шкафчики закрывались наглухо вертикальными крышками, вечером же эти крышки выдвигались горизонтально, опираясь на низенькую скамеечку, тем образовывая кровать. На неё стелился тонкий матрасик, на нём – постель. Такое изобретение давало большую экономию места – днём была пустая комната с узкими шкафами по стенам, вечером же между кроватями можно было пройти, – позволяя сесть, раздеться, не мешая друг другу, восьми живущим. У одного из окон стоял стол, куда в часы обеда ставились кухонное ведро с супом, тарелка с пирожками с капустой или кусками солёной рыбы и кастрюля с кашей, вечером – одна каша и тарелка с остатками хлеба и неизменный чайник с кипятком. После еды дневальный мыл и уносил оловянные миски. Все работники группы получали выхлопотанный Морицем в Управлении ИТР – повышенное питание инженерно-технического персонала, что вызывало зависть тех заключённых, что жили в обыкновенных бараках.
Со стороны торца была дверь в небольшую комнату – женскую, где было всего четыре топчана – двух уборщиц, кухонной работницы и Ники, работницы Управления. Но так как часы работы её и других женщин совершенно не совпадали, и это отражалось на часах сна Ники, Мориц, после долгих и упорных хлопот, добился разрешения в уголке женской комнаты построить отдельную кабинку для Ники – где поместился топчан, маленький столик перед окошком и – что тоже вызвало зависть, насмешки, подшучивание – фортка в окошке и скобка для висячего замка на узенькой дверке, отделявшей Никины часы отдыха, зависевшие от срочной работы, – от нормированного сна работниц хозобслуги.
Впрочем, по опытности немолодой уже Ники, отношения её с женщинами довольно быстро уравновесились и всё более с каждым днём теряли признаки «классовой» розни. Прошло ещё несколько недель – и, ввиду материнского к ним отношения Ники и её заметно более старшего возраста, работницы хозобслуги стали, одна за другой, её дочерьми, поверяя ей свои женские горести, обиды от поваров и помпобыту и семейные огорчения, черпанные из редких, но всё же приходивших писем из дому. Огорчение же Ники – непонимание её сожительницами внешнего облика и – барского, на их взгляд, – поведения Морица – ей делить было тут не с кем. Даже Евгений Евгеньевич в этом не был другом, так как сам не понимал и не выносил Морица.
Был вечер, и снова электричество погасло. Голос тянул из темноты:
– Ну, Евгений Евгеньевич!..
– Но свет скоро дадут!
– Нет, он долго не вспыхнет… Про коллекцию фарфора – кончили, про миниатюры – тоже… Про ваши морские картины…
– Вы хотите сказать, про гравюры с корабельными сюжетами?
– Ну да! Но сегодня вы обещали про бабушку и про дедушку…
– Можно…
– Про бабушку и про дедушку! – как ребёнок, счастливо вздохнула Ника, садясь в свой любимый уголок. Так хотелось – отвлечься!
– Бабушка была довольно высокого роста, полная, – начал рассказчик. – Её внимание делилось постоянно между миром видимым и невидимым, причём, мне кажется, этому воображаемому она уделяла больше внимания. В юности это была довольно интересная, чрезвычайно весёлая девушка, с вполне светским складом ума. Незадолго до своего замужества, сопровождая по дочернему долгу свою мать в одну из обителей, она испытала нечто необычайное. Это известно стало, правда, только по туманному семейному преданию – сия девица была найдена в пустой келье, пользовавшейся дурной, в мистическом смысле, славой, в состоянии нервного припадка, после которого во всём складе её характера и поведения произошёл резкий перелом. Придя в себя, она сказала окружающим, что хочет идти в монастырь. Но общественное положение и собственный образ жизни были настолько не связаны с этим решением, что её увезли и старались всячески рассеять. Вскоре после этого она вышла замуж за моего деда и получила возможность по-своему устроить жизнь. Она предалась своим склонностям именно этого типа. Она, по-видимому, совершенно реально ощущала присутствие того, что она называла невидимым миром, – следствие пережитого ею нервного шока. Причём это ощущение было у неё настолько реально, что ей было тесно жить из-за него. Её не интересовали ни театры, ни гости, ни туалеты и даже дом – только до некоторой степени. Но зато там, в своих чудачествах, она превосходила себя. Всё это вызывало необыкновенное негодование моего деда, потому что, не стесняясь присутствием гостей и ничем вообще, бабушка часто прерывала разговор, вдруг, и начинала крестить углы, посуду или детали вашей одежды. Лицо её принимало экстатическое выражение; затем это проходило, и она продолжала прерванный разговор. Домом она управляла полновластно и деспотично; это выходило у неё безотчётно. Никогда никому не приходило в голову спросить, почему всё в доме именно так, как есть: почему грибы хранятся с шёлковыми юбками и праздничной сбруей и почему сласти распределяются в хронологическом порядке, так что вы никак не могли получить чего-нибудь свежего, скажем, меньше чем трёхнедельной давности!..
При этих словах вспыхнуло электричество. Евгений Евгеньевич встал и, церемонно поклонясь:
– До следующего раза!
Он прошёл в бюро. За ним, щурясь от света, Ника.
Работа шла. Представитель должен был приехать, быть может, и завтра. Мориц работал с сотрудниками. Сильно накурено в комнате. Уже принесён чайник, чай – заварен крепчайше. Придётся сидеть до утра?
Стукнула дверь, раскрылась. Поверка!
Но, заранее велев от работы не отвлекаться, Мориц шёл навстречу вахтёрам. Слово: «Срочная!» – произвело почти магическое действие. Став в дверях, отмечали наличие людей, не трогая их с мест. Трещали арифмометры, не подымались головы от ватманов и рейсшин.
В полном уважении к работающим выходили – тихо – вохровцы. Они, верно, тоже слышали про проектно-сметную группу «господ» – но картина работы «господ» – покоряла.
Устав от работы, уже в постели, засыпая, она уносилась в прошлое. Вспоминала…
Увоз её из Тарусы, ночь в остроге прервали такое увлечение живописью, какого у неё с детства не было. Ника считала часы, когда, перебравшись в дом родственников – Добротворских, сможет раскрыть ящичек с пастелью и начать воплощать заокские пейзажи, открывавшиеся с террас и балконов опустевшего, но и теперь гостеприимного дома. Руки горели от радости воплотить густую влажную желтизну песчаного обрыва, что-то замшевое было в этой влаге, в мягкой тени почти коричневого песка… Разнообразие оттенков зелени садов, подымавшихся по Калужской улице, опьяняло.
Когда горела печь – Ника впивала пылание жёлтых, малиновых, синего и почти белого цвета язычков, сливавшихся воедино и оживавших, загоравшихся вновь; уже начала пытаться нарисовать – кистью рассказать огонь – и поделилась этой задачей с сестрой Лерой. Та отвечала, что эта задача – трудная, многие художники пытались её разрешить…
Коты, три кота хозяйских, точно нарочно подобранные, чтобы писать их, на них крушить пастельные мягкие мелки, обращавшиеся в кусочки и в пыль. В котах было органическое сходство с пастелью, вся гамма от тёмно-тигровой шерсти – через рыжее пламя второго – к дымчатости с белым третьего – как они ей удались все трое, – горе было в том, что она не умела закреплять (поедет в Москву 5 сентября получить 400 рублей за перевод, об американской музыке, позвонит, спросит об этом художника Василия Милиоти).
Кто мог знать, что 2 сентября вечером Ника, уводимая конвоем от её альбома пейзажей, протянет в щедром отчаянии «портрет» трёх котов – хозяйке, зная, что они, незакреплённые, осыплются… Под стекло надо!.. Хозяйский сын Витя, комсомолец, взяв картон из руки матери: «Нам от вас ничего не надо…» Но Ника, в твёрдой уверенности в обратном, вторично тянет картон его матери… И хозяйка снесёт их от сына – под ключ, в пузатый комод… Три костра пастельной роскоши – рыжести, тигровости, белизны – пыли, теней, контрастных расцветок, спящих мирно, друг в друга, котов… (А ей – в путь…)
Кто бы мог предсказать, что огонь тарусский, печной, и солнце печных тарусских дорог будут долго погасать в камере № 7 Бутырок, – Ника, собирая от курящих обгорелые спички, ими по листку бумаги – на уборную выданном – пытаться будет воссоздать шеренгу вводимых во двор на прогулку женщин, их тени на стене, следы на снегу, всё – крошечное, уже исчезающее…
И что живопись – через скупость графики жадно оживёт в маленьких скульптурных головках из прожёванного хлеба… За пять месяцев тюремных налеплено головок – бессчётно… Всего легче – Данте и Гоголя. Их каждого рассылает по камере – заказ?
И что в день этапа она расстанется с четырьмя из них, любимыми, живущими с ней в носовом платке и отнятыми тюремщицей на этапе… Огромной рукой тюремщица схватила все четыре цепко, точно всю жизнь это делала, и, у открытого окна (первый этаж этапной камеры), взмахнув, направила их в полёт – упасть и разбиться? Что дёрнуло Нику в этот момент оглянуться? (Редчайшее, драгоценное зрелище!) Скрюченные над ладонью пальцы передали за её спиной в них зажатое – в такую же цепкую ладонь, умело перенявшую. Ника больше не увидела ничего. Стеснённое радостью сердце, хотевшее расшириться в гордость, что их – пусть не для неё – сберегли…
Другое зрелище, крепче, важнее в сто раз: две женщины бросились навстречу друг другу – ниже, толще – мать? – тоньше, выше – дочь? – и сомкнулись в такте объятия, но четыре руки обеих тюремщиц отдирали их друг от друга со страстью, равной той встрече. Всё стало понятно вмиг: чьей-то ошибкой двое родных были включены в тот же этап (в прежних веках – обычное – Меншиков со всей семьёй в изгнании – ныне предстало чудовищным!). Это почти что Лаокоон с сыновьями, с удавом борясь, – явь, XX век, на наших глазах! Мать в объятии с дочерью – ничто не разнимет! так крепко… но страсть встречи побеждена: мать, бережа дочь, уступала – отнимавшим, дочь, залитая слезами, отдавала мать отнимавшим… Неразумные! Им бы, узнавши друг друга, сдержаться, сыграть в чуждость… но любовь не умеет играть! Нику трясло негодование, обвитая бессилием, она – стояла недвижно.
Кого увели? Не обеих ли? Спешка этапа глотала всех. Уже на перроне. Поезд. Гудки, это – Казанский вокзал? Сон?
Везут. Куда? Сажают в поезд. Четырнадцать женщин помещают в одно отделение вагона, странного. Двойной коридор. Проходит мимо пустого – купе? Это – купе? В два этажа – нары по семь – внизу, наверху. Пока те влезают с мешками своими (нормального багажа нет), Ника стоит у решётки, перегораживающий во всю длину – коридор, за ним окно и здание перрона, – и говорит себе – не словами, всею собой: ни одной слезы! Там – трясло? Когда мать и дочь! И – прошло? Если то – прошло, значит, и это пройдёт. Никаких чувств. Понимаешь?.. Просто поезд отойдёт от Москвы. Куда-то, не всё ли равно? Из Москвы. Поезд шёл? Нет. До утра. Очень холодно. Ложились тесней. Жевали солёную рыбу. Ника не могла, отдала. Ела хлеб. Чаю в ту ночь не дали. Спали вповалку. А когда рассвело – с того конца поезда вошли с конвоем мужчины и заняли по четырнадцать всё «купе». Кто-то сказал: столыпинский вагон (Столыпин? Премьер-министр. Убили в 1911 году. И она вспоминала из газет про повешение убийцы: «Тело Богрова висело в продолжение 15 минут». Ей было шестнадцать лет.) Тоже трясло. И – прошло? Она лежала у стенки, наверху. Вспоминала, как в камере осуждённых показала встретившейся там подруге, Надежде Мещерской, все четыре головки хлебные: одна голова спящего, напоминавшая умершего друга. Другая – приснившееся лицо, большеглазое; букли. Портрет Павла Первого? Третье – подруга узнала его: Зубакин, Борис Михайлович… А четвёртая – голова её сына, чуть поднятая, лицо – юное, ободряющее… Как запомнился в час прощания… Где же они теперь? Надзирательница не выбросила! Сберегла! У кого на комоде?
Жевать научилась – долго; слюна с хлебом, высохнув – камень…
Позже, на ДВК, увидав глину – загорелась желанием лепить! Глины много… После работы вылепила мужское лицо, с усами, на кого-то похожее… На кого же? Всё больше. И вдруг – поняла… Смяла и бросила. И больше не стала… Никогда!
В тюрьме – писались, слагались – в пространство, не на бумагу, прямо в память написанные стихи. Ника помнила их и, наверное, никогда не позабудет.
…Как странно начинать писать стихи,
Которым, может, век не прозвучать…
Так будьте же, слова мои, тихи,
На вас тюремная лежит печать.
Я мухою любуюсь на стекле.
Легчайших крыльев тонкая слюда
На нераспахнутом блестит окне,
В окно стремясь, в окно летя, туда,
Где осени невиданной руно.
С лазурью неба празднует союз,
В нераскрывающееся окно,
Куда я телом слабым горько рвусь.
Я рвусь ещё туда, где Бонивар, —
В темницу, короновану тобой,
О одиночество! Бесценный дар!
Молю о нём, – отказано судьбой.
Да, это Дантов ад. Тела, тела…
Поют и ссорятся, едят и пьют.
Какому испытанью предала
Меня судьба! Года, года пройдут
До дня, когда увижу дорогих
Моей душе. Их лица, имена
Не тщись сказать, мой слабосильный стих,
Какие наступили времена!
Рахили плач по всей родной земле,
Дорожный эпос, неизвестный путь,
Мороз и голод, вши – и на коне
Чума и тиф догонят где —
нибудь…
– О Боже! Помоги принять не так
Свою судьбу! Не как змея из-под копыта!
Ведь это Книга Царств торжественно раскрыта,
А к солнцу нет пути, как через мрак!
…Как странно начинать писать стихи,
Которым, может, век не прозвучать…
Так будьте же, слова мои, тихи,
На вас тюремная лежит печать.
Жизнь в тюрьме… Всё живо в Нике – лица конвоиров и тех, кто её допрашивал…
Один следователь (нос с дворянской горбинкой, читал Герцена), другой – менее грамотен, ошибки поправляла ему в протоколе. Какой-то её ответ вынудил у него восклицание: «Стерва!» «После таких слов прекращаю отвечать на вопросы», – ответила она.
Видно, её собеседник по природе агрессивен не был. Он встал, сказал: «Идёмте», – и они пошли. В блоке, куда он её запер, – плоский шкапчик, узкий настолько, что сесть в нём было нельзя. Ника пристроилась в положении между стоянием и «на корточках», но усталость была так велика (ведь следователи менялись, отсидев им положенное, она же была бессменно и отвечала на вопросы две смены – и уже началась третья – часов шестнадцать, должно быть). В этой странной позе Ника мгновенно уснула, остро отдыхая, успела спросить – сон? Вечность? – спросить о том – верно ли она отвечает. Сон поглотил её, и – в ответ, в условной мгновенности в воздухе бокса и сна проявилось крупно золотистое число 17. Хорошее число, по каббале ею любимое.
И тотчас же щёлкнул запор и голос сказал: «Идите!»
Она не проспала, должно быть, и пяти минут, но шла освежённая. Они вошли в кабинет. Не садясь, следователь спросил:
– Будете отвечать?
– Нет, – сказала Ника так же быстро. – Вы ж употребляете такие выражения.
– Идёмте! – как-то сразу устав, сказал младший следователь, – и они пошли.
Во втором боксе было тоже тесно, и Ника сразу уснула, радуясь отдыху. Она ничего не спросила, и никакое число не явилось. Минут десять проспала. Вскоре следователь открыл бокс, спросил:
– Что вам от меня нужно?
– Мне от вас? – удивилась Ника тоном Алисы из Льюиса Кэрролла. – Я бы хотела понять, что вам от меня нужно…
– Чтобы я извинился, что ли? – озадаченно спросил он.
– Вы напишите в протоколе, после какого слова я отказалась отвечать.
Ответ был вполне неожидан:
– Что я, дурак, что ли?
Умилённая таким ответом, Ника села на стул. Сел и он – и их «собеседование» продолжилось.
В тот же вечер?.. Нет, позже, в камере сидя, она – в воздух – написала стихотворение. Назвала —
Сюита тюремная
Убоги милости тюрьмы!
Искусственного чая кружка, —
И как же сахар любим мы,
И чёрный хлеб с горбушкой!
В обед – какой-то будет суп,
На ужин – пшённая ли каша?
Или горох? Служитель – груб,
И уж полна параша.
Но есть свой пир и у чумы, —
Во двор, прогулка пред обедом,
Пить пенящийся пунш зимы,
Закусывать – беседой.
А в живописи – высоты
Такой лишь достигает – Детство, —
Воздушны замки видишь ты?
– Сырой стены наследство!
Друг, ты в них жил, ты в них живёшь,
Молчи об этом лишь соседу —
(Он гигиене учит вошь,
Над ней творя победу.)
– Да полно! Слово ль есть «тюрьма»?
Когда у самого окошка
Сребристых плашек кутерьма
Вознёсшихся над кошкой?