Читать книгу Открытие природы: Путешествия Александра фон Гумбольдта - Андреа Вульф - Страница 5
Часть I
Начало пути: Зарождение идей
2. Воображение и природа
Иоганн Вольфганг фон Гёте и Гумбольдт
ОглавлениеВ 1794 г. Александр фон Гумбольдт ненадолго прервал свои опыты и инспекционные поездки по шахтам, чтобы навестить брата Вильгельма, его жену Каролину и двух их маленьких детей в Йене, в 150 милях юго-западнее Берлина{121}. Йена была тогда городком с населением всего 4000 человек в герцогстве Саксен-Веймар – маленьком государстве, которому повезло с правителем – просвещенным Карлом Августом. Это был центр учености и литературы, которому суждено было вскоре стать местом рождения немецкого идеализма и романтизма. Университет Йены стал уже к тому времени одним из крупнейших и известнейших во всех немецкоязычных областях, туда, на свет либерализма, влекло прогрессивных мыслителей из более отсталых германских государств{122}. По словам тамошнего жителя, поэта и драматурга Фридриха Шиллера, не существовало другого места, где так много значили бы свобода и истина{123}.
В 15 милях от Йены находился Веймар, столица герцогства, родной город величайшего поэта Германии Иоганна Вольфганга фон Гёте{124}. В Веймаре не набиралось и тысячи домов, городок был так мал, что там, как говорили, все друг друга знали. По булыжным мостовым брела домашняя скотина, почту доставляли так нерегулярно, что Гёте было проще отправлять письма своему другу Шиллеру, работавшему в Университете Йены, с зеленщиком, развозившим свой товар, а не дожидаться почтового дилижанса.
В Йене и в Веймаре, как выразился один приезжий, самые блестящие умы сходились, как лучи солнца в увеличительном стекле{125}. Вильгельм и Каролина переехали в Веймар весной 1794 г. и стали участниками дружеского кружка, в центре которого находились Гёте и Шиллер. Они поселились на рыночной площади напротив Шиллера, настолько близко, что могли, жестикулируя из окна, условиться с ним об очередной встрече{126}. Когда приехал Александр, Вильгельм отправил в Веймар записку с приглашением Гёте в Йену{127}. Гёте с радостью приехал и остановился, как всегда, в герцогском замке, расположенном совсем рядом, всего в двух кварталах севернее рыночной площади.
Пока Гумбольдт гостил у брата, он ежедневно встречался с Гёте. Собиралась веселая шумная компания, много спорившая и громко смеявшаяся, часто до поздней ночи{128}. Гумбольдт, несмотря на свою молодость, часто выступал заводилой. По одобрительному замечанию Гёте, он «натаскивал» собеседников в естественных науках, заводя разговор о зоологии и вулканах, ботанике, химии, гальванизме{129}. «За восемь дней чтения из книг не узнать столько, сколько ты узнаешь от него за час», – удивлялся Гёте{130}.
Декабрь 1794 г. выдался очень холодным{131}. Замерзший Рейн стал удобной дорогой для наступавших на Европу наполеоновских войск{132}. Герцогство Саксен-Веймар укутал глубокий снег. Но каждое утро, еще до восхода солнца, Гумбольдт, Гёте и еще несколько друзей-ученых брели в темноте, по сугробам, через рыночную площадь Йены. Кутаясь в толстые шерстяные пальто, они миновали сохранившуюся городскую ратушу XIV в. по пути в университет, где они посещали лекции по анатомии{133}. В почти пустой аудитории в круглой средневековой башне, бастионе старинной городской стены, тоже властвовал холод, зато при таких необычно низких температурах гораздо дольше сохранялись трупы, подвергавшиеся препарированию. Гёте, ненавидевший холод и при обычных условиях отдавший бы предпочтение жару потрескивающей печки{134}, был в восторге и говорил не переставая, так его вдохновляло общество Гумбольдта{135}.
Гёте, находившийся тогда на середине пятого десятка, был самым знаменитым литератором Германии. Ровно за двадцать лет до этого он снискал мировую славу «Страданиями юного Вертера» – романом о несчастном влюбленном, кончающим с собой, – воплощением сентиментализма того времени. Он стал главной книгой целого поколения, и многие симпатизировали главному герою. Роман вышел на большинстве европейских языков и снискал такую популярность, что многие, включая молодого сакс-вермарского герцога Карла Августа, начали одеваться, как Вертер, в желтый камзол, бриджи и синий фрак, носить коричневые сапоги и круглую фетровую шляпу{136}. Люди обсуждали вертеровскую лихорадку{137}, и китайцы даже производили вертеровский фарфор для продажи в Европе.
К моменту знакомства с Гумбольдтом Гёте уже не был чарующим молодым поэтом периода «Бури и натиска» (Sturm und Drang). Период немецкого предромантизма характеризовался прославлением индивидуальности и полного спектра крайних чувств – от трагической любви до черной меланхолии – в полных страсти романтических поэмах и романах. В 1775 г. 18-летний Карл Август впервые пригласил Гёте в Веймар, где они долго предавались любовным увлечениям, пьянству и всяческим шалостям. Обмотавшись белыми простынями, поэт и герцог слонялись по улицам Веймара, пугая тех, кто верил в привидения. Они воровали у местного торговца бочки и скатывали их вниз по склону, приставали к крестьянским девушкам – все это во славу гениальности и свободы. Пожаловаться на проказников никто не смел – не делать же выговор самому молодому правителю Карлу Августу!{138} Но те сумасшедшие годы давно миновали, остались в прошлом театральные признания в любви, слезы, битье стекол и плавание голышом, возмущавшие местных жителей. В 1788 г., за шесть лет до первого приезда Гумбольдта, Гёте еще раз шокировал веймарское общество, взяв в любовницы необразованную Христиану Вульпиус{139}. Меньше чем через два года она произвела на свет сына Августа. Пренебрегая условностями и не слушая злые сплетни, Христиана и Август жили с Гёте.
Иоганн Вольфганг фон Гёте в 1787 г. Картина Иоганна Генриха Вильгельма Тишбейна
Ко времени знакомства с Гумбольдтом Гёте успокоился и раздобрел, приобрел двойной подбородок и брюшко, безжалостно описанное одним знакомым как «у женщины на сносях»{140}. Его красота миновала: его прекрасные глаза исчезли в «жире его щек»{141}, и многие замечали, что он больше не «Аполлон»{142}. Гёте оставался конфидентом и советчиком саксен-веймарского герцога, наградившего его дворянством (отсюда частица «фон» в полном имени). Он был директором придворного театра и занимал сразу несколько хорошо оплачиваемых административных постов, в том числе возглавлял надзор за шахтами и мануфактурами герцогства. Подобно Гумбольдту, Гёте обожал геологию (и горное дело) – настолько, что по подобающим случаям наряжал своего маленького сына шахтером{143}.
Гёте превратился в Зевса немецких интеллектуальных кругов, возвышаясь над всеми поэтами и прозаиками, но мог при этом быть «холодным, односложным богом»{144}. Одни называли его меланхоличным, другие – высокомерным гордецом, полным горечи. Гёте никогда не хватало терпения выслушивать рассказы на не занимавшие его темы, он мог резко прервать спор, ясно дав понять, что ему неинтересно, или резко поменяв тему. Он бывал так груб, особенно к молодым поэтам и мыслителям, что бедняги регулярно от него сбегали{145}. Его почитателей все это не удивляло. Раньше воспламенявший души Гомера, Сервантеса и Шекспира «священный огонь поэзии», как выразился один побывавший в Веймаре британец, теперь делает то же с Гёте{146}.
Но Гёте не был счастлив. «Никто не был более одинок, как я тогда», – признавался он{147}. Он был более пленен природой – «великой Матерью», чем людьми{148}. Его большой дом в центре Веймара отражал его вкусы и положение. Изящная обстановка, произведения живописи и итальянские скульптуры соседствовали там с большими коллекциями камней, ископаемых и засушенных растений. В глубине дома было несколько комнат попроще, которые Гёте использовал как кабинет и библиотеку – выходившие окнами в сад, который он разбил для научных целей. В одном из уголков сада было небольшое строение, приютившее его внушительную геологическую коллекцию{149}.
Его любимым местом, однако, был его Садовый домик у реки Ильм в герцогских владениях, за пределами старых городских стен. Расположенный всего в 10 минутах ходьбы от его главной резиденции, этот маленький уютный домик был его первым жилищем в Веймаре, а теперь служил убежищем, где он спасался от непрерывного потока посетителей. Здесь он писал, садовничал или принимал самых близких друзей. Виноград и благоухающая жимолость взбирались вдоль стен и окон. Рядом были огородные грядки, фруктовые деревья и длинная дорожка, обсаженная любимыми Гёте штокрозами. Когда Гёте впервые приехал сюда в 1776 г., он не только посадил свой сад, но также уговорил герцога переделать разбитый в стиле барокко сад замка в изысканный английский ландшафтный парк, где вразнобой посаженные куртины деревьев создавали эффект естественности.
Гёте «утомился от мира»{150}. Первоначальный идеализм Французской революции 1789 г. сменился террором с его кровавой реальностью – массовыми казнями десятков тысяч так называемых врагов революции. Эта свирепость, а также волна насилия, катившаяся по Европе вместе с Наполеоновскими войнами, развеяли иллюзии Гёте и погрузили его в «самое печальное настроение»{151}. Марширующие по Европе армии внушали ему тревогу за будущее Германии. По его словам, он вел затворническую жизнь, где был один свет в окошке – научные занятия{152}. Наука для него была как «доска при кораблекрушении»{153}.
Сегодня Гёте известен своими литературными произведениями, но он был также страстным ученым, увлекавшимся историей Земли наряду с ботаникой. У него была коллекция камней, в которой в конце концов насчитывалось 18 000 экземпляров{154}. Пока Европа скатывалась к войне, он спокойно занимался сравнительной анатомией и оптикой. В год первого приезда Гумбольдта он заложил Ботанический сад при Университете Йены. Он написал эссе «Метаморфоз растений» (Metamorphosis of Plants), в котором доказывал, что существовала архетипичная, или первоначальная, форма, давшая начало сегодняшним растениям{155}. Идея состояла в том, что каждое растение было вариацией такой древней формы. За многообразием было единство. Согласно Гёте, лист был этой древней формой, от которой базовое строение получили все остальные – лепестки, чашечки и прочее. «Усложненное или упрощенное, растение всегда – не что иное, как лист», – говорил он{156}.
Это были захватывающие идеи, но у Гёте не было собеседника из мира науки для доработки теорий. Все это переменилось, когда он встретил Гумбольдта. Казалось, Гумбольдт разжег искру, которой так долго недоставало{157}. Гёте доставал давние блокноты, книги, рисунки. Бумаги разрастались горами на столе, пока они обсуждали ботанические и зоологические теории. Они делали пометки и зарисовки, читали. Гёте интересовался не классификацией, а, как он пояснял, силами, которые формируют животных и растения. Он различал внутреннюю силу – древнюю форму, – от которой в целом зависела форма живого организма, и окружение – внешнюю силу, формировавшую сам организм{158}. У тюленя, например, туловище приспособлено к его среде обитания (внешняя сила), объяснял Гёте, но в то же время его скелет соответствует общему плану строения (внутренней силе) наземных млекопитающих. Подобно французскому натуралисту Жану Батисту Ламарку и позднее Чарльзу Дарвину, Гёте понимал, что животные и растения приспособлены к своей среде обитания. Древняя форма, писал он, может быть найдена у всех живущих организмов на разных стадиях развития, даже от животных до людей.
Слушая Гёте, воодушевленно, взахлеб излагавшего свои научные идеи, Гумбольдт советовал опубликовать его теории сравнительной анатомии{159}. Гёте принялся работать с бешеной скоростью: ранние утренние часы он теперь посвящал диктовке помощнику прямо в спальне{160}. Еще не встав, подперев спину подушками и завернувшись в одеяла, чтобы не мерзнуть, Гёте работал напряженнее, чем годами до этого. Времени у него было немного, так как в 10 утра приезжал Гумбольдт и их дискуссии продолжались.
В этот период Гёте стал на любых прогулках размахивать обеими руками, вызывая тревожные взгляды своих соседей. По его словам, подобное размахивание руками позаимствовано у четвероногих животных и потому служит доказательством, что они и люди имели общего предка. «Ходить так для меня естественнее», – заявил он и более не беспокоился о том, что веймарский свет считал такое странное поведение некорректным{161}.
На протяжении следующих нескольких лет Гумбольдт регулярно ездил в Йену и в Веймар, когда находил время{162}. Они с Гёте подолгу гуляли, вместе обедали. В новом Ботаническом саду Йены они проводили опыты и следили за их результатами. Вдохновенный Гёте легко перескакивал с темы на тему: «Ранним утром правил поэму, потом анатомия лягушек» – такова типичная запись у него в дневнике во время одного из приездов Гумбольдта{163}. Гёте признавался другу, что от идей Гумбольдта у него идет кругом голова. Таких разносторонних людей ему еще не доводилось встречать. По словам Гёте, Гумбольдт был так увлечен, «с такой скоростью рассуждал о науках», что за его мыслью трудно было следовать{164}.
Через три года после первого посещения Гумбольдт приехал в Йену на трехмесячный отдых. И снова Гёте присоединился к нему. Вместо того чтобы ездить из Веймара туда и обратно, Гёте поселился на несколько недель в своих комнатах в Старом замке Йены{165}. Гумбольдт задумал цикл экспериментов с «животным магнетизмом», так как пытался закончить посвященную этому книгу{166}. Почти каждый день – часто вместе с Гёте – Гумбольдт прогуливался на небольшое расстояние от дома брата до университета{167}. Он проводил шесть-семь часов в анатомическом театре и читал лекцию на эту тему{168}.
Когда однажды теплым весенним днем налетел страшный ураган, Гумбольдт выскочил наружу, чтобы измерить приборами атмосферное электричество. Хлынул ливень, грянул гром, городок озарили небывалые молнии. Гумбольдт был в своей стихии. На следующий день, услышав, что молния убила фермера и его жену, он бросился за их телами, водрузил их на стол в круглой анатомической башне и стал все тщательно изучать. Кости ног погибшего выглядели так, словно их «продырявили из дробовика», возбужденно записал Гумбольдт; но сильнее всего пострадали гениталии{169}. Сначала он подумал, что вспыхнули лобковые волосы, что вызвало ожоги, но подмышки не пострадали, и от этого предположения пришлось отказаться. Невзирая на сгущавшийся отвратительный запах смерти и жженой плоти, Гумбольдт наслаждался каждым мгновением этого жуткого исследования. «Не могу жить без экспериментов», – говорил он{170}.
Любимым экспериментом Гумбольдта был тот, который он впервые случайно поставил вместе с Гёте{171}. Как-то утром Гумбольдт положил лягушачью лапку на стеклышко и стал по очереди соединять ее нервы и мускулы с разными металлами: серебром, золотом, железом, цинком и так далее. Пока что результат был обескураживающий – слабое сокращение мышц. Но когда он нагнулся к лапке, чтобы еще раз поменять металл, она так дернулась, что упала со стола. Сначала оба экспериментатора были поражены, а потом Гумбольдта осенило: необычная реакция была вызвана влажностью его дыхания. Капельки влаги, попав на металл, вызвали разряд тока. Это был самый чудесный эксперимент из всех когда-либо поставленных им, решил Гумбольдт: подышав на лягушачью лапку, он «вдохнул в нее жизнь»{172}. Прекрасная метафора для появления новой науки о жизни.
В этой связи они также обсуждали теории бывшего гумбольдтовского профессора Иоганна Фридриха Блюменбаха о силах, формирующих организмы, – так называемых «образующей энергии» и «жизненных силах». Восхищенный Гёте затем применил эти идеи к собственным, о древней форме. Образующая сила, писал Гёте, запускает развитие схожих частей в древней форме. Змея, к примеру, имеет бесконечно длинную шею, потому что «ни материя, ни сила» не расходовались без нужды на ее конечности{173}. У ящерицы, напротив, шея короче, так как у нее есть лапы, у лягушки еще короче, так как ее лапы длиннее. Затем Гёте начал объяснять свое представление: в противоположность декартовской теории животных-машин, живой организм состоит из частей, которые действуют как единое целое{174}. Проще говоря, машину можно разобрать и снова собрать, тогда как части живого организма работают только во взаимосвязи друг с другом. В механической системе части формируют целое, в то время как в органической системе целое формирует части.
Гумбольдт расширил эту концепцию. И хотя его теории «животного электричества» в конце концов оказались неверны, они послужили фундаментом того, что стало его новым пониманием природы[3]. В отличие от Блюменбаха и других ученых, применявших идею сил к организмам, Гумбольдт применил их к природе в гораздо более широком масштабе: он понимал мир природы как единое целое, движимое взаимодействующими силами. Этот новый способ мышления поменял его подход. Раз все взаимосвязано, то важно изучать различия и сходства, стараясь не терять из виду целое. Сравнение, а не математические числа и абстракции, стало для Гумбольдта значащим средством понимания природы.
Гёте отдавал должное интеллектуальной виртуозности своего молодого друга и писал об этом друзьям{175}. Недаром пребывание Гумбольдта в Йене совпало с одним из самых плодотворных за много лет периодов творчества Гёте. Он не только приходил к Гумбольдту в анатомическую башню, но и сочинял эпическую поэму «Герман и Доротея» (Herman and Dorothea), снова взялся за свои теории оптики и света. Он изучал насекомых, препарировал червей и улиток, продолжал свои геологические штудии. Теперь он трудился день и ночь{176}. «Наша маленькая академия», как называл это состояние Гёте, не знала отдыха{177}. Вильгельм фон Гумбольдт трудился над стихотворным переводом одной из древнегреческих трагедий Эсхила, который обсуждал с Гёте{178}. Вместе с Александром Гёте сконструировал оптический аппарат для анализа света{179} и изучал свечение фосфора{180}. Бывало, они встречались днем или вечером в доме Вильгельма и Каролины, но чаще – в доме Фридриха Шиллера на рыночной площади, где Гёте декламировал свои поэмы, а остальные до поздней ночи знакомили слушателей со своими работами{181}. Гёте так утомился, что сознался в желании сбежать на несколько спокойных дней в Веймар, чтобы «прийти в себя»{182}.
Гёте говорил Шиллеру, что тяга Александра фон Гумбольдта к знаниям так заразительна, что пробудила от зимней спячки и его собственные научные интересы{183}. Шиллер даже тревожился, что Гёте слишком отдаляется от увлечения поэзией и эстетикой{184}. По его мнению, повинен в этом был Гумбольдт. Шиллер полагал, что Гумбольдт никогда не добьется великих результатов, потому что слишком распыляется, слишком увлекается измерениями и, при всем богатстве своих знаний, грешит в своей работе «бедностью смысла»{185}. В этой отрицательной оценке Шиллер был одинок. Даже друг, с которым он поделился этим своим суждением, не поддержал его: да, Гумбольдт с увлечением пускался в измерения, но они являются строительными блоками для широкого понимания природы.
Проведя месяц в Йене, Гёте вернулся в Веймар, но там быстро соскучился по новообретенному вдохновителю и немедленно пригласил Гумбольдта в гости{186}. Через пять дней Гумбольдт приехал в Веймар и провел там неделю. В первый вечер Гёте не отпустил гостя от себя, но уже назавтра они обедали в замке с Карлом Августом, потом в доме Гёте был устроен большой ужин. Гёте показывал все, чем был богат Веймар: он взял Гумбольдта посмотреть на полотна пейзажей в герцогской коллекции и некоторые недавно привезенные из России геологические образцы. Почти каждый день они пировали в замке, куда Карл Август приглашал Гумбольдта для проведения опытов в присутствии любопытствующих гостей. Гумбольдт не мог отказать герцогу, хотя считал время, проведенное в замке, потраченным зря.
Весь следующий месяц, пока Гумбольдт окончательно не покинул Йену, Гёте сновал между своим домом в Веймаре и апартаментами замка в Йене{187}. Они вместе читали книги по естественной истории, предпринимали длительные прогулки. По вечерам они ужинали и разбирали последние философские тексты. Теперь они часто встречались в недавно приобретенном Шиллером садовом доме за городскими стенами{188}. Позади сада Шиллера текла речка, над ней стояла беседка, где любили сидеть друзья. Круглый каменный стол посредине беседки был заставлен бокалами и тарелками с едой, здесь же лежали стопки книг и бумаг{189}. Стояла великолепная погода, теплые вечера раннего лета были упоительны. Вечером тишину нарушало только журчание потока и соловьиные трели{190}. Друзья беседовали об «искусстве, природе и уме», как записал Гёте в своем дневнике{191}.
Шиллер (слева), Вильгельм и Александр фон Гумбольдты и Гёте в саду Шиллера в Йене
Идеи, которые они обсуждали, занимали умы ученых и мыслителей всей Европы: они сводились к тому, как понимать природу. В широком смысле за первенство боролись две школы мысли: рационализм и эмпиризм. С точки зрения рационалистов, всякое знание проистекает от разума и рационального мышления, эмпирики же доказывали, что познание мира возможно только через опыт и что в голове нет ничего, что не было бы подсказано органами чувств. Некоторые доходили до утверждения, что при рождении человеческое сознание подобно чистому листу бумаги, лишено всяких предвзятых суждений, но за жизнь оно заполняется знаниями, приобретаемыми только через чувственный опыт. Для науки это означало, что эмпирикам необходимо проверять свои теории наблюдениями и опытами, тогда как рационалисты могут строить тезис на логике и разумности.
За несколько лет до знакомства Гумбольдта и Гёте немецкий философ Иммануил Кант провозгласил философскую революцию, которую он дерзко уподоблял произошедшей за 250 лет до этого революции Коперника{192}. Кант занял позицию между рационализмом и эмпиризмом. Законы природы, как мы их понимаем, писал Кант в своей знаменитой «Критике чистого разума», существуют только потому, что их интерпретирует наш мозг. Подобно Копернику с его выводом, что солнце не может вращаться вокруг нас, Кант говорил, что нам придется полностью изменить наше понимание природы{193}.
Дуализм между внешним и внутренним миром занимал философов тысячелетия. Что есть дерево, которое я вижу у себя в саду: идея этого дерева или настоящее дерево? Для такого ученого, как Гумбольдт, пытавшегося понять природу, это был главнейший вопрос. Человечество представляет собой жителей двух миров, занимающих и мир Ding an sich (вещи в себе) – внешний, и внутренний мир индивидуального восприятия (того, как вещи «понимаются» отдельными людьми). По Канту, «вещь в себе» никогда не будет познана, ибо внутренний мир всегда субъективен.
Кант предлагал так называемый трансцендентный уровень – концепцию, согласно которой когда мы познаем, испытываем объект, он становится «вещью, какой она нам является». Наши чувства, как и наш разум, подобны окрашивающим очкам, через которые мы смотрим на мир. Хотя мы можем считать, что то, как мы упорядочиваем и понимаем природу, основано на чистом разуме – на классификации, законах движения и так далее, Кант полагал, что этот порядок создан нашим умом, через те самые окрашивающие очки. Мы навязываем этот порядок природе, а не она его нам. Так «самость» становится творческим эго – почти что законодателем природы, даже если из этого следует, что мы никогда не будем иметь «истинного» знания «вещи в себе». В результате главной становилась эта самая «самость».
Но Гумбольдта занимало не только это. Один из самых популярных циклов лекций Канта в Кёнигсберге (теперь это российский Калининград, но тогда город принадлежал Пруссии) был посвящен географии. Более чем за сорок лет Кант прочитал этот цикл лекций 48 раз{194}. В своей «Физической географии» – так назывались лекции – Кант утверждал, что знание – системная концепция, в которой отдельные факты должны быть элементами более широкой структуры, иначе они лишаются смысла. Для объяснения он прибегал к образу дома: прежде чем возводить дом кирпич за кирпичом, часть за частью, необходимо представить все здание, каким оно будет. Именно эта системная концепция впоследствии стала стержнем последующего мышления Гумбольдта.
В Йене с этими идеями нельзя было разминуться: все говорили только о них, и, как заметил один приезжий британец, «городок был самым модным центром этой новой философии»{195}. Гёте восхищался Кантом и прочел все его труды; Вильгельм был так увлечен, что Александр беспокоился, как бы его брат «не заработался до смерти», засиживаясь над «Критикой чистого разума»{196}. Один из учеников Канта, преподававший в Йенском университете, сказал Шиллеру, что через столетие Кант будет известен как Иисус Христос{197}.
Больше всего участников кружка в Йене интересовало соотношение между внутренним и внешним миром. В конечном счете это приводило к вопросу: как оказывается возможным знание? В эпоху Просвещения внутренний и внешний миры рассматривались как совершенно разные явления, но потом английские романтики, такие как Сэмюэл Тейлор Кольридж, и американские трансценденталисты, такие как Ральф Уолдо Эмерсон, заявили, что раньше человек был един с природой – в давно завершившемся золотом веке. Это утраченное единство они и мечтали возродить, настаивая, что сделать это можно только средствами искусства, поэзии и чувств. По мнению романтиков, природа может быть понята только через самопознание.
Гумбольдт был поглощен теориями Канта, и позднее он поставит у себя в кабинете бюст философа и станет называть его «великим философом»{198}. Даже спустя полвека он еще будет повторять, что внешний мир существует в том виде, в каком мы представляем его «внутри себя»{199}. Как он сформировался у нас в мозгу, так он и формирует наше понимание природы. Внешний мир, мысли и чувства «переходят друг в друга», – напишет Гумбольдт{200}.
Гёте тоже не оставляли равнодушным эти идеи «самости» и природы, субъективности и объективности, науки и воображения. Он развил, например, теорию цвета, в которой объяснял, как воспринимается цвет, – концепция, в центре которой оказалась роль глаза, приносящего во внутренний мир мир внешний. Гёте утверждал, что объективная истина достижима только посредством совмещения субъективного опыта (например, зрительного восприятия) и силы мысли наблюдателя. «Обманывают не чувства, – настаивал Гёте, – обманчиво суждение»{201}.
Это усиливающееся внимание к субъективности стало коренным образом менять мышление Гумбольдта. В то время, находясь в Йене, он смещался от чисто эмпирического исследования к своей интерпретации природы – концепции, сводившей воедино данные точных наук и эмоциональный отклик на то, что он видел. Гумбольдт уже давно сознавал важность тщательного наблюдения и точных измерений, твердо следуя методам Просвещения, но теперь начинал ценить индивидуальное восприятие, субъективный подход. Два-три года назад он признавался, что его «смущает буйная фантазия»{202}, теперь же пришел к мнению, что воображение так же необходимо для понимания мира природы, как и рациональное мышление. «Природу надо познавать и испытывать через чувство», – писал Гумбольдт Гёте, подчеркивая, что те, кто стремится описывать мир, просто классифицируя растения, животных и минералы, «никогда к нему не приблизятся»{203}.
Примерно тогда же они оба прочли популярную поэму Эразма Дарвина «Любовь растений» (Loves of the Plants). Эразм, дед Чарльза Дарвина, был врачом, изобретателем и ученым, переложившим линнеевскую систему классификации растений на язык поэзии. В поэме фигурировали влюбленные фиалки, ревнивые первоцветы-баранчики и краснеющие от стыда розы, рогатые улитки, трепещущие листы, серебряный свет луны и любовь на «вытканных мхом ложах»{204}. Ни об одной поэме в Англии не говорили столько, сколько о «Любви растений»{205}.
По прошествии четырех десятилетий Гумбольдт напишет Чарльзу Дарвину о своем восхищении его дедом, доказавшим «силу и результативность» любви к природе и воображения{206}. Гёте его восхищение не разделял. Ему понравилась идея поэмы, но ее воплощение он посчитал слишком педантичным и рыхлым; Шиллеру он сказал, что в поэме нет даже следа «поэтического чувства»{207}.
Гёте верил в союз искусства и науки, и снова проснувшееся в нем преклонение перед наукой не вырвало из его пальцев пера, вопреки опасению Шиллера. Гёте говорил, что слишком долго поэзия и наука считались «величайшими антагонистами»{208}, но теперь он начинает наполнять свой литературный труд наукой. В «Фаусте», знаменитейшей пьесе Гёте, главный герой драмы, неутомимый ученый Генрих Фауст, заключает пакт с дьяволом, Мефистофелем, в обмен на бесконечное знание. Напечатанный в двух отдельных частях («Фауст I» и «Фауст II») в 1808 и 1832 гг., «Фауст» создавался Гёте во время периодов наивысшей работоспособности, часто совпадавших с приездами Гумбольдта{209}. Фауста, как и Гумбольдта, обуревала неутолимая тяга к знаниям, «лихорадочное беспокойство», как он говорит в первой сцене пьесы{210}. Во время работы над «Фаустом» Гёте сказал о Гумбольдте: «Никогда не знал кого-либо, кто бы сочетал такую намеренно нацеленную активность с таким множеством умственных устремлений»{211}. Этими же словами можно было бы описать Фауста. Оба, Фауст и Гумбольдт, верили, что неустанная деятельность и пытливость приносят понимание, и оба черпали силы в мире природы, не сомневались, что природа едина. Фауст, подобно Гумбольдту, пытался открыть «все потайные силы природы»{212}. Когда в первой сцене Фауст провозглашает свое желание («Чтоб мне открылись таинства природы, / Чтоб не болтать, трудясь по пустякам, / О том, чего не ведаю я сам, / Чтоб я постиг все действия, все тайны, / Всю мира внутреннюю связь; / Из уст моих чтоб истина лилась…»)[4]{213}, то это могли бы быть речи Гумбольдта. То, что в Фаусте Гёте есть что-то от Гумбольдта – или что-то от Фауста в Гумбольдте, – было очевидно для многих, причем настолько, что сразу после публикации пьесы в 1808 г. пошли разговоры об этом сходстве. Аналогию между Гумбольдтом и Мефистофелем видели и другие. Племянница Гёте говорила, что Гумбольдт являлся ей, «как Мефистофель – Гретхен»{214} – не самый приятный комплимент, ведь Гретхен, возлюбленная Фауста, в конце драмы понимает, что Мефистофель – дьявол, отворачивается от Фауста и обращается к Богу.
Существуют и другие примеры слияния искусства и науки у Гёте. Для своей поэмы «Метаморфоз растений» он перевел в стихотворную форму свое прежнее эссе о древней форме у растений{215}. Для названия «Избирательного сродства», романа о браке и любви, он выбрал современный научный термин, описывающий способность некоторых химических элементов к соединению{216}. Теория о «сродстве» химических веществ – их способности активно соединяться с другими веществами – имела важное значение для кружка ученых, споривших о жизненной силе материи. Например, французский ученый Пьер Симон Лаплас, пользовавшийся огромным уважением Гумбольдта, объяснял, что «все химические соединения являются результатом сил притяжения». Лаплас рассматривал это не менее как ключ ко вселенной. Гёте использовал свойства этих химических связей как средства для передачи отношений и переменчивых страстей четырех героев своего романа. То была химия, записанная средствами литературы. Природа, наука и воображение сближались, как никогда прежде.
Фауст утверждает, что знания о природе нельзя получить благодаря одним лишь наблюдениям, экспериментам или опытам:
Гумбольдт считал описания природы, которые находил в пьесах, романах и стихах Гёте, такими же правдивыми, как открытия лучших ученых мужей. Он всегда помнил, что Гёте побуждал его сочетать природу и искусство, факты и воображение{218}. Именно этот новый упор на субъективность позволил Гумбольдту увязать прежний механистический взгляд на природу, разрабатываемый такими учеными, как Лейбниц, Декарт и Ньютон, с поэзией романтиков. Таким образом, Гумбольдт связывал «Оптику» Ньютона, объяснявшую, что радуги создаются светом, отражаемым дождевыми каплями, с такими поэтами, как Джон Китс, утверждавший, что Ньютон «разрушил всю поэзию радуги, низведя ее к призме»{219}.
Сам Гумбольдт позже вспоминал, как «сильно повлияло» на него время, проведенное в Йене{220}. Общение с Гёте, говорил он, наделило его «новыми органами чувств», позволившими разглядеть и понять мир природы{221}. Именно при помощи этих новых органов чувств Гумбольдту предстояло увидеть Южную Америку.