Читать книгу Повести Пушкина - Анатолий Белкин - Страница 8
VII
Пункт приёма посуды. Ленинград
ОглавлениеОднажды, обшарив всю комнату и вывернув все карманы, которые я считал своими, я понял, что денег нет совсем. В домашних штанах, которые были на мне, не было ничего. В старом пиджаке, который я надевал только летом, нашлась смятая пачка «Беломора», которую пришлось выбросить в помойку, потому что папиросы в ней все высохли и высыпались. В табачной трухе я выловил несколько монет, и всё. Есть ещё вязаная кофта с дырками на локтях и двумя маленькими карманами по бокам, но и на неё надежды мало, хотя я всё-таки проверил. Ничего! В брюках, кажется, вчера звенела какая-то мелочь. Они висели на спинке стула совершенно безрадостно. В них обнаружился гривенник, четыре трёхкопеечные монеты и две двушки. Двадцать шесть копеек я положил на стол. Последняя надежда оставалась на пальто. В нём оба кармана были дырявыми, и мелочь часто проваливалась за подкладку, что давало надежду на неожиданный результат. Сняв пальто с гвоздя, я положил его на кровать и стал медленно прощупывать подкладку по нижнему краю. Пальто не раз выручало меня в нашем продуваемом ветрами городе, не подвело и в этот раз. Под рукой явно нашлись деньги. Теперь надо аккуратно передвинуть каждую монетку обратно, найти дырку в кармане и просунуть в неё денюжку, а второй рукой вытащить её на свет божий. Это было совсем не скучное занятие с неизвестным заранее результатом. В итоге я выудил из недр подкладки монету в двадцать копеек, две монеты по пятнадцать, одну десятикопеечную, четыре копейки по копейке и одну двухкопеечную. Итог – шестьдесят шесть копеек. Очень прилично. Итак, кофта – семь копеек, брюки – двадцать шесть копеек и пальто – шестьдесят шесть копеек. Ровно девяносто девять копеек. Это хороший результат, но не слишком утешительный. На два дня можно растянуть, а потом – всё!
Я уже больше месяца нигде не работал, халтуры никакой не подворачивалось, и нужно что-то срочно придумывать. Можно, конечно, пойти в «Букинист» на угол Марата и Свечного, к знаменитому Коле, Николаю Петровичу, и сдать ему все семь томов «Отечественной войны 1812 года», юбилейное, к 100-летию войны с Наполеоном издание Сытина 1912 года. Коля своих никогда не обижал и платил максимум из того, что мог. Я бы сразу получил рублей десять-двенадцать, большие деньги! Но это были любимые книги моего отца и почти единственное, что у меня от него осталось. В тяжёлые минуты я много раз решал их продать, но потом останавливал себя: стоп, может быть ещё хуже, а книг уже не будет. И вот сейчас я смотрел на их чёрные с золотыми потертыми буквами переплеты и говорил себе: пусть ещё постоят, я что-нибудь придумаю. Но думать я был не готов, потому что страшно захотел есть. По длинному коридору я отправился на кухню, хотя выходить из своей комнаты мне вообще не хотелось. На кухне никого не оказалось, кроме жены соседа-таксиста, Любки. Или, как её все звали, Бигуди. Бигуди в ужасном лиловом халате стояла у своей плиты и жарила своему мужу-жлобу яичницу из трёх яиц. Когда я вошел, глазунья уже была почти готова, и она посыпала её нарезанным зелёным луком. Запах стоял такой, что у меня от желания убить её и накинуться на яичницу закружилась голова. Бигуди вдобавок, увидев меня, начала говорить о прогнозе погоды и спросила, как я думаю, брать ли ей с собой зонтик, или она так успеет добежать, не знаю куда… Вот сука!
Мысленно я посоветовал ей засунуть зонтик себе в жопу или ещё куда-нибудь… Но молча поставил на плиту чайник и вернулся к себе. Чай у меня отличный, чёрный, грузинский. Мне его выносил из гастронома в Замятинском переулке мой приятель. Он был поэтом и работал там грузчиком. Он меня страшно уважал за то, что я знал фамилию Мандельштам. Он тоже её знал, и это нас спаяло, потому что, кроме нас двоих, её даже произнести было некому. Я щедро сыпанул чай в заварной белый фарфоровый чайник с нежными васильками по двум сторонам, Кузнецовского фарфорового завода, закрыл крышечкой и стал ждать, когда он по-настоящему заварится. Чай был моей жизнью и основной едой утром, днём и вечером. И я относился к нему серьёзно. Может быть, потому, что больше у меня ничего почти и не было.
Чай был готов, я сделал пару глотков, закурил вчерашний хабарик из пепельницы и почувствовал себя гораздо лучше. Теперь можно и нужно подумать о деньгах. В запасе несколько вариантов. Первый – простой, пойти с паспортом на Главпочтамт, в отдел доставки ценных бандеролей (там меня знали) и на день подрядиться разносить их по адресам. Но приходить туда надо в шесть часов утра, а сейчас уже десять. Это тоже не синекура, подниматься и спускаться по нашим ленинградским лестницам от Исаакиевской площади до доходных домов Коломны и уговаривать расписаться соседей, когда самого получателя не было дома. Да и ноги у меня последнее время ныли. Так что этот вариант отпадал сам собою. Можно ещё поехать на Варшавский вокзал, в депо, мыть стекла и протирать сиденья в вагонах электричек, но это тяжёлая и нудная работа. Тамбуры в вагонах все закиданы окурками и заплёваны, а в некоторых воняет мочой, как в придорожном сортире. Правда, платили неплохо – три рубля восемьдесят копеек за вагон. Если уметь, то за день одному можно помыть четыре вагона, но ты всегда работаёшь с напарником и бригадиром, так что за каждый вагон отдаёшь полтинник. Но главное, что договариваться о работе нужно было накануне. У них своих желающих из привокзальных алкашей полно. Вариант тоже не годится.
И тут постепенно мне в голову начала закрадываться мысль. Чем больше я думал, тем больше убеждался в своей правоте. Я думал о том, что вся моя жизнь – сплошное говно. Мне много лет, но я совсем ещё не старик. Уже давно женщины на улице смотрят сквозь меня и вообще не замечают, а прилично одетые даже как-то норовят обойти подальше. Да и я уже разучился на них смотреть. У меня на столе никогда не лежала белая скатерть, как у отца, когда к нему приезжали друзья и он отправлялся на рынок и сам выбирал мясо, ветчину, пробовал икру, покупал осетрину и фрукты. Раньше я любил ходить в Музей Арктики и Антарктики на Марата. Там я мог бесконечно смотреть на макет с северным сиянием. Я вообще люблю рассматривать то, что мне нравится. Ледокол «Красин» с чёрным бортом и красным флагом на антенне стоит посреди бесконечного льда, а к нему бегут спасённые Папанин с товарищами и собачка. Все кричат «ура» и обнимаются на страшном морозе. Ещё очень интересный стенд под стеклом назывался «Продукты для обеспечения жизнедеятельности полярников на станции „Мир-2“». Я его внимательно изучил. Там присутствовали: тушёнка говяжья вологодского мясокомбината им. Микояна, сгущённое молоко, банка растворимого кофе «Бразильский» (Москва, завод им. Бабушкина), сервелат «Столичный», фасоль в томатном соусе, каша гречневая и овсяная, макароны «Ракушка», консервы «Мясо рябчика, обжаренное в брусничном желе» (консервный завод г. Орел), мёд «Липовый» из Воронежа, сало, копчёное сало (колхоз им. Шевченко, г. Харьков), «Набор сухофруктов, чернослив, курага, инжир» (Абхазская фабрика № 5), сыр «Пошехонский» и «Костромской», «в вакуумной упаковке», чёрный пористый шоколад (изделие фабрики Крупской) и даже бутылка армянского коньяка, пять звезд. Я, когда это всё увидел, сразу захотел стать полярником. Сейчас я даже не могу вспомнить, когда там был последний раз… лет пять назад или шесть. Раньше у меня были приличные вещи. Сейчас пара вздувшихся на коленях брюк, грязное пальто с рваными карманами и стоптанные говнодавы.
И ещё я вспомнил, что давно не ходил в баню, хотя Фонарная баня, или, как говорят ленинградцы, «Фонарь», находилась у меня под боком, через два дома. Наверно, от меня воняет, но сам я к себе привык, а проверить было не на ком. От соседей тоже воняло, но этого никто не замечал.
Я всю жизнь читал книжки. Теперь у меня их почти не было. Я представил цветные корешки «Библиотеки приключений». Они в нашей квартире стояли за стеклом на полке в моей комнате, напротив кровати. «Остров погибших кораблей», «Копи царя Соломона», «Оцеола, вождь семинолов», «Всадник без головы» – куда они все подевались? Тихое и таинственное исчезновение вещей. О собственном члене я теперь вспоминал лишь в туалете. Радио у меня давно разбилось. Поэтому новости из внешнего мира, правда, с большим опозданием и отрывочно, доходили до меня только из нужника. Там всегда лежали газеты, некоторые уже заботливо порванные для использования, но попадались и целые. Я искал и прочитывал (часто на самом интересном газета обрывалась) только зарубежные новости. Под ними всегда было два вида подписи: или «соб. кор.» и фамилия, или «ТАСС».
Новости из-за границы всегда полны трагизма и сочувствия к простым рабочим людям, которым дико не повезло родиться в Англии, Испании или, что ещё хуже, в Америке. В Африке было много местных борцов против эксплуататоров и колонизаторов, но им не всегда везло, и они даже попадали в разные тюрьмы. Однако Советский Союз и там не оставлял их своей заботой. Сегодня утром, сидя на горшке, я прочёл, что в Индонезии президент Сукарно отказался от второго завтрака и полдника в пользу крестьян с какого-то острова, на которых напала саранча. Или он решил отдать завтрак и полдник саранче, чтобы она не трогала крестьян. За это его пригласили с визитом в Москву. Такие статьи мне нравились, но эту я всё равно использовал по назначению.
За этими мыслями я незаметно выкурил всё, что у меня было. Чай совсем остыл. Нужно было принимать решение: или снова прилечь на не убранную с утра кровать, или предпринять что-то другое. Я внимательно оглядел комнату, словно ища подсказки. Всё было на своих местах, со вчерашнего и позавчерашнего дня ничего не изменилось. Но вдруг мой глаз зацепил то, мимо чего я проходил каждый день раз сто туда и обратно. Мало того, я ложился спать на расстоянии вытянутой руки от этого забытого богатства. В углу у шкафа стояла батарея разномастных бутылок. Я словно увидел их впервые. Они стали привычной частью моей комнаты, настолько, что я вообще перестал их видеть, как стул, на котором сидишь. Первый ряд бутылок уже выдвинулся вперёд, перед шкафом – это недавние, за ними в тень нестройными рядами уходили до самой стены покрытые пылью ветераны. Это были мои деньги! Теперь нужно их пересчитать и осмотреть горлышко каждой, нет ли сколов. Такие не принимали.
Несомненно, этот день моей жизни был крепко связан с математикой. Я сел на пол и принялся за инвентаризацию. Итак, я имел восемнадцать бутылок из-под портвейна и прочей бормотухи по семнадцать копеек за штуку. Одна была со сколом, я её сразу отставил в сторону. Из-под водки оказалось девять бутылей, все целые, по двенадцать копеек за каждую. Ещё стояло четыре малька в идеальном состоянии, по девять копеек. Кроме того, между стеной и шкафом я обнаружил лежащую, видимо, очень давно, всю в пыли, ещё одну бутылку из-под портвейна «Агдам». Это ещё семнадцать копеек.
Я второй раз за сегодняшний день погрузился в математические расчеты. Промежуточные результаты по разным бутылкам я записывал карандашом прямо на обоях у двери. Потом всё сложил, считая бутылку из-за шкафа, и получил результат. Четыре рубля пятьдесят копеек! Это оказалась впечатляющая цифра. Я её тоже записал на стене и обвёл.
Пункты приёма стеклотары, как они официально назывались, – места почти сакральные. Центры силы, вернее, бессилия. Там за выпитую или найденную в парке бутылку давали небольшую, но твёрдую, единую по всей необъятной стране цену. Пункты были разбросаны по всему городу, располагались обычно в подвалах и почти всегда не работали. Не было более грустного зрелища, чем вид людей, притащивших, часто издалека, тяжёлые сумки со стеклом и оказавшихся перед объявлением «Тары нет! Закрыто». Тащить обратно тяжело, а оставить просто так – невозможно. Начальники пунктов приёма имели огромную власть над самыми бедными, несчастными, неприкаянными и беззащитными жителями города и почти все были бездушными циничными тварями. Не было в стране ни одного начальника, который мог бы приказать приёмщику посуды! Ни министр, ни генерал КГБ, ни секретарь обкома. В своём подвале и во всей стране он главнее всех! И они пользовались своей безнаказанностью. В разгар приема они могли вдруг заявить: «Всё! По 0,7, не берем. Тара кончилась…» – и очередь, тихо матерясь, редела. Или просто перед носом захлопнуть окошко, буркнув: «Пересчёт!» или «Перерыв!», и грустная, безропотная, бедно одетая кучка людей продолжала стоять, ждать и надеяться.
Я рисковать не мог. Бутылок было много, деньги на кону стояли немаленькие, я должен действовать наверняка. У нас в квартире был телефон. Он висел на исписанной разными именами и номерами стене в конце коридора, перед поворотом на кухню. Я им почти не пользовался. Мне вообще было противно смотреть на его грязный циферблат и засаленную жирную трубку. Рядом стоял стул с отполированным соседскими задницами сиденьем. Оно тоже было покрыто номерами телефонов и именами. Но я готовил операцию, а связь и коммуникация в современной войне играют важнейшую роль. Я позвонил Грише.
Гриша жил на улице Якубовича, в доме № 24, на первом этаже. А в соседнем доме, номер № 22, был самый большой в районе пункт приёма посуды. Гриша шил папахи из каракуля для знаменитого военного ателье, что располагалось рядом, на бульваре Профсоюзов. Он был инвалид и работал на дому. Но его папахи носил весь генералитет Ленинградского военного округа, и ему ателье поставило в квартиру телефон на случай какой-нибудь особой срочности. Гриша был лучший по генеральским шапкам, но запойный. Он единственный, кто избил костылём начальника приема посуды, когда тот отказался принять у него две бутылки из-под «Жигулей». Он просто взял забракованную бутыль и, ни слова не говоря, засадил ею Лехе Толстому по голове, а затем спустился в подвал и добавил ещё костылём. Это был настоящий подвиг. Но мало того, Гриша заставил обливающегося кровью приёмщика выдать ему за две его бутылки двадцать четыре копейки! И это всё на глазах онемевших алкашей! Вот такому человеку я звонил.
Голос Гриши был трезвый, тихий и серьёзный.
– Ладно, – сказал он, – сейчас мотнусь, посмотрю, – и бросил трубку.
Я мучился от отсутствия курева, но сидел на стуле рядом с телефоном и ждал. Тут я через драный тапок нащупал что-то на полу. Из-под стула выкатилась целая сигарета «Прима». Это был добрый знак. И тут же зазвонил телефон. Гриша!
Он скупо сообщил обстановку. Пункт работает, но тара кончается. Он про меня предупредил. Но действовать надо немедленно. С меня полтинник. И… разъединился. Гриша так долго шил для военных, что и сам приобрёл командный стиль. Грамотно провёл рекогносцировку на местности и доложил. Теперь всё зависело от меня. Я заметался по комнате в поисках авоськи. У меня была большая сумка, в которой я раз в полгода сдавал бельё в прачечную. Но её одной мало. Максимум бутылок двенадцать. В авоську влезало восемь, это для неё предел прочности. По карманам я мог рассовать ещё три-четыре малька, не больше. И тут я вспомнил, что у нас в общей кладовке за кухней висел чей-то рюкзак. Не было в коммунальной квартире преступления ужаснее, чем посягательство на чужое барахло! Но я уже был внутренне готов стать преступником, когда тихо крался по коридору. Господь в этот день на стороне страждущих грешников: в квартире тихо, а рюкзак был на месте.
Когда я спускался по лестнице, меня шатало, и каждая ступенька отзывалась стеклянным звоном. Я шёл, как в тумане, но шёл. На мосту через Мойку я понял, что больше не могу. Пот заливал лицо, но руки были заняты, и при каждом шаге бутылки на спине стучали по позвоночнику. А те, что оттягивали карманы пальто, ударяли по ногам. У ДК работников связи, при переходе улицы Герцена, я подвернул ногу и чудом сохранил равновесие. Это была ровно половина пути. Я задыхался, а руки онемели, но я уже сворачивал на Якубовича. На мое несчастье, её в очередной раз перекопали и превратили в неодолимую полосу препятствий. Работяги мрачно вынимали из глубоких траншей ржавые трубы. В центре города под ногами был не асфальт, а грязная каша из глины, песка и сгнивших обмоток подземного хозяйства… Силы кончились. Но я прошёл дом номер восемнадцать. Ещё два дома… Выдохнув последний раз, я умер, но дошёл!
Очередь у окошка приема, увидев залитого потом мертвеца с посудой в руках и на спине, невольно расступилась. Или это сработал голос из подвала: «Он занимал! Давай ставь!».
В общем, всё прошло как по маслу. Получив деньги, я не сразу зашёл к Грише, а легкой походкой пересёк бульвар Профсоюзов и в Замятином переулке взял два пива. И только потом, медленно, снова полюбив свой город, направился к Грише.