Читать книгу Большевизм. Шахматная партия с Историей - Ирина Абрамова, Анатолий Божич - Страница 4
Глава 2
Идейные и социально-психологические предпосылки возникновения большевизма
ОглавлениеКоммунистическая идея едва ли не с античных времен имеет два прочтения, различных по существу. Первое из них трактует коммунизм как в высшей степени рациональное и жестко структурированное общество. Наиболее ярко подобное истолкование коммунизма проявилось в идеях утопического социализма XVI–XVII веков, в трудах Томмазо Кампанеллы и Томаса Мора. В «Утопии» Томаса Мора основой экономики является сельское хозяйство, должностные лица выбираются тайным голосованием, но должность верховного правителя – пожизненна. Труд для жителей «Утопии» не самоцель, а возможность обеспечить время и средства для духовной свободы и просвещения. Поэтому их жизнь строго регламентирована. Склонность к полезным наукам – знак избранности, люди с такими способностями освобождаются от физического труда… Утопический социализм этого периода был первой попыткой решить (пусть даже умозрительно) те проблемы, которые были привнесены в общественную жизнь кризисом феодальных отношений и средневекового миросозерцания, усиливающимся культом денег, постепенным превращением человека в товар. Это был протест против подчинения жизни человека утилитарным ценностям, против разрушения жесткого морального императива Средневековья. Одновременно было заявлено о несовершенстве самого человека, дерзнувшего посягнуть на прерогативы Божественной власти и нуждающегося в опеке если не Высшего разума, то его служителей. В домарксистской коммунистической идеологии очень сильны теократические мотивы. Именно этот теократический аспект утопического социализма почему-то менее всего привлекает внимание его исследователей. Данная трактовка коммунизма может быть названа аристократической, она могла родиться лишь в высших слоях общества, среди его интеллектуальной элиты.
Другое прочтение этой же идеи есть коммунизм равенства, подобное восприятие коммунизма характерно для низших маргинальных слоев общества. Один из самых ярких образчиков этого плебейского варианта коммунизма – Мюнстерская коммуна анабаптистов (1534–1535).
Марксизм синтезировал в себе обе трактовки коммунизма, дав теорию классовой борьбы и предварив появление нового общества необходимостью социализации труда. Однако в марксизме отсутствует образ будущего коммунистического общества, отсутствует и его теоретическая модель. Есть некая абсолютная идея, и это сближает марксизм с религиозными учениями. Если бы не увлечение отцов-основоположников марксизма идеями вульгарного материализма, они вполне могли бы создать новую церковь. К тому же марксизм заявил о себе в эпоху баррикадных битв 1848 года, когда вновь обрели популярность идеи революционного переустройства мира, а на политическую сцену выходят рабочие в качестве нового исторического персонажа. И вместо новой церкви в Европе появляется призрак коммунизма. В свое время С.Л. Франк справедливо заметил, что социализм XIX века возник из сочетания двух противоположных духовных тенденций: просветительства и рационализма XVIII века (социального радикализма Руссо и Мабли и материализма Гельвеция и Гольбаха), а также романтической реакции начала XIX века против идей XVIII века, что особенно заметно в учении Сен-Симона. «Революционность» социализма в его борьбе с существующим порядком заставляла требовать свободы и равноправия – но, по мнению С.Л. Франка, только для себя[57]. Трактовка свободы в социалистических учениях и либерально-демократических теориях диаметрально противоположна. Либеральная демократия говорит о политической свободе и гражданском равноправии, что предполагает и свободу имущественного неравенства, в то время как социализм говорит о свободе социальной (подразумевающей свободу одного человека от другого человека) в рамках созданной на добровольных началах коммуны или государственно-идеологического (с опорой на психологию коллективизма) принуждения. Вне этих рамок социальная свобода (свобода от эксплуатации человека человеком, а также от господства денег и вещных отношений) просто невозможна. В XIX веке это противоречие между политической и социальной свободой было не слишком заметно. Но социалистическое общество, как общество имущественного равенства, требовало особой организации, конфигурация которой в ХIХ веке, даже после возникновения марксизма, еще была многим и многим не ясна.
Почему коммунистическая идея прижилась в России? К середине XIX века Россия представляла собою страну с застывшими политическими формами, более соответствующими европейскому XVII веку, и филистерским обществом с достаточно жесткой сословной структурой. Это была страна, в которой господство несвободы и отсутствие уважения к человеческой личности воспринимались как само собой разумеющиеся реалии Богом данного миропорядка.
Маркиз де Кюстин, посетивший Россию в 1839 году, очень быстро приходит к мысли, что ответной реакцией на такую жизнь может быть только бунт.
«Здесь всякий бунт кажется законным, даже бунт против разума»[58], – пишет де Кюстин в своей знаменитой книге, и фраза эта в устах ультрароялиста кажется проблеском интуитивного прозрения.
Тотальная несвобода заставляет передовых людей России обращать свои взоры к европейским формам государственности. Однако с течением времени духовная российская элита осознает, что и в Европе не все так благополучно, как кажется на первый взгляд. Господство денежного мешка так очевидно, а социальные контрасты так разительны! Умы дворянских юношей из лучших семейств обращаются к авторитетам европейской философской и политэкономической мысли. Социализм приходит в Россию как красивый символ, как зыбкий идеал, в котором больше фантазии, чем доводов логического разума. И этот идеал пока вполне гармонирует и с правом каждого на достойную жизнь, и с демократией как формой организации власти. Элитарная дворянская культура готова признать необходимость новых форм социальности. Социализм? Пусть будет социализм!
П.Я. Чаадаеву принадлежит постулат, во многом раскрывающий восприятие социализма интеллектуальной дворянской элитой: «Социализм победит не потому, что он прав, а потому, что неправы его противники»[59]. Люди нуждаются в том, чтобы их жизнь стала более упорядоченной и гармоничной, идеалы общества социальной справедливости весьма привлекательны, но это – дело далекого будущего. Так социализм мог воспринимать только русский барин, читающий за чашкой кофе Гегеля и общающийся с народом через управляющего. Такой социализм не слишком далеко ушел от либерализма, являясь лишь более радикальным вариантом либеральной идеи Прогресса.
Когда в 40-е годы XIX века в русской культуре появляется разночинец и заявляет свои права на идею социализма, вряд ли кто осознал, что речь идет уже о другом. Н.А. Бердяев в своей весьма противоречивой и далеко не бесспорной книге «Истоки и смысл русского коммунизма» называет первым русским социалистом Белинского. «Белинский предшественник большевистской морали, – пишет Бердяев. – Он говорит, что люди так глупы, что их насильно нужно вести к счастью… Он склонен к диктатуре. Он верит, что настанет время, когда не будет богатых, не будет и бедных»[60]. В подлиннике (письмо В.Г. Белинского к В.П. Боткину) эта фраза звучит так: «Не будет богатых, не будет бедных, ни царей и подданных, но будут братья, будут люди, и, по глаголу апостола Павла, Христос сдаст свою власть Отцу, а Отец-Разум снова воцарится, но уже в новом небе и над новою землею»[61]. Царство Логоса по Белинскому предопределено потребностью в рационализации общественной жизни, заложенной в самой сути Прогресса.
Белинский не считал людей глупыми, хотя иногда он очень эмоционально реагировал на человеческую глупость и долготерпение. Его взгляд на народ достоин внимания: «Народ – вечно ребенок, всегда несовершеннолетен. Бывают у него минуты великой силы и великой мудрости в действии, но это минуты увлечения, энтузиазма. Но и в эти редкие минуты он добр и жесток, великодушен и мстителен, человек и зверь»[62].
Белинский предшественник не большевистской морали, но большевистского мирочувствования. «Социальность, социальность, – или смерть! Вот девиз мой. Что мне в том, что гений на земле живет в небе, когда толпа валяется в грязи? Что мне в том, что я понимаю идею, что мне открыт мир идеи в искусстве, в религии, в истории, когда я не могу этим делиться со всеми, кто должен быть моими братьями по человечеству, моими ближними во Христе, но кто – мне чужие и враги по своему невежеству? Что мне в том, что для избранных есть блаженство, когда большая часть и не подозревает его возможности? Прочь же от меня блаженство, если оно достояние мне одному из тысяч!»[63]
Неприятие антагонистического общества есть первый шаг к принятию Революции как инструменту переделки реальности, а, следовательно, и принятию насилия. Второй шаг – признание рационального начала в Истории («Сущность истории составляет только одно разумно необходимое, которое связано с прошедшим, и в настоящем заключает свое будущее»)[64]. Следовательно, по Белинскому, революция есть следствие действия рациональных сил в Истории, и потому по сути своей она не может быть иррациональной. (Здесь явное противоречие с точкой зрения Н.А. Бердяева и «веховцев».)
Мысли Белинского оказались близки А.И. Герцену, соединившему в себе барское восприятие социализма с рационализмом разночинцев. В числе основных вопросов русской революции он называет следующие: сохранить общину и освободить личность, распространить сельское самоуправление (общинное) на города, на государство в целом, поддерживая при этом национальное единство, развить частные права и сохранить неделимость земли. Программа более чем противоречивая, скажем мы.
«Государство и личность, власть и свобода, коммунизм и эгоизм (в широком смысле слова) – вот Геркулесовы столбы великой борьбы, великой революционной эпопеи. Европа предлагает решение ущербное и отвлеченное. Россия – другое решение, ущербное и дикое. Революция даст синтез этих решений. Социальные формулы остаются смутными, покуда жизнь их не осуществит»[65].
Представляют интерес две основные идеи позднего Герцена, для которого социализм стал знаменем борьбы с мещанством Европы. Во-первых, История не имеет либретто. Смысл Истории в ней самой, и каждая новая эпоха имеет свой смысл. С телеологизмом Гегеля этот тезис ничего общего не имеет. Во-вторых, социализм и европейская буржуазность имеют много общего. Возможна и социалистическая буржуазность. А посему только крестьянская община, только ее пресловутый «артельный» дух спасут Россию от западной буржуазности (т. е. мещанства). Рабочие для Герцена – плоть от плоти западного мира, мира буржуазного. «Глухое брожение, волнующее народы, происходит от голода. Будь пролетарий побогаче, он и не подумал бы о коммунизме. Мещане сыты, их собственность защищена, они и оставили свои попечения о свободе, о независимости; напротив, они хотят сильной власти, они улыбаются, когда им с негодованием говорят, что такой-то журнал схвачен, что того-то ведут за мнение в тюрьму»[66].
Надо отдать должное А.И. Герцену и его наблюдательности – европейская демократия действительно есть демократия сытых и для сытых. А краеугольным камнем европейской демократии является право собственности: «Собственность, и особенно поземельная, для западного человека представлялась освобождением, его самобытностью, его достоинством и величайшим гражданским значением»[67].
Но если это так, что может дать европейцам революция? Нужна ли она им? «Неужели цивилизация кнутом, освобождение гильотиной составляет вечную необходимость всякого шага вперед?»[68] – с отчаянием спрашивает себя самого Герцен. И делает вывод: «Нельзя людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри. Как ни странно, но опыт показывает, что народам легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы»[69].
Герцен сделал прививку антибуржуазности русскому революционному движению, и это делает его предтечей большевизма несмотря на его неприятие марксизма и крестьянофильский демократизм. Он точен в диагнозе, но его рецепты исцеления утопичны.
Одной из ключевых фигур в развитии социальных идей в России был Н.Г. Чернышевский, которого А.И. Герцен называет «сильной личностью», указывая одновременно на то, что Чернышевский «не принадлежал исключительно ни к одной социальной доктрине, но имел глубокий социальный смысл и глубокую критику современно существующих порядков»[70]. Действительно, однозначно назвать Чернышевского социалистом – погрешить против истины. Его взгляды на решение российских проблем далеки и от упрощенных нигилистических формул, и от низкопоклонствующего либерального прагматизма. Анализ этих взглядов и их влияния на Ульянова-Ленина представлен в книге Клаудио С. Ингерфлома «Несостоявшийся гражданин: русские корни ленинизма». Наряду с Чернышевским большой интерес для Ингерфлома представляет и Добролюбов, выделивший особо две основные проблемы русского общества – азиатство и самодурство. Анализ Ингерфлома настолько интересен и убедителен, что мы позволим себе обильное цитирование – в подтверждение собственных выводов.
«Кто сильнее, тот безнаказанно делает над слабейшим все, что только ему угодно, а так как у него нет человеческих понятий, то руководится он в своих действиях только прихотями…»[71] Это высказывание Добролюбова Ингерфлом цитирует неоднократно, указывая на природу т. н. «азиатства». Азиатство, таким образом, есть господство грубой силы, которая, не встречая сопротивления, порождает самодурство. Но возможно ли такое сопротивление вообще, или оно изначально обречено? Возможно ли существование личности вне общества? Добролюбов признавал: «Самодурство… старается убить прежде всего… личность. Для этого самодуры сочиняют свою мораль, свою систему житейской мудрости, и по их толкованиям выходит, что чем более личность стерта, неразличима, неприметна, тем она ближе к идеалу современного человека»[72]. Россия – империя «обезличенных» подданных, считает Ингерфлом. Отсюда следует вывод: «Единообразная вертикальность всей русской жизни придавала самодержавию значение социальной системы, охватывающей все население, и в то же время создавала в этом населении менталитет, соответствующий вертикальному характеру системы»[73]. Для обоснования этой мысли Ингерфлом делает ссылку на Чернышевского («Жалкая нация, жалкая нация! Нация рабов снизу доверху, все сплошь рабы»).
Но если в обществе существуют лишь вертикальные социальные связи, то откуда же в этом обществе возьмутся потенции для внутренней эволюции, для саморазвития этой социальной системы? Ингерфлом приходит к выводу: система антиполитична по определению, в ней просто нет места для политики, зато велик соблазн для произвола. Изменить эту систему может лишь тот, кто окажется вне системы этих вертикальных связей, т. е. отщепенец, изгой, потенциальный бунтарь. Об этом, кстати, писал и Герцен, гениально предугадывая, что будущее России принадлежит именно отщепенцам.
По мнению Ингерфлома, Чернышевский видел решение проблемы несколько в другом – в европеизации России, что составляет в его романе задачу т. н. «новых людей», должных привнести в массу населения гражданское самосознание.
Нигилизм радикалов 1860-х годов органически не мог выработать позитивную модель общества, предлагая взамен утопию «федерации самоуправляющихся коммун» или что-то подобное. Камнем преткновения являлась проблема власти. Анархические или полуанархические идеалы помогли обойти эту проблему, но не решить ее. Реализация власти в любом обществе, а тем более в России, даже при самой широкой демократии воссоздавала бы ту иерархию, которую пока еще только предстояло разрушить. Без европеизации России крушение самодержавия могло привести только к появлению новых форм деспотизма. По мнению Ингерфлома, роман Чернышевского – именно об этом. В романе «Что делать?» эта проблема решается в символическом ключе – через противопоставление «новых» и «особых» людей. По Ингерфлому, разгадка в знаменитых словах Веры Павловны, сказанных Кирсанову: «Рахметовы – это другая порода; они сливаются с общим делом так, что оно для них необходимость, наполняющая их жизнь. А нам недоступно это! Мы не орлы, как он. Нам необходима только личная жизнь»[74]. Ингерфлом делает вывод: «…личная жизнь единственно необходима новым людям, потому что они должны быть обыкновенными людьми в обществе европейского типа, где нормой является существование индивидуального пространства, способного простираться и в область социального, но не поглощенного государством»[75].
А Рахметов – это профессиональный революционер, которому предстоит разрушить до основания все здание самодержавно-сословного строя. Это – контрэлита, которую рано или поздно выпестует само самодержавие, ибо подобные люди просто не могут существовать в системе вертикальных социальных связей. Недаром Чернышевский так детально описывает генеалогию Рахметова, корни которого – замечает Ингерфлом – переплетаются с корнями самодержавного государства. («Рахметов был из фамилии, известной с ХIII века, т. е. из давнейших не только у нас, но и в целой Европе. В числе татарских темников… перерезанных в Твери вместе с их войском… находился Рахмет. Маленький сын этого Рахмета от жены русской, племянницы тверского дворского… насильно взятой Рахметом, был пощажен для матери и перекрещен из Латыфа в Михаила. От этого Латыфа-Михаила Рахметовича пошли Рахметовы. Они в Твери были боярами, в Москве стали только окольничими, в Петербурге в прошлом веке бывали генерал-аншефами…»)[76].
Революционер-профессионал из старинного дворянского рода – здесь можно проследить аналогии и с движением декабристов, и с военными революциями начала XIX века в Южной Европе. Дворянство Рахметова есть указание на избранность. Элите надо противопоставить контрэлиту – и Рахметов с его цельностью, самодисциплиной и самоотверженностью являет собою образчик достойного представителя этой контрэлиты. Но на что способны подобные Рахметовы? И возможна ли вообще европеизация России? Эти вопросы, скорее всего, беспокоили и самого Чернышевского. И не случайно, как считает Ингерфлом, «Чернышевский в конце книги отправляет Рахметова на Запад – Рахметов пытается познать там западную цивилизацию»[77].
В реальной жизни Рахметова не было, а был сын новоиспеченного дворянина Петр Никитич Ткачев, которого многие называют предтечей большевизма. Долгие годы в советских учебниках истории он фигурировал как глава «заговорщического» направления в народническом движении, хотя (и на это указывают многие исследователи) большинство народников своим его не считало. Весьма зыбкой основой для проведения аналогии между большевиками и П.Н. Ткачевым послужила высказанная последним еще в 1874 году мысль о том, что народ не способен в одиночку совершить социальную революцию и организовать социалистическое общество. Революция есть дело народа, но руководить им должно избранное меньшинство. Н.А. Бердяев по этому поводу заявляет: «Ткачев не хочет допустить превращения русского государства в конституционное и буржуазное. Отсутствие развитой буржуазии Ткачев считал величайшим преимуществом России, облегчающим возможность социальной революции… Ткачев, как и Ленин, был теоретиком революции. Основная идея его есть захват власти, захват власти революционным меньшинством»[78]. В этом тезисе присутствует явная натяжка. Ленин (по крайней мере, до 1917 года) никогда не говорил о захвате власти революционным меньшинством, его концепция революции подразумевала социальный переворот на гребне массового недовольства существующим режимом. В отличие от ткачевской доктрины прямого революционного действия, Ленин призывал к обратному – соотносить революционное действие с конкретными объективными условиями. Ткачев является, скорее, идеологическим предтечей «леваков», нежели большевизма. Впрочем, требования, предъявляемые им к партии профессиональных революционеров, близки к ленинским: централизация, строгая дисциплина, единство взглядов и целей. Политический радикализм соединяется у Ткачева с идеализацией будущего – как и народники, он планировал превращение сельской общины в общину-коммуну, дальнейшее развитие самоуправления и, в конечном счете, отмирание государства. Надо отметить, что постулирование подобных идей предполагает изначальную идеализацию т. н. «трудового народа», чем грешили практически все революционеры XIX века вплоть до Ленина. В то же время Ткачев был ближе к социал-дарвинизму, чем народники, абсолютно не воспринимая марксизм, как вид своего рода «исторического фатализма».
57
Франк С.Л. По ту сторону «правого» и «левого».//Новый мир. 1990. № 4. С. 232.
58
Кюстин де. Николаевская Россия. М., 1990. С. 202.
59
Чаадаев П.Я. Собрание сочинений. Т. 1 М., 1990. С. 506.
60
Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 34.
61
См.: Утопический социализм: Хрестоматия. М., 1982. С. 350.
62
Утопический социализм: Хрестоматия. М., 1982. С. 380.
63
Утопический социализм: Хрестоматия. М., 1982. С. 349.
64
См.: Утопический социализм: Хрестоматия. М., 1982. С. 351.
65
Там же, с. 405.
66
Утопический социализм: Хрестоматия. М., 1982. С. 397.
67
Там же, с. 420.
68
Там же.
69
См.: Утопический социализм: Хрестоматия. М., 1982. С. 421.
70
Там же, с. 414.
71
См.: Ингерфлом К.С. Несостоявшийся гражданин: Русские корни ленинизма. М., 1993. С. 40.
72
Ингерфлом К.С. Несостоявшийся гражданин… С. 64.
73
Там же, с. 40.
74
Ингерфлом К.С. Несостоявшийся гражданин: Русские корни ленинизма. М., 1993. С. 64.
75
Там же. С. 79.
76
Ингерфлом К.С. Несостоявшийся гражданин: Русские корни ленинизма. М., 1993. С. 79.
77
Там же. С. 78.
78
Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 59.