Читать книгу Подземелья Ватикана - Андре Жид - Страница 5

Подземелья Ватикана
Книга вторая
ЖЮЛЬЮС ДЕ БАРАЙУЛЬ

Оглавление

Поскольку никому никогда не следует закрывать обратный путь.

Кардинал де Ретц

I

В полночь с 30 на 31 марта семья Барайуль вернулась в Париж и проехала домой, в квартиру на улице Вернёй.

Маргарита готовилась ко сну, а Жюльюс, с маленькой лампой в руке, обутый в мягкие туфли, прошел к себе в рабочий кабинет – никогда он не входил туда без наслаждения. Комната была убрана скупо; несколько Лепинов и один Буден висели на стенах; в углу на поворотном цоколе резковатым, пожалуй, пятном белел мраморный бюст: портрет жены работы Шапю; посреди комнаты огромный стол в стиле Ренессанса, на котором за время отлучки накопились груды книг, брошюр и рекламных проспектов; на подносе перегородчатой эмали несколько визитных карточек с загнутыми углами, а в стороне, прислоненное, чтоб было видно, к бронзовой статуэтке работы Бари, – письмо. Жюльюс тотчас увидел по почерку, что оно от старика отца. Он немедленно разорвал конверт и прочитал:


«Дорогой сын.

В последние дни силы мои резко пошли на убыль. По некоторым безобманным признакам я понимаю, что пора сдавать багаж, да и ни к чему уже торчать на станции.

Зная о Вашем возвращении в Париж нынче ночью, я надеюсь, что Вы не замедлите оказать мне такую услугу: по некоторым соображениям, о которых я Вам расскажу вскорости, мне необходимо знать, проживает ли еще молодой человек по имени Лафкадио Луйки (пишется «Влуйки», но «в» не произносится) в тупике Клода Бернара, № 12.

Очень буду обязан Вам, если Вы благоволите отправиться по этому адресу и спросить там названную особу. Как романист, Вы без труда найдете предлог пройти к нему. Мне очень надобно знать:

1) чем занят этот молодой человек;

2) к чему в жизни стремится (хочет ли чего-нибудь добиться? в какой области?);

3) и, наконец, укажите мне, каковы показались Вам его средства, способности, пристрастия, вкусы и проч.

Не ищите покамест увидеть меня: я в дурном расположении духа. Все эти сведения Вы можете передать точно так же в нескольких словах на письме. Если ко мне придет желание побеседовать с Вами или же я соберусь в дальний путь, то дам Вам знать.

Целую Вас.

Жюст-Аженор де Барайуль.


P. S. Никак не давайте понять, что Вы от меня: молодой человек меня не знает и не должен знать впредь.

Лафкадио Луйки теперь девятнадцать лет. Румынский подданный. Сирота.

Я пролистал Вашу последнюю книгу. Если после этого Вы не попадете в академию – сочиненную Вами дребедень оправдать нечем».


Отрицать не приходилось: пресса у последней книги Жюльюса была дурная. Несмотря на усталость, писатель проглядел вырезки из газет, где о нем писали неблагосклонно. Потом он растворил окно и вдохнул воздух туманной ночи. Окна квартиры писателя выходили в посольский сад – всеочищающую купель тьмы, где очи и дух омывались от нечистот мира и городских улиц. Несколько секунд он слушал ясную песню невидимого дрозда. Потом вернулся в спальню. Маргарита была уже в постели.

Боясь бессонницы, он взял на комоде флакон флердоранжевой настойки, которую часто употреблял. Никогда не забывая о супружеской предупредительности, он снял с ночного столика зажженную лампу и перенес на пол, но легкий звон хрусталя, раздавшийся, когда он выпил лекарство и поставил бокал обратно, проник в глубины забытья Маргариты; с утробным мычанием она перевернулась лицом к стене. С радостью сочтя ее проснувшейся, Жюльюс подошел к кровати и, раздеваясь, сказал:

– Хочешь узнать, что отец сказал про мою книгу?

– Дорогой друг, у твоего отца нет никакого литературного вкуса, ты же сто раз мне это говорил, – прошептала Маргарита. Ей хотелось только спать.

Но у Жюльюса на сердце было чересчур тяжело:

– Он говорит, что я сочинил дребедень и нет мне оправданий.

Наступило довольно долгое молчанье, в которое Маргарита погрузилась, совершенно забыв о всякой литературе; Жюльюс уже смирился с тем, что остался в одиночестве, но она, из любви к нему, совершила великое усилие и выплыла на поверхность:

– Надеюсь, ты не будешь из-за этого нервничать?

– Как видишь, я к этому отношусь очень спокойно, – тотчас же ответил Жюльюс. – Но все-таки нахожу, что не отцу моему подобает так выражаться – кому угодно, только не моему отцу, особенно о той книге, которая, собственно говоря, не что иное, как памятник ему.

В самом деле, разве не образцовую карьеру старого дипломата начертал Жюльюс в своей книге? Разве не противопоставил он романтическим завихрениям достойную, спокойную, классическую жизнь Жюста-Аженора в семье и в политике?

– Но, к счастью, ты написал эту книгу не ради его признательности.

– Он намекнул мне, что я написал «Воздух вершин», чтобы меня избрали в академию.

– А хотя бы и так! Что с того, если тебя изберут в академию за хорошую книгу? – И жалостливо добавила: – Что ж, будем надеяться, что газеты и журналы его вразумят.

Жюльюс взорвался:

– Газеты! Журналы! Как бы не так! – Он обернулся к Маргарите и яростно прокричал, словно она в том была виновата: – Да меня там в пух и прах разносят!

И вот Маргарита совсем проснулась.

– Тебя там сильно критикуют? – спросила она участливо.

– И хвалят – возмутительно лицемерно.

– Как ты был прав, презирая этих газетчиков! Но вспомни, что писал тебе позавчера господин де Вогюэ: «Перо, подобное вашему, защищает Францию как меч!»

– «Перо, подобное вашему, от варварства, нам грозящего, защищает Францию лучше меча», – поправил Жюльюс.

– А кардинал Андре, обещая тебе свой голос, совсем недавно уверял, что за тобой вся Церковь.

– Вот уж толку-то!

– Друг мой!

– Мы с Антимом только что убедились, чего стоит самая высокая поддержка духовенства.

– Ты стал озлоблен, Жюльюс. Ты часто говорил мне, что трудишься не ради награды, не ради чужих похвал – тебе довольно собственного одобрения; ты даже написал об этом прекрасные строки.

– Знаю, знаю, – сказал Жюльюс.

Его глубокой муке не помогали такие декокты. Он прошел в туалетную комнату.

Зачем он, увлекшись, позволил себе при жене эти жалкие излияния? Его тоска не из тех, что жены могут заласкать и убаюкать, поэтому из гордости, из стыда он должен был затворить ее в своем сердце. «Дребедень!» Пока он чистил зубы, это слово колотилось у него в висках, выталкивало его самые благородные помыслы. Какая же после этого цена была его последней книге? Он уже забывал саму фразу отца – забывал по крайней мере, что это фраза отца. Страшное вопрошание впервые в жизни восстало в нем – в нем, доселе встречавшем одни похвалы да улыбки: сомнение в искренности этих улыбок, в достоинстве этих похвал, в достоинстве своих трудов, в реальности своих мыслей, в подлинности своей жизни.

Он вернулся в спальню, рассеянно держа в одной руке зубную щетку, в другой стакан, поставил стакан, до половины полный розовой водой, на комод, в него щетку и присел за кленовый дамский столик, на котором Маргарита имела обыкновение писать письма. Взяв Маргаритину перьевую ручку, листок умеренно надушенной лиловатой бумаги, он торопливо начал:


«Дорогой отец!

Я нашел Вашу записку, вернувшись сегодня поздно вечером. Завтра займусь поручением, которое Вы мне доверили; надеюсь исполнить его к Вашему удовольствию и полагаю, что тем докажу Вам мою преданность».


Ибо Жюльюс был из тех благородных натур, которые в неприятных обстоятельствах являют свое настоящее величие. Он запрокинулся телом назад и, подняв перо, застыл на несколько минут, продумывая следующую фразу:


«Мне тяжко именно от Вас видеть заподозренным бескорыстие, с которым»…


Нет. Лучше так:


«Неужели вы думаете, что я меньше ценю ту литературную честность, нежели»…


Фраза не клеилась. Жюльюс сидел в пижаме; он почувствовал, что так может и простудиться, скомкал бумагу, взял стакан со щеткой, отнес в туалетную комнату, а скомканную бумагу выбросил там же в ведро.

Уже совсем ложась спать, он тронул жену за плечо:

– А ты что думаешь о моей книге?

Маргарита приоткрыла сонные глаза. Жюльюсу пришлось повторить вопрос. Маргарита, полуобернувшись, поглядела на него. Над поднятыми бровями Жюльюса рядами лежали морщины, губы закушены – его было жалко.

– Но что с тобой, друг мой? Неужели ты вправду думаешь, будто последняя твоя книга хуже всех остальных?

Это был не ответ: Маргарита увиливала.

– Да я думаю, что и другие не лучше этой!

– Ах вот как…

Видя подобное исступление, потеряв все силы и чувствуя, что здесь не помогут доводы любви, Маргарита повернулась спиной к свету и заснула.

II

Несмотря на некоторое профессиональное любопытство и лестную иллюзию, что ничто человеческое ему должно быть не чуждо, до сих пор Жюльюс редко выходил за пределы принятого в высшем классе и общался почти исключительно с людьми своего круга. Не хватало не столько желания, сколько случая. Собираясь выйти с сегодняшним визитом, Жюльюс вдруг сообразил, что у него даже вполне подходящего к случаю костюма нет. В его пальто, манишке и даже цилиндре было что-то слишком пристойное, скованное, изысканное… А может быть, все-таки и не нужно, чтобы его платье вызывало молодого человека на слишком скорое сближение? Заслужить его доверие, думал Жюльюс, нужно разумными речами. По дороге же к тупику Клода Бернара он все время думал, с какими хитростями, под каким предлогом проникнуть туда и повести расследование.

Что могло быть общего между этим Лафкадио и графом Жюстом-Аженором де Барайулем? Неотвязный вопрос жужжал и кружил вокруг Жюльюса. Теперь, когда он окончил жизнеописание отца, уже не подобало задаваться вопросами о его жизни. Он желал знать о ней только то, что отец сам рассказывал. В последние годы граф стал молчалив, но скрытен никогда не был. Проходя Люксембургским садом, Жюльюс попал под ливень.


В переулке Клода Бернара у подъезда под двенадцатым номером стоял фиакр; проходя мимо, Жюльюс успел разглядеть в нем даму в довольно крикливом наряде и шляпе с чрезмерно большими полями.

Жюльюс назвал имя Лафкадио Луйки портье этого дома с меблированными комнатами, и сердце его заколотилось: романисту казалось, что он бросился навстречу какому-то диковинному приключению, – но когда он поднимался по лестнице, пошлость этого места, безликость обстановки отвратили его; любопытство, не находя себе новой пищи, угасло и сменилось брезгливостью.

На пятом этаже коридор без ковра, освещавшийся только с лестничной клетки, в нескольких шагах от площадки изгибался коленом; с обеих сторон в него выходили закрытые двери; лишь в торцевой комнате дверь была приоткрыта и пробивался тоненький лучик света. Жюльюс постучался – напрасно; робко раскрыл дверь пошире: в комнате никого. Жюльюс спустился обратно.

– Если нет его, так скоро будет, – сказал портье.

Дождик лил ливмя. Рядом с прихожей, напротив лестницы, была комната ожидания, куда Жюльюс и прошел; там стоял такой затхлый запах, вид был так уныл, что Жюльюсу подумалось даже: с тем же успехом он мог открыть дверь наверху до конца и преспокойно дожидаться молодого человека в его комнате. Он снова поднялся на пятый этаж.

Когда он свернул в коридор, из комнаты рядом с торцевой вышла женщина. Жюльюс наткнулся на нее и попросил прощения.

– А вам кого?

– Господина Луйки – он здесь живет?

– Его нет дома.

– Ай-яй-яй! – воскликнул Жюльюс с таким непритворным огорчением, что женщина тут же спросила:

– У вас к нему что-то срочное?

Жюльюс приготовил оружие только против неизвестного ему Лафкадио и не знал, что делать теперь; может быть, эта женщина хорошо знает юношу; может быть, если ее разговорить…

– Я хотел у него кое-что разузнать.

– А вы от кого?

«Она решила, что я из полиции, что ли?» – подумал Жюльюс.

– Я граф Жюльюс де Барайуль, – сказал он довольно важно, приподнимая цилиндр.

– О, граф! Простите, пожалуйста, я вас не… Такой темный коридор! Проходите, сделайте милость! – Она открыла дверь торцевой комнаты. – Лафкадио, должно быть, скоро… Он только вот… Позвольте, позвольте!

Жюльюс уже входил в комнату, поэтому она бросилась вперед него: на стуле нахально валялись женские панталончики; скрыть их она не успела и постаралась хотя бы прибрать.

– Здесь такой беспорядок…

– Ничего, ничего! Я человек привычный, – попытался попасть в тон Жюльюс.

Карола Негрешитти была молода, полновата, а лучше сказать – толстовата, но хорошо сложена и на вид свежа, с чертами лица заурядными, но не вульгарными и довольно приятными, с нежным телячьим взглядом, с блеющим голоском. Поскольку сейчас она собиралась на улицу, на голове у нее была фетровая шляпка; с блузкой прямого покроя, перехваченной посередине поясом с морским узлом, она носила мужской воротничок и белые манжеты.

– А вы давно знакомы с господином Луйки?

– Может быть, я сама ему передам, что вам угодно? – ответила она вопросом на вопрос.

– Понимаете… Я хотел узнать, очень ли он сейчас занят.

– День на день не приходится…

– Потому что если у него есть немного свободного времени, я думал попросить его… гм… кое-чем для меня заняться.

– А что за работа?

– Вот… понимаете ли… я как раз и хотел немножко разузнать, чем он, собственно, занимается…

Вопрос был задан без ухищрений, но по Кароле было видно, что с ней хитрить и не нужно. Между тем и граф опять вполне овладел собой; он устроился на том самом стуле, который Карола освободила, она присела рядом с ним на край стола и уже собралась рассказывать, но тут в коридоре послышался громкий шум, дверь со стуком распахнулась и появилась женщина, которую Жюльюс видел в экипаже.

– Ну, так я и знала! – заявила она. – Я же видела, как он вошел.

Карола тотчас отодвинулась от Жюльюса подальше:

– Да нет же, дорогая… мы так, разговаривали… Берта Гран-Марнье, моя подруга; граф… ой, простите, забыла вашу фамилию!

– Не имеет значения, – сказал Жюльюс немного смущенно, пожимая руку в перчатке, протянутую Бертой.

– А ты меня представь, – сказала Карола.

Берта, представив подругу, продолжала речь:

– Послушай, милочка, нас там уже битый час дожидаются. Если хочешь поговорить с этим господином, захвати его: я в экипаже.

– Да он не ко мне пришел.

– Тогда поехали! Вы не поужинаете сегодня с нами?

– Весьма сожалею.

– Простите, милостивый государь, – сказала Карола, покраснев и торопясь выпроводить подругу из комнаты. – Лафкадио вернется с минуты на минуту.


Девушки ушли, оставив дверь открытой; по незастеленному коридору шаги отдавались гулко; за поворотом входящего было не видно, но сразу слышно, что кто-то идет.

«Словом, надеюсь, комната скажет мне даже больше, чем женщина», – подумал Жюльюс. Он принялся хладнокровно изучать ее.

Увы, его неопытной любознательности не за что было зацепиться в этой пошлой меблирашке.

Ни книжной полки, ни картин на стенах. На камине – «Молль Флендерс» Даниеля Дефо по-английски в гадком издании, разрезанная чуть дальше середины, и «Новеллы» Антона Франческо Граццини, прозванного Ласка, по-итальянски. Эти книги Жюльюса заинтриговали. Рядом с ними бутылка мятного ликера, а за ней фотография, которая растревожила гостя еще больше: на песчаном морском берегу женщина, уже не молодая, но необычайно красивая, опирается на руку мужчины ярко выраженного английского типа, элегантного и стройного, в спортивном костюме; у ног их на опрокинутом ялике сидит и смеется крепкий мальчишка лет пятнадцати с густыми растрепанными светлыми волосами, с бесстыдным взглядом и совершенно голый.

Жюльюс взял фотографию и поднес к окошку, чтобы в правом нижнем углу разобрать выцветшие слова: «Дуино, июль, 1886»; они ему почти ничего не сказали, хоть он и слыхал, что Дуино – деревушка на австрийском побережье Адриатики. Он покивал, закусив губы, и поставил фото на место. В остывшем камине притаились коробка с овсяной мукой, мешок с чечевицей и мешок с рисом; дальше у стены стоял шахматный столик. Ничто не указывало Жюльюсу на род занятий или предмет учения, которыми юноша занимал свои дни.

Лафкадио, видимо, только что позавтракал: на столе примус, на нем кастрюлька, в которой еще лежало полое железное яичко с дырочками – в таких заваривают чай туристы, экономящие на каждой мелочи багажа; вокруг грязной чашки остались крошки. Жюльюс подошел к столу: в нем был ящик, а в ящике ключ…

Мне бы не хотелось, чтобы дальнейшее создало о Жюльюсе ложное впечатление: меньше всего на свете он любил лезть в чужие тайны; он принимал жизнь каждого человека в тех поворотах, какие кому угодно было представить, и весьма почитал общественные приличия. Но приказ отца заставлял его унять свой нрав. Он еще мгновение выждал, прислушался: никто не идет, – и тогда – против желания, против собственных принципов, исключительно из деликатного чувства долга – выдвинул ящик, который, как оказалось, на ключ и не был заперт.

Там лежал блокнот в юфтяном переплете, который Жюльюс взял и раскрыл. На первой странице он прочел несколько слов тем же почерком, что и на фотографии:


«Кадио, чтобы он записывал сюда свои счеты.

Моему верному товарищу – его старый дядюшка

Фаби».


Ниже почти без отступа уверенным, прямым и четким полудетским почерком:


«Дуино, 10 июля, 1886. Сегодня утром к нам приехал лорд Фабиан. Он подарил мне ялик, карабин и этот красивый блокнот».


Больше на первой странице не было ничего.

На третьей странице под датой «29 августа» было записано: «Дал Фаби 4 сажени вперед»; на следующий день: «Дал 12 саженей вперед»…

Жюльюс понял: это всего лишь дневник тренировок. Впрочем, вскоре подневные записи оборвались, а на чистом листке стояло:


«20 сентября. Отъезд из Алжира в Орес».


Потом еще несколько записей мест и дат, наконец, последняя из них:


«5 октября. Вернулись в Эль-Кантара. 50 км on horseback[4], без остановок».

Жюльюс перелистнул еще несколько чистых страниц; чуть дальше, как оказалось, дневник начинался заново. Наверху, как заголовок, крупными буквами было старательно выведено:

«QUI INCOMINCIA IL LIBRO

DELLA NOVA ESISTENZA

E

DELLA SUPREMA VIRTU»[5].


Потом ниже, как эпиграф:


«Tanto quanto se ne taglia. Boccaccio»[6].


Указание на мысли о нравственности тотчас же пробудило интерес Жюльюса: он за тем и охотился.

Но уже на следующей странице ему пришлось разочароваться: опять шли цифры. Правда, цифры уже другого рода. Друг за другом следовали записи, но без указания дат и мест:


«За то, что обыграл Протоса в шахматы, – 1 пунта.

За то, что показал, что говорю по-итальянски, – 3 пунты.

За то, что ответил раньше Протоса, – 1 п.

За то, что оставил за собой последнее слово, – 1 п.

За то, что плакал, узнав о смерти Фаби, – 4 п.».


Торопливо читая записи, Жюльюс принял слово «пунта» за название иностранной монеты; эти счеты ему показались мелочным, ребяческим торгом за вознаграждение заслуг. Потом оборвались и эти цифры. Жюльюс перевернул еще страницу и прочел:


«4 апреля. Сегодня в разговоре с Протосом:

«Понимаешь ли, что заключено в словах “ну и пусть”?».

На этом записи заканчивались.

Жюльюс пожал плечами, закусил губы, покачал головой и положил блокнот обратно в ящик. Вынул часы, встал, подошел к окну, посмотрел на улицу: дождь кончился. Он пошел взять свой зонтик, который, входя, оставил в углу, и тут увидел: в дверном проеме, держась за косяк и чуть-чуть отступив назад, на него с улыбкой глядит красивый белокурый молодой человек.

III

Тот подросток с фотографии почти не вырос. Жюст-Аженор сказал – ему девятнадцать; дать можно было не больше шестнадцати. Несомненно, Лафкадио вошел только что: когда Жюльюс клал блокнот на место, он уже взглянул на дверь, и там не было никого, – но как же он не услышал шагов? Инстинктивно взглянув юноше на ноги, Жюльюс увидел: вместо ботинок тот носил калоши.

Лафкадио улыбался. В его улыбке не было никакой злобы: она казалась довольно веселой, но иронической; он стоял, как был, в дорожной фуражке, но, встретившись взглядом с Жюльюсом, снял ее и церемонно поклонился.

– Господин Луйки? – спросил Жюльюс.

Молодой человек снова поклонился и ничего не ответил.

– Простите, что я дожидался вас тут, в вашей комнате. По правде сказать, сам бы я не посмел войти, но меня сюда провели.

Жюльюс говорил быстро и громче обыкновенного, чтобы себе самому доказать, что ничуть не смущен. Лафкадио почти неприметно нахмурился, подошел к зонтику Жюльюса; ни слова не говоря, он взял его и выставил сохнуть в коридор; потом вернулся в комнату и знаком пригласил гостя сесть.

– Вы, конечно, удивлены моим визитом?

Лафкадио невозмутимо достал из серебряного портсигара сигарету и закурил.

– Я в коротких словах объясню вам причину, которая меня сюда привела, и вы сразу поймете…

Чем больше он говорил, тем больше чувствовал, как испаряется его уверенность в себе.

– Так что… но позвольте мне прежде назвать себя… – И, словно стесняясь произнести свое имя, он достал из жилетного кармана визитную карточку и протянул Лафкадио; тот не глядя положил ее на стол. – Сам я… словом, я только что завершил одну довольно серьезную работу; работа небольшая, но мне некогда самому ее переписывать набело. Мне кое-кто сказал, что у вас превосходный почерк, и я подумал, что, собственно говоря… – взгляд Жюльюса красноречиво прошелся кругом по наготе комнаты, – вам, подумал я, не будет неприятно…

– В Париже никто, – перебил его Лафкадио, – ни один человек не мог рассказать вам про мой почерк. – Тут он обратил взгляд на ящик стола (Жюльюс и не подозревал, что сорвал с него неприметную восковую печать), в сердцах повернул ключ в замке и спрятал в карман. – И никто не имеет права об этом рассказывать, – продолжал он, глядя, как покраснел Жюльюс. – С другой стороны, – он говорил очень медленно, словно без смысла и без всякого выражения, – я пока что не очень ясно вижу, по каким причинам господин… – Он взглянул на карточку. – Какие особенные причины граф Жюльюс де Барайуль может иметь интересоваться именно мной. Впрочем, – и тут его голос, в подражанье Жюльюсу, вдруг стал таким же густым и насыщенным, – ваше предложение вполне может быть рассмотрено лицом, имеющим, как вы могли заметить, денежные затруднения. – Он встал. – Позвольте мне, ваше сиятельство, передать вам ответ завтра утром.

Предложение закончить визит было недвусмысленным. Жюльюс чувствовал, что на его месте лучше не настаивать. Он взял шляпу, немного помедлил, неловко промолвил:

– Я бы хотел еще побольше поговорить с вами. Позвольте мне надеяться, что завтра… Буду ждать вас после десяти.

Лафкадио поклонился.

Как только Жюльюс завернул за угол коридора, Лафкадио захлопнул дверь и закрыл на задвижку. Кинувшись к столу, он вытащил из ящика блокнот, открыл на последней проболтавшейся странице и карандашом на том самом месте, где бросил записи уже много месяцев назад, написал крупным угловатым почерком, совсем не похожим на прежний:


«За то, что позволил Олибриусу сунуть свой гадкий нос в этот блокнот, – 1 пунта».


Он вынул из кармана перочинный ножик, лезвие которого так сточилось, что превратилось уже в подобие короткого шила, накалил его на спичке и разом воткнул себе через карман штанов в ногу. Гримасы боли он сдержать не смог. Но этого было ему еще не довольно. Не присаживаясь, склонившись над столом, он приписал под последней фразой:


«А за то, что дал ему понять, что знаю об этом, – 2 пунты».


На сей раз он еще помедлил, расстегнул штаны и отогнул в сторону. Он осмотрел ногу, на которой кровоточила маленькая свежая ранка, осмотрел и старые шрамы, покрывавшие все бедро, как следы от прививок. Снова раскалил лезвие и опять дважды, без перерыва, вонзил в свое тело.

– Раньше я так не осторожничал, – сказал он про себя, взяв бутылку мятного ликера и вылив несколько капель на ранки.

Гнев его понемногу унялся, но, ставя бутылку на место, он заметил, что фотография, где он вместе с матерью, чуть переставлена. Тогда он схватил ее, взглянул в последний раз с какой-то тоской; кровь прилила волной к его лицу, и он в ярости разорвал фото. Обрывки он хотел сжечь, но они загорались плохо; тогда он вытащил из камина мешочки с едой, поставил туда вместо подставки для дров две свои единственные книжки, из блокнота выдрал по листочку, разодрал в клочки, в мелкую крошку, положил туда же обрывки фотографии и все поджег.

Уставившись в огонь, он убеждал себя, что ему неизъяснимое удовольствие доставляет глядеть, как сгорают эти воспоминания, но когда остался только пепел и Лафкадио встал, голова у него немного кружилась. Комната была вся в дыму. Он подошел к умывальнику и намочил лоб.

После этого прояснившимися глазами он посмотрел на визитную карточку.

– «Граф Жюльюс де Барайуль», – повторил он. – Dapprima importa sapere chi e[7].

Он сорвал с шеи платок, который носил вместо галстука и воротничка, до середины расстегнул рубашку и встал у раскрытого окна, омывая тело свежим воздухом. Потом Лафкадио вдруг заторопился, быстро обулся, повязал платок, надел благопристойную серую шляпу – безобидную, цивилизованную по всей мере возможности, – закрыл за собой дверь и зашагал в сторону площади Сен-Сюльпис. Там, в Кардинальской библиотеке напротив мэрии, он, конечно, получит все желаемые справки.

IV

Когда он шел мимо Одеона, ему на глаза попался роман Жюльюса: книга в желтой обложке, один вид которой в любой другой день навел бы на Лафкадио зевоту. Он вытащил кошелек и выкинул на прилавок кругляш в сотню су.

«Ну вот и на вечер растопка!» – подумал он, унося книжку и сдачу.

В библиотеке «Словарь современников» в немногих словах описал ему бесформенный жизненный путь Жюльюса, перечислил заглавия его произведений и похвалил их такими чинными словами, что читать их сразу пропадала охота.

Тьфу! – сплюнул Лафкадио. Он уже хотел поставить словарь на место, но тут вздрогнул от нескольких слов, попавшихся на глаза в предыдущей статье. Несколькими строчками выше заголовка «Барайуль, Жюльюс де, виконт» Лафкадио прочел в биографии Жюста-Аженора: «С 1873 года посланник в Бухаресте». И почему же от этих простых слов так забилось его сердце?

Мать Лафкадио дала ему пятерых дядюшек, отца же своего он не знал, был согласен считать его умершим и всегда воздерживался от вопросов о нем. Что касается дядюшек (все они были разных национальностей, причем трое из них дипломаты), он быстро убедился, что в родстве с ними ровно настолько, насколько это было угодно красавице Ванде, и никак иначе. Но Лафкадио только что исполнилось девятнадцать. Он родился в Бухаресте в 1874 году – как раз в конце второго года, когда граф де Барайуль жил там, исполняя служебные обязанности.

Загадочный визит Жюльюса насторожил юношу, и как он мог теперь видеть в этом только случайное совпадение? Он приложил все силы, чтобы прочесть статью «Жюст-Аженор де Барайуль», но строчки плясали у него перед глазами; по крайней мере он понял, что граф де Барайуль, отец Жюльюса, – лицо значительное.

Неслыханная радость разорвалась в его сердце: оно заколотилось так, что он испугался, не слышат ли стук даже окружающие. Но нет – одежды кожаные оказались прочны и непроницаемы. Он с хитрой улыбкой оглядел соседей – завсегдатаев читального зала, поглощенных своей дурацкой работой… «Граф родился в 1821 году, – подсчитывал он. – Теперь ему, стало быть, семьдесят два… Ma chi sa se vive ancora?..»[8] Он поставил словарь на место и вышел.

Несколько облачков, подгоняемых довольно свежим ветром, виднелись на голубом небе. «Importa di domesticare questo nuovo proposito»[9], – думал Лафкадио, больше всего на свете ценивший свободу распоряжаться собой; отчаявшись призвать к порядку взвихренную мысль, он решил на время изгнать ее из мозга. Он вынул из кармана роман Жюльюса и приложил все силы, чтобы увлечься книгой, но там не было никаких околичностей, никаких загадок: что-что, а это забыться никак не позволяло.

«А ведь завтра я стану играть роль секретаря у того, кто написал это!» – невольно твердил Лафкадио про себя.

Он купил газету и вошел в Люксембургский сад. Скамейки стояли мокрые; он раскрыл книгу, сел на нее и развернул газету на разделе происшествий. Его глаза тотчас же, как будто так и должно было быть, наткнулись на строчки:


«Здоровье графа Жюста-Аженора де Барайуля, в последние дни, как известно, внушавшее серьезные опасения, кажется, идет на поправку. Он, однако, все еще слаб и может принимать лишь немногих близких».


Лафкадио так и подпрыгнул на скамейке: решение было принято в один миг. Забыв книгу, он бросился к писчебумажной лавке на улице Медичи, где, как он помнил, объявление в витрине обещало «визитные карточки за одну минуту, 3 франка за сотню». Он шел и улыбался; дерзость внезапного замысла его забавляла: у него была страсть к приключениям.

– Когда я смогу получить сотню карточек? – спросил он лавочника.

– Сегодня вечером будет готово.

– Плачу двойную цену, если сделаете к двум часам.

Лавочник сделал вид, что проверяет что-то по книге заказов.

– Из уважения к вам… да, в два часа можете забрать. На какое имя?

И не вздрогнув, не покраснев, только с чуть трепещущим сердцем, на листке, протянутом лавочником, он написал:


«ЛАФКАДИО ДЕ БАРАЙУЛЬ».


«Не принял меня этот олух за человека, – подумал он, уходя: его задело, что лавочник не поклонился ему ниже прежнего. Тут он прошел мимо стеклянной витрины: – Впрочем, надо признать, вид у меня не больно-то барайулистый. Ну что ж, попробуем приблизиться к образцу».

Двенадцати еще не было. Лафкадио был переполнен возбужденными мечтами – есть ему не хотелось.

«Пройдусь немного, а то совсем воспарю, – думал он. – Да пойду по мостовой; если я подойду к прохожим вплотную, они сразу заметят, что я выше их на голову. Еще одно превосходство, которое нужно скрывать. Учиться никогда не поздно».

Он зашел на почту.

«Площадь Мальзерб… – подумал он, посмотрев в адресной книге, где живет граф Жюст-Аженор. – Это потом. Но кто мешает провести сегодня разведку на улице Вернёй (этот адрес был написан на визитной карточке Жюльюса)?»

Этот район Лафкадио знал и любил; с людного бульвара он свернул на тихую улицу Вано, где его молодой радости дышалось легче. На углу Вавилонской улицы он увидел бегущих людей, а около тупика Удино собралась толпа перед одним трехэтажным домом, из окон которого валил довольно зловещий дым. При всей гибкости своей фигуры Лафкадио не прогнулся настолько, чтоб побежать вместе со всеми.

Лафкадио, друг мой, вы попали в хронику происшествий, и мое перо оставляет вас. Не ждите, что я буду передавать несвязные речи, крики толпы…

Выкручивась ужом, Лафкадио пробрался через толкучку в первый ряд. Там на коленях рыдала беднячка.

– Дети! Деточки мои! – твердила она.

Ее держала под руки девушка, чей простой элегантный наряд показывал, что они не родственницы, – очень бледная и такая красивая, что Лафкадио тотчас подошел к ней и спросил, в чем дело.

– Нет, сударь, я ее не знаю. Я только поняла, что у нее двое маленьких детей в той комнате на третьем этаже, куда вот-вот доберется огонь; уже горит на лестнице; пожарников вызвали, но пока они доедут, малыши задохнутся в дыму… Скажите, сударь, а нельзя ли взобраться на балкон по этой стене, а потом – видите? – вон по тому тонкому водостоку? Тут, говорят, воры уже так лазили; для воровства кто-то это сделал, а чтобы спасти детей – все трусят. Я уж и этот кошелек предлагала – все напрасно… Ах, почему я не мужчина!

Дальше Лафкадио не слушал. Он положил шляпу и трость к ногам девушки и бросился вперед. Он влез на брандмауэр, никого не попросив о помощи, подтянулся на руках и встал на ноги. Потом пошел по стене, переступая через натыканные на ней осколки стекла.

Но еще пуще прежнего толпа разинула рты, когда он взялся за водосточную трубу и полез по ней на одних руках, еле-еле кое-где касаясь ногами ее креплений. Вот он дотронулся рукой до балкона, вот ухватился за перила; толпа им восхищается и уже не боится: он поистине в совершенстве владеет собой. Плечом вдребезги разбивает окошко, исчезает в комнате… Настал миг невыразимо тягостного ожидания… И вот все видят, как он появляется с плачущим малышом на руках. Он разорвал простыню, связал обрывки концами и сделал веревку, привязал к ней ребенка и опустил прямо в руки потрясенной матери. То же и со вторым…

Когда Лафкадио спустился, толпа приветствовала его как героя.

«Они меня за циркача принимают», – подумал он, с ужасом почувствовав, что краснеет, и с грубым неудовольствием отклонил овацию. Но когда он опять подошел к девушке, а та, вместе со шляпой и с тростью, смущенно протянула ему обещанный кошелек, он улыбнулся, взял его, высыпал лежавшие там шестьдесят франков и отдал бедной женщине, которая теперь осыпала обоих детей поцелуями.

– А кошелек вы разрешите мне оставить на память о вас, сударыня?

Кошелек был маленький, с вышивкой. Он поцеловал его. Тут они поглядели друг на друга. Девушка была взволнована, еще бледнее прежнего и, казалось, хотела что-то сказать. Но Лафкадио внезапно удрал, раздвигая тросточкой толпу, и так он был хмур, что и крики все тотчас же стихли, и никто за ним не последовал.


Он опять пошел к Люксембургскому саду, кое-как перекусил в «Гамбринусе» рядом с Одеоном и поскорей вернулся к себе в комнату. Под плинтусом прятал он свои сбережения: три монеты по двадцать франков и одна десятка явились из тайника. Он подсчитал:

Визитные карточки: шесть франков.

Пара перчаток: пять франков.

Галстук: пять франков (да за такие деньги найдешь ли приличный?).

Пара туфель: тридцать пять франков (долгой службы у них никто не спросит).

Остается девятнадцать франков на непредвиденные расходы.

(Лафкадио терпеть не мог долгов, поэтому платил всегда наличными.)

Он подошел к шкафу и достал черный шевиотовый костюм, превосходно скроенный и совсем не поношенный.

«Только беда в том, что я с тех пор вырос…» – вздохнул он, припоминая великолепные времена, еще недавние, когда его последний дядюшка маркиз де Жевр водил к своим портным элегантного юношу.

Плохо сидящая одежда была для Лафкадио таким же смертным грехом, как для кальвиниста ложь.

«Но главное не в этом. Дядюшка де Жевр говорил: человека встречают по обуви».

И первым делом, из уважения к туфлям, которые будет мерить, Лафкадио переменил носки.

V

Вот уже пять лет граф Жюст-Аженор де Барайуль не выходил из своей роскошной квартиры на площади Мальзерб. Здесь он готовился к смерти, задумчиво бродя по залам, сплошь уставленным художественными собраниями, но чаще затворясь в своей комнате и предавая болящие плечи и руки услугам нагретых салфеток и болеутоляющих компрессов. Огромный платок цвета мадеры тюрбаном обворачивал его прекрасную голову; один конец тюрбана свободно свисал на кружевной воротник и толстый вязаный жилет цвета гаванских сигар, по которому серебристыми волнами рассыпалась борода Жюста-Аженора. Ноги в кожаных белых бабушах лежали на грелке с водой. Истощенные руки он по очереди окунал в раскаленный песок, под которым бледным светом горела спиртовка. Колени закрывал серый плед. Он, конечно, был похож на Жюльюса, но еще больше на какой-то портрет Тициана, а Жюльюс представлял собой лишь опошленное воспроизведение его черт, как и жизнь его представил в «Воздухе вершин» подслащенной и свел ее к никчемности.

Жюст-Аженор де Барайуль пил из чашки целебный настой и слушал наставления отца Авриля, своего духовника, с которым завел привычку часто советоваться. Вдруг в дверь постучали, и верный Эктор, который уже лет двадцать исполнял при графе обязанности выездного лакея, сиделки и, при необходимости, советника, подал эмалированный поднос, а на нем запечатанный конвертик:

– Этот господин надеется, что ваше сиятельство благоволит принять его.

Жюст-Аженор отставил чашку, разорвал конверт и вытащил карточку Лафкадио. Он нервно скомкал ее в руке:

– Скажите ему… – Но тут же пришел в себя. – Господин? Ты хотел сказать – молодой человек? А какого этот человек сорта?

4

На крупе лошади (англ.).

5

Здесь начинается книга новой жизни и высочайшей доблести (ит.).

6

Столько, сколько отрежется. Боккаччо (ит.).

7

Прежде всего надо узнать, кто это (ит.).

8

Но кто знает, жив ли он? (ит.)

9

Теперь дело другое, к этому надо привыкнуть (ит.).

Подземелья Ватикана

Подняться наверх