Читать книгу Год волка - Андрей Андреевич Томилов - Страница 1
ОглавлениеГлухариная тайна
Генка раскатисто въехал, вкатился на утоптанную площадку возле зимовья, будто и не было за спиной почти тридцати километров таёжной лыжни, будто и не проверил за день сотню капканов. Будто и не пробивался к самому перевалу, одолевая целик, проваливаясь в коварный стланик, спрятавшийся под снегом.
Торчащие из под шапки волосы, шея, да и сам весь клубился паром. Жарко, жарко. Даже куртка промокла, пропиталась потом. А усталости, вроде и нет. Молодость.
Усталость как-то не приходит пока, не поспевает за охотником.
Из кутуха, тёмной тенью, потягиваясь, вылез кобель. Улыбнулся хозяину, еле заметно шевельнул хвостом. Залежался. Тёплый кутух изладил хозяин для своего помощника, лапником обложил, снегом привалил. Славно получилось. Давно уж Генка не берёт кобеля на путик, – оглубели собаки в этом сезоне почти за месяц до Нового года. Пурхаются рядом с лыжнёй, плавают в пухлявом снегу, а толку нет. Охотник неделю потратил, чтобы увести их в посёлок, а этот обратно притащился. Вот сидит теперь на шворке, день и ночь спит. Собачья жизнь.
Ловко швырнул посох в угол, под навес, скинул лыжи и, протерев их рукавицей, сунул туда же, к посоху. Дверь, скрипнув, растворилась, распахнулась настежь, образовав в проёме фигуру напарника.
– Ну, чо? Ходил в Бурлячий?
– Ну, ты даёшь! Дай хоть лыжи снять. С расспросами…
Из зимовья в открытую дверь валил тягучий пар, – сумерки примораживали. Степан поворотился широким лицом из стороны в сторону, шумно высморкался, ушёл. Захлопнул дверь. Было слышно, как ворчал за стеной: «Лыжи снять… Лыжи… Больно важный…»
Охлопав себя от снега, очистив ичиги, Генка ввалился в парную духоту хорошо натопленного зимовья. Пахло каким-то перепревшим варевом. Сразу нестерпимо захотелось есть. Крошки во рту с утра не было. Этот путик был самым дальним, да к тому же убродным. Если ещё и обеды, чаи разводить, то вообще к зимовью притащишься совсем ночью. Понягу сунул на нары, – увесистая. Сам присел, стягивая одёжку.
– Чо? Снял лыжи-то?
– Да снял, снял.
– И чо? Бурлячий-то?
– Нет там ни хрена, в твоём Бурлячем! Тот раз лазил, ухряпался только. Два часа там пурхаешься по этим заметям. Знаешь ведь, что сквозняки там не перестают. Дует, и дует! Каждый раз надо новую лыжню торить. Хоть бы толк был. Прошлый раз одна зоночка проскочила поперёк ключа, и сегодня опять. К капканам даже не подходит. Пусть бы она там жила спокойно, не таскаться туда. Нет, капканы наставили. На чёрта? Их скоро снегом накроет.
– Тебя не спросили.
– И не спросили. Ты тут уже сколько годов тайгу ломаешь? Не знал, что Бурлячий пустой ключ? Семь потов, и всё в пустую.
– Охолони, охолони. Разошёлся.
– А чо? Не так, что ли?
– Ты до краю ходил-то?
– Ходил.
– До краю? Стланик замело?
– Да ходил я! Чо, врать буду?
– Стланик замело, аль ещё торчит?
– Торчит ещё малость. Дался тебе этот стланик. Там не пролезть! Такой пухляк, что по самую развилку валишься.
– Не видать чужого следа-то?
– Откуда?
– Откуда? С перевала знамо.
– Кто там попрётся? Надо больно. Это я дурак, шастаю туда.
– Чо добыл-то?
– Вот, четырёх приволок.
Генка уже распустил понягу и вытягивал мороженых бусарей. Развешивал их в стороне от печки. Они начинали крутиться на верёвочках, выписывать замысловатые фигуры, неестественно растопырившись.
– Это хорошо. Хорошо. Я тоже пару принёс. Где прошлый раз рыбным рассолом побрызгал, – интересуются. Всё обошли, кругами. Залезут! Ладно, мой руки, паужинать будем.
После еды Генка с удовольствием вытянулся на нарах. Степан принялся обдирать соболей, – первые два уже оттаяли.
– На перевал-то не вылезал?
– Да, что ты с ним будешь делать?! Поворотится, да снова за свой Бурлячий! Мёдом там намазано, что ли?
– А что такого-то? Ну, спросил… Не вылезал?
– Был я там. Но на сам перевал не лазил. Мне и здесь хватило, до стланика. Упрел весь.
– Вот! Так и знал! Сказал же тебе: до перевала! Лень два шага сделать!
– Не пойму я что-то… Какой-то не здоровый у тебя интерес к этому Бурлячему, к перевалу пограничному. Вон, даже орёшь. Чо к чему? Может расскажешь? Или так и будешь меня за дурочка держать? С самой осени таскаюсь туда, и всё чуть не под протокол докладываю тебе. А?
Степан сосредоточенно снимал шкурку, молчал. Жевал губы, хмыкал под нос. Молчал.
– Короче, или всё рассказываешь, или я больше туда не полезу. Ходи сам. Один раз сходишь, увидишь, как это сладко. Не пойду боле!
Сняв шкурку, Степан осмотрел голую тушку соболя, словно выискивая изъяны, кончиком ножа вскрыл брюшную полость. Достав двумя пальцами печень, развернул её к себе внутренней стороной и осторожно вырезал желчный пузырь. Неспешно положил его себе в рот. Печёнку заправил обратно и, приоткрыв дверь, выкинул тушку на мороз. Снова сел на нары и долго чмокал языком, высасывая желчь.
Он всегда съедал один мешочек желчи, когда обдирал соболей. Объяснял это тем, что «нутро всегда будет здоровое, и желудок крепкий, всё сварит, хоть напильник кидай».
Генка тоже попробовал как-то соболью желчь, но только один раз. Горечь невыносимая, и псиной воняет. Больше не хотелось.
Тушки соболей собаки не едят. Понюхают брезгливо и отходят. Даже в самое голодное время. Охотники утром, отправляясь на путик, прихватывают смёрзшихся за ночь, обнявших друг друга голышей, и уносят подальше от зимовья. Кидают куда-нибудь под выворотень, где весной их найдёт медведь и полакомится. А какой охотник ещё и капкан сунет, выловит там одного-двух интересующихся кучей голых собратьев.
Высосав один желчный пузырь, Степан так же аккуратно вырезает лекарственный мешочек и у других подопечных, попадающих ему в руки. Перетянув ниткой, развешивает их под потолком, высушивает и складывает в коробочку:
– Летом принимаю. Один пузырёк на стакан воды. Очень пользительно.
– Хм. Сто лет жить собрался…
Генка снял с потолочины одного соболя, потряс его возле печки, освобождая от лесного мусора, принялся обдирать. Степан своих уже на правилку натянул, пристроил под потолком, на просушку.
– Ладно, не кипятись… расскажу. Да. Расскажу. А ты слушай и думай. Думай! Своей башкой думай!
– Чего думать-то?
– Тебе же сказано: слушай!
Было заметно, что Степан нервничает. Даже в лице переменился, губы жмёт, что они побелели, брови на глаза надвинул. Шагнул широко, к двери и обратно. Ещё раз развернулся и снова шагнул. В оконце глянул, согнувшись в половину. А что там глядеть, – ночь. Ещё помолчал.
– Ну? – Не вытерпел Генка.
– Гну! Всё поперёд норовит! Чо и боюсь с тобой вязаться-то. Ох и боюсь…
Снова глянул в оконце, будто ждал кого. Да, и ждать будешь, так не увидишь, – ночь! Тайга и ночь! Генка тоже заворотил шею, всмотрелся в темень.
– Чо случилось-то? Чо ты в загадки-то играешь?
– Дура ты! Дура стоеросовая!
– Я дура…?
– А я, может, и того дурнее! Да не совладать мне одному с тайной-то. Не совладать… Боюсь…
Степан чуть прилип к самому краешку нар, припал просто, вытянул шею, губы вытянул и, шёпотом, громким, но всё же шёпотом протянул:
– Зо-ло-то!
– Что золото?
– Тихо ты, дура! Ой. Надеваю я петельку, однако. Ой надеваю. Сам себе на шее затягиваю… Говорю тебе: зо-ло-то там!
– Где?!
– В Бурлячем и есть! Балда!
– С чего взял-то?
– С того и взял, что сам видел. Вспомни, как ты ко мне в напарники-то попал? А? Кумекаешь?
Генка зашкрябал пятернёй в шевелюре, кинул окурок в тазик под умывальником, где тот коротко шикнул и примолк. Печка шипела, сырые поленья на жару исходили соком.
– Как попал? Директор послал. А чо не так-то?
– Да, всё так. Только до тебя-то я поди тоже не один тут бегал, по тайге-то?
– Ну?
– Вот и «ну». И что посадили Серёгу-то, напарника моего, – слыхал?
– Слыхал, понятно. За хулиганку его, вроде, в городе кого-то пырнул.
– Пырнул тебе… Это всё хитрости. Уж расскажу теперь, как было. Ну, уж смотри! Ежели чего… Смотри!
Степан широко, увесисто погрозил пальцем. Снова кинул взгляд на оконце, будто боялся, что кто-то подслушает, вникнет в тайну. Ладони запихал далеко под рубаху, будто замёрз крепко. Было видно, что очень волнуется, даже переживает. А рассказать всё же решился. Видно не мог боле сдерживаться, не мог таскать внутри себя тайну. Не мог.
– Мы здесь с Серёгой пять лет вместе промышляли. Бурлячий всегда пустой был. Как ты и говоришь, проскочит один-два бусаря, и всё. И путик туда не рубили, – бестолку. Здесь, в пойме, хоть бельчонку собирать можно, а там и её нет, одни же ельники. Плодоносят раз в четыре- пять лет, да и то так себе. Короче, не интересный ключ.
А тут случилось так, что я глухаря добыл. Как раз на той косе, что от Бурлячего намыта. Ну, добыл и добыл. Глухарь птица добрая. Какой охотник мимо пройдёт? Добыл.
Степан шагнул до двери, и опять к столу. Руки мнёт в кулаках. Снова шагнул. Снова. Генка пялился во все глаза, ворочал головой, боясь пропустить хоть малое, хоть самое неприметное движение напарника. Рот как-то сам приоткрылся. Понимал, чувствовал, что где-то близко тайна. Она уже в воздухе витала, в клубах табачного дыма ворочалась как младенец в зыбке, – тайна…
– Вот. Значит, добыл глухаря.
Степан опять потирал руки, прятал их подмышки, сутулился.
– Да не тяни ты кота за хвост. Я этих глухарей только за осень пять, или шесть добыл. И что с того?
– Вот и я говорю. Добыл. Сюда принёс, к зимовью, значит. Давай обдирать. Вот. Шкуру, значит, стащил, крылья отрезал, нутро выдрал. Вот.
– Ну, ты уже рожай, что ли. А то уже и сам извёлся, и меня извёл.
Генка поднялся с нар, потрогал, помял оттаявшего, размякшего соболя. От прикосновения тушки закрутились, зашевелились под потолком, отбрасывая кривые, горбатые тени на дальнюю стену, за печку. Дым печной коротко выскакивал, когда открывали дверку и смешивался с табачным. Голову чуть обносило, закруживало.
– Во. Значит. Кишки в мешок кинул, на приманку пойдут. А желудок, значит, вот.
– Что «вот-то» ?! Вот?!
– Что-что? Разрезал, песок-то выкинуть, а там он! … Золото!
– Что значит золото? И почему «он»?
– Потому и он, что самородок там был. Вот такой!
Степан отмерил крайнюю фалангу мизинца и сунул её под нос напарнику. Тот удивлённо пялился на выразительный палец и молчал. Сводил глаза к носу, смотрел на мизинец. Молчал.
– Блескучий такой. Видно отшлифовался в зобу-то. Красивый даже. Да. Я и рассказал Серёге-то. Вот. Рассказал.
Он снова умолкал. Пытался шагать по зимовью. Губы прикусывал, смахивал пот, выступающий на лбу. Волнуется человек. Нервничает. Прильнув к нарам, ловит взгляд напарника и снова напряжённо, с каким-то внутренним звоном, торопливо шепчет, шепчет, не делая паузы между словами и предложениями.
– Ты чо, думаешь Серёгу-то правда за хулиганку посадили? Как бы не так! Не было там никакой хулиганки! Не было! И драки не было. Меня тогда тоже таскали… Да. Серёга не выдал! Не выдал Серёга-то. Хулиганка, ага, как бы не так! Я тебе всё расскажу. Всё!
Одним шагом перемахнув всё зимовьё, торкнул дверь, выпустив на волю огромный клуб пара. Сам вывалился на мороз, уставился в просветлённое звёздами небо, полной грудью втянул льдистый воздух. Кобель молча поглядывал двумя угольками на разгорячённого хозяина. Но не встал, – пригрелся.
Генка сидел молча, чуть потягивая сигарету. Ждал дальнейших откровений и никак не мог определить для себя – нужны ли ему эти тайны? Не осложнят ли они ему жизнь? А теперь уже и решать-то было поздно. Уже поздно.
Проветрив избушку, Степан захлопнул дверь, присел на нары, продолжил.
– Мы раньше на Лене жили. Дед нас туда привёз. Дед. У него мельница была. Ещё раньше. Вот за эту мельницу его и отправили туда, на Лену. За мельницу.
– Раскулачили?
– Ну… Вроде того. Отправили. Крепкий был дед-то. Всё меня таскал по лесам, речушкам. Учил как просто можно жить. Как тунгусы в тайге живут. Поймал рыбу, – покушал. Добыл зверя, – снова сыт. Ягоду сорвал, гриб какой. Можно жить-то. Но это простая жизнь. Простая понимаешь? Без каких-то там сложностей, без желаний особых. Если же желаешь большего, чего-то красивого, тёплого, удобного, – это надо трудиться. Хребёт надо напрягать, жилы рвать! Вот он и показал мне как лопатой среди камней ковырять, как кайлом управляться. Как мыть. Песок показал.
Глотнул чаю прямо из чайника, вытянув губы трубочкой. Принялся обдирать следующего соболя. Ровно чертил ножом по внутренней стороне лапки, рассекая шкурку и не задевая тушку. Чувствовалась бритвенная острота ножа. Ловкие руки у Степана, сноровистые. Снова заговорил. Будто даже успокоился, ровно сыпал слова, не рвал предложения, не торопился.
– Если не знаешь, то сразу и не поймёшь, что это золото. Нет. А дед мне показал. Раскумекал. Он мне ещё тогда сказал: гляди, Стёпка, любит нас золото, само к нам идёт. Само. Любит нас…
Дед помер. Куда тот кожаный кисет с песком делся, я не знал. Да и не думал про то. А мужиком стал, и науку дедову из головы выветрило. Не нужна была. А тут вона как сложилось-то. Будто на изнанку, будто вывернуло всё… Вона как…
Серёге когда обсказал, он так и вспыхнул, так и загорелся. Пожалуй, что и зимой бы побежал ковырять берега Бурлячего, и соболями бы попустился. Едва остудил.
Генка развешал для просушки соболей. Пошуровал в печке, накинул ещё пару полешек. Молчал. Только курил не переставая. Курил и молчал.
– Еле дождались весны-то. По первой воде заехали. Харчи завезли, ломы, лопаты. Всё как положено. Лодку в устье спрятали, чтобы с реки не видно. Сразу потащились в ключ. Когда в самый верх-то утянулись, под перевал, там и обнаружилась землянка. Во! И не свежая, не жилая уж лет пять. А всё же! Крепко сделана. Видно, что люди знающие делали. Крепко. И лоточки сыскались, два штуки. Один, правда, колотый, не пригоден для работы. Мы малость спужались. За оглядывались.
Понижая голос опять до шёпота, Степан и правда оглядывался. И не понять было, показывает ли он как это было тогда, или сейчас сторожится кого.
– Недалече от землянухи шурфы нашли, с разных берегов от ключика-то. Ну, и мы копнули. Чуть ниже. Копнули, значит, как могли, помыли. А он вот! Песок-то. Вот он! Зырим по сторонам, шары пялим, а сами моем… Торопимся. Почти бегом, да. Бегом… Трусимся, будто у соседа воруем.
Напарник снова умолкал, видно окунался в воспоминания. Сидел на нарах замерев, не шелохнувшись. Когда воспоминания обрывались, вскакивал, шагал взад-вперёд.
– В землянке и печка была, каменка. Но мы ни-ни, дымок не пускали. Мы и ночевали в стороне, под елью. Без костра. Холодина ночами-то, не середина лета. Да ещё и под самым перевалом, каждый камень стылости за зиму набрал столько, что на всё лето хватает. Сильно мёрзли, а ночевали в стороне. Боялись…
– Чего боялись-то?
– Чего? Ни чего, а кого! Тропку-то я определил. Нащупал тропку-то, к земляночке. Она уж, правда, подёрнулась временем, хвоей присыпалась. Да ягель-то медленно растёт, – заметно, где он был сбит, а за пять-то лет чуть-чуть поправляться начал. Уходила та тропка на перевал, а там далее, в Забайкалье. В ближний распадок укатывалась. Значит кто-то давно знал об этом Бурлячем. Знал. Давно прибегал сюда, поиграться в его светлых водах. От того и страх.
Даже и не моргнули бы, ухряпали нас с Серёгой. Здесь же в шурф прикопали и всё. Ни одна живая душа не найдёт. Да и искать в той вершине ключа не станет. Нет. Вот и боялись. Филин в ночи клювом щёлкнет, а нам чудится, что затвор передёрнули. Звезда сверкнёт, падая за хребет, а нам блеск булата чудится. Во как. Друг от друга вздрагивали…
Лампа начала коптить, трещать фитилём, чернить стекло. Генка взял её в руки, слегка встряхнул и понял, что закончился керосин. Дунул сверху, в стекло, погасил пламя. Чиркнув спичкой, протянул руку через весь стол, припалил свечу, стоящую у окна, чтобы не таяла от печного жара. Степан чуть прикасался к подсыхающим соболям, проверял на готовность.
– И чо? … Намыли золота-то? Никто вас не ухряпал?
Тишина повисла в зимовье. И вопрос какой-то неудачный вышел, и интонация. Генка и сам пожалел, что так спросил, будто с подковыкой какой. Да обратно слова не поворотишь, не поймаешь. Молчали. Свеча сперва крохотным пламенем теплилась, потом набрала силу, отбрасывала на стены причудливые тени. Стекло окна чуть поблескивало узорной изморозью.
– Намыли. Да. Пожалуй, что по хорошей горсти.
Степан растопырил свою горсть и глядел на неё каким-то тяжеловатым взглядом. Сжимал пальцы, словно пытался почувствовать тяжесть золота, снова растопыривал, оторвать взгляда не мог. Тяжело вздохнул, спрятал руки в карманы. Уставился в тёмный угол.
– В город рванули. Сразу. А куда ещё? Где его сплавишь? Дураки! Вот и сплавили… Богатыми стали! Размечтались! Богатыми…
Снова мерял зимовьё шагами, от стола и до двери. Туда шаг, и обратно шаг. Снова разволновался. Растопырил руки, обхватил голову.
– Как чувствовал! Как чувствовал. Говорил ему. Не-ет! Кому мы нужны? Кто за нами следить будет? Написано: «Скупка золота». Да ты видел, прямо у вокзала. Видел же?
– Ну?
– Вот и ну! Я как-то струсил малость. А Серёга говорит давай, я сейчас деньги сделаю! Я ему свою долю отдал. Сам стою, в сторонке, наблюдаю. Минут через десять выходит. Рожа довольная. Руки потирает. Ну, думаю, слава Тебе… А у самого всё нутро вспотело, рубаху хоть выжимай.
Серёга говорит, что всё у него приняли, хоть и заартачились сперва. Вроде как это не то золото. Они принимают уже в изделиях золото, просто сломанное, или там ненужное. Вот. А это, говорит, надо сперва проверить, выяснить какая проба и сколько будет стоить. Сколько, значит, нам платить-то. Сказал, чтобы через час зашли. Но всё взвешал, Серёге бумажку дал.
Пошли в буфет. На радости пива взяли, отметили. Посидели. Сами всё на часы поглядываем, не терпится деньги получить. Да и интересно: сколько дадут? Пошли.
Я хотел вместе, а Серёга тормознул меня: не боись, не обману. Ладно. Тут ещё машина какая-то, я за неё встал, и жду. А и ждать-то не пришлось, смотрю, а Серёгу-то уже выводят. И в машину. Фырк, и уехали.
У меня руки, ноги затряслись, я на вокзал. Забился там в угол, и до вечера, пока наш автобус не подошёл. Вот. Автобус… Разбогатели…
Степан снова умолк, даже потух, будто. Как-то расслабился, повесил плети-руки. И Генка молчал. Зимовьё молчало. Свеча, слегка помахивала флагом-пламенем, лениво передвигая тени Генкиной головы, и Степановой. Даже мыши ни шебаршили под нарами, будто тоже завороженно ждали продолжения.
– Домой приехал, не живой ни мёртвый, заболел даже. Всю ночь ждал. Ждал, когда за мной придут. И день ждал. Уже сам хотел, а они вечером приехали. Не поверишь, будто полегчало. Сразу хотел всё рассказать. Всё. А как-то удержался. Прикусил язык.
Карту мне показали. Увидел там наш Бурлячий. И другие ключи: Светлый, Гремячий. Я говорю это участок наш, охотничий. Ты, говорит, замечал, чтобы напарник надолго уединялся в эти ключи? Нет, говорю, не замечал. А у самого всё нутро трусится. Ни чем он тебе необычным не хвастался? Нет, необычным не хвастался. Другие вопросы задавали. Подписать что-то заставили.
Ладно, говорят, иди пока домой. И никуда не уезжай.
Нинка Серёгина приходила раза два. Плакалась, что ввязался где-то в драку, арестовали, мол. А потом уж директор сказал, что посадили. За хулиганку посадили, за нож.
Потом уж, к осени, тебя прикрепил. Вот.
Прошло ещё какое-то время. Степан плеснул в свою кружку пару глотков перепревшей заварки, медленно пил.
– Оказывается, у них всё известно. Известно где и в каком ключе, и какая проба. Всё известно. Всё. Видно, не зря геологи-то ходят.
Ещё помолчали. Только печка шипела, да свеча чуть колыхалась у оконца.
– И что?
– Что «что»?
– Зачем ты мне это всё рассказал?
– Просто. Рассказал, и всё.
– Зачем? Чёрт возьми?! Не мог молчать?!
– Да. Не мог… Не мог, устал просто.
– И что теперь мне делать с твоей тайной? Тоже молчать? Молчать?!!
– Я… Я не знаю…
Степан тяжело, трудно как-то забрался на нары и повалился лицом вниз.
Долго ещё молчали. Долго. Уже и свеча на один бок протаяла, истекала прозрачным салом, сразу превращающимся в матовый, лишь прикасался к прохладному подоконнику. Уж и печка прогорела, притихла, выстужая последние угли. Можно было подумать, что и Степан уснул, – не шелохнётся. Но Генка вдруг заговорил. Заговорил громко, как-то язвительно.
– А вот мне не надо золота! Вот. Не надо! Мне лучше свобода! Да! Золото, другое разное богатство, мельницы там всякие, они свободу отнимают. Куда ты от неё, от меленки-то? Куда? Ни на речку, ни в тайгу! Даже в город не уедешь, – работать надо! Так и с золотом. Только с золотом ещё того хуже. Душой заскорузнешь, радости от жизни не будет. Свободы не будет!
– Молодой ты ещё. Не понимаешь. – Утробно, не поворачиваясь выдавил Степан.
– Не-ет! Тут молодость ни при чём! Я по лесу иду, радуюсь. Каждой птахе, каждому дереву. Каждый кустик хочу рукой затронуть, поздороваться. А у тебя одни мороки в голове. Чего уж тут хорошего. Только и думаешь, как бы кто из-за хребта не пришёл, да не украл твоё золото. Хотя оно вовсе и не твоё. А если бы твоё было, ты бы и вовсе, только сидел бы рядом, караулил бы. Какая там радость. Только бы и караулил!
– Молодой. Не понимаешь…
– По мне, так пусть бы тот глухарь летал, да летал. Пусть бы радовал своих копылух. И Серёга бы на свободе был. Он, говорят, тоже весёлый был. Говорят весёлый.
Генка пошабаркал печкой, подкидывая несколько поленьев, с удовольствием вытянулся на нарах. Улыбался сам себе.
– Свободный был, оттого и весёлый. Свободный…
Ночь… Ночь.
Степан мерно сопел, втягивая с усилием чуть приторный, смешанный с потом, воздух зимовья. Так и не разделся, не залез под одеяло, уснул как был.
Печка шипела, выталкивая в ночную тайгу горький дым, да раскалённый пар. Шипела, стараясь убаюкать обитателей зимовья, успокоить, охладить от горячих споров. Сама тайга, в которой заблудилось зимовьё на огромных, немереных просторах земли, будто дремала. А всё вместе, и зимовьё, и тайга эта огромная, необъятная, и ночь эта, да и само небо, всё вместе летело в заснеженном мраке галактики, летело, кувыркалось, поворачивалось к звёздам то одной стороной, то другой. И везде была ночь. Везде. Во всём мире. Поворачивалось и переворачивалось. Так всё закручивалось в этом бездонном мире, что и сознание людское легко могло перевернуться всего лишь за одну бессонную ночь. Всего за одну.
Не даром кто-то сказал: даже дьявол, по сравнению с человеком, выглядит простецким пареньком.
Обычно охотники встают рано. Хоть и уматываются за день, и ложатся поздно, – пока пушнину обработаешь, приведёшь в порядок. Но вставали рано. Завтрак торопливый, сборы в толкотне между собой и, ещё чуть брезжит, ещё солнышко не показалось, а они уж на путиках. Один в одну сторону, другой в противоположную.
Сегодня же что-то нарушилось. Что-то случилось, пошло не так. Уже и кобель вылезал из кутуха, вытряхивал мороз из шубы, позевал громко, показывая хозяевам, что он проснулся, что пора кормить. И тайга уже просветлела, ожила голосами птичек малых, да дробными, барабанными россыпями дятлов. А потом и вовсе заулыбалась, когда лучи солнышка проткнули её, будто стрелами.
Ах, тайга. Ни каких тебе забот, ни каких терзаний душевных.
Генка так и не уснул. Лежал, будто скованный какими обручами невидимыми. Ни рукой, ни ногой не шевельнуть. Мысли только в голове ворочались. Медленно, как жернова в момент разгона, на той самой мельнице. Медленно и тяжело ворочались мысли в прокуренной до тошноты голове. Ох и мысли…
Степан проснулся от того, что кто-то навалился крепко, горло перехватил воротом и шипит в лицо. Шипит, а о чём не понятно.
– А-а-а! Ты чо!? Ты чо, сдурел, что ли!?
Откинул, отпихнул более лёгкого, молодого напарника. Сел на нарах, уставился в светлое, почти дневное оконце.
– Ты чо? Привиделось что ли? Чего цепляешься?
– Да, вот. Спросить тебя хотел.
– Так спрашивай. Чего за ворот-то прихватывать.
– Спрошу. Спрошу.
Генка тоже уставился в замёрзшее, подслеповатое оконце. Посидели молча. Не торопились ни куда. Не ждали их сегодня путики. Подложил в печку, чайник поставил.
– Ну? Чо за вопрос-то?
– Да вот, хотел узнать, а ещё лучше, так взглянуть.
– Куда взглянуть-то?
– Знамо куда. На самородочек твой.
Выпучив глаза, Степан так и застыл среди зимовья с разинутым ртом и чайником в руке. Чайник парил, – только что вскипел.
– Ты… это… Ты чо, Гена? Ты чо? Мы же… это… Сдали же мы. Ты чо?
– Сдали?
– Да! Всё как есть. Всё! Серёга же… Я же тебе говорил. Серёга…
– Чего-то я про самородок не помню. Песок же сдавали-то? Песок.
Генка потряс пустой пригоршней, сложенной из двух ладоней, приблизил её к лицу напарника. Степан отклонился, не стал заглядывать в пригоршню. Глядя куда-то под ноги, заговорил.
– Нет! Гена, нет! Всё сдали! Как есть всё! Здоровьем клянусь…
– Ладно. Посмотрим… что там у тебя… за здоровье.
Генка забрал чайник у стоящего столбом Степана, разлил по кружкам кипяток. Макал сдобным сухарём в сладкий чай, лениво жевал. Степан, вдруг, заторопился, стал каким-то суетным, быстро проглотил пару сухарей, ещё что-то, сам не понял, что, стал одеваться. Напарник молчал, исподлобья наблюдал.
– Пробегусь. Проспали сегодня. Пробегусь. Может до нижнего, так ты уж не жди меня, отдыхай. Чо уж, отдыхай.
До нижнего зимовья было около дюжины километров, может чуть больше. Оттуда был ещё путик, на следующее зимовьё, – раздельное. Так называли его за то, что стояло оно на водоразделе, в добром, колотовом кедраче. Там всегда соболь держался. Вот Степан и обрабатывал этот круговик. А ещё от раздельного был короткий путик, тоже круговичок, но лишь на день. Работы хватало на три, четыре дня. Но, при желании, можно и на пять растянуть. Потом опять на базу.
Генка же, от центрального ходил в верхнее, обрабатывая все боковые ключи. И, если замерять, то получалось прилично, в один конец больше двадцати километров. А в обратку, другой стороной, там и того больше. Трудный путик. Верхнее зимовьё было совсем маленькое. Строили его когда-то, как ночуйку, чтобы по осени перебиться, а вышло, что всю зиму там ночевать приходилось. Правда, Генка его утеплил, как мог, снегом до самой крыши засыпал. И жил. Приёмник крутил вечерами. Наслаждался одиночеством.
Степан ушёл, торопливо надёрнув лыжи. Не оглядываясь. Не прощаясь.
Кобель стоял навытяжку, преданно глядя в глаза. Генка снял мешок, что висел на гвозде, распустил шнуровку, вытянул пару белок. Тушки были скрюченные, забыгавшие на морозе. Кинул собаке. С тех пор, как собака перестала участвовать в процессе охоты, и кашу получать перестала. Вот и перебивается с пары белок, на кусок старого хлеба, побитого мышами. А когда охотники уходят на дальние круги с ночёвкой, вообще сидит голодным. И день, и два, а то и три дня подряд.
Оторвавшись от промороженных белок, кобель прислушивается к ворчанию хозяина. Но понимает, что тот разговаривает не с ним, снова углубляется в трапезу, торопливо перемалывая на крепких зубах мелкие косточки. А Генка продолжает, будто и правда сам с собой.
– Вот дурак… Вот дурак. Почему сам не догадался? Я же шесть глухарей добыл. Или даже семь. Да, точно семь. Как попало выкидывал песок-то из желудка. Вот дурак. Опять же, говорит блескучий. Должен бы я заметить. Должен. Вот дурак…
Он даже подошёл к старому, летнему столику, опирающемуся одним краем на кряжистый сосновый пень, где по осени разделывали добытых глухарей, начал ковырять снег. Поняв, что затея бесполезна, бросил. Потоптался, заглядывая через высокий сугроб снега в сторону реки. Зашёл в зимовьё.
– Чего остался? Шагал бы сейчас спокойно, думал бы только о капканах, о соболях.
Баночки на полке Степана толпились до самого края. Таблетки. Снова таблетки. Ещё. Уже без упаковок, разных размеров и расцветок. Коробочка с сушёными желчными пузырьками. Пуговицы разных размеров, нитки с иголками. Патроны…
– Он что, дурак совсем? Здесь будет держать? Уже два года прошло…
Ночь была снова длинной, тягучей. Правда Генка спал, вымотался накануне, душевно вымотался. Спал, но как-то беспокойно, ворочался, прислушивался к шорохам, даже вскакивал пару раз. Проснулся ещё по темну, стал собираться.
Кобелю, дежурившему с натянутым поводком, пару сухарей кинул, лыжи схватил и к лыжне. Чуть не бегом.
– Что? Что случилось?!
В висках часто и упруго стучало: что случилось? Заболел? Чем заболел? Нет такой болезни, нет! Не должно быть. Я ещё и в глаза-то не видел его! Не мог я заболеть!
А ноги несли, несли торопливо, совсем не согласовывая свой бег с мыслями. Да и как с ними согласуешься, когда они ещё сами с собой врозь, ещё на раскоряку. Мысли в одну сторону, а ноги, обрезая круг, оставляя в стороне проторенную лыжню, несут охотника напрямки, по целику. Несут в устье Бурлячего.
– Что я там увижу? Зачем? Зачем я туда? …
И торопился, торопился, словно кто ждал там, ждал из последних сил.
Всего и не был-то два дня, а уже лыжни и не видно даже. Вот зловредный ключ. Так сквозняками протягивается, что за ночь всё заметает, будто что спрятать хочет, схоронить от чужих глаз. Генка упорно шагал и шагал вперёд, даже не обращая внимания на капканы, изредка попадающие по пути. Следочки и вовсе не видел, мимо глаз пропускал. Вверх! Вверх!
– А может, и правда сдали, самородок-то. Могли и сдать…. С дуру-то…
Из ельника выскочил, как будто волки за ним гнались. Впереди белая пустыня. Кое-где торчит стланик, да сиверко посвистывает, сечёт снежной крошкой распаренное лицо. Камни скальника, совсем недавно торчащие по сторонам, скрылись под снегом, спрятались до весны, до солнышка. Потоптался на месте, оглянулся, а лыжню уже затягивает, зализывает, как рану на хорошей собаке.
– Где же она была? Где? Как же я её не углядел, когда снегу меньше было. Где же ты, земляночка? Где?
Дальше пошагал, придерживаясь едва обозначенного русла ключа. Снег совсем рыхлый, лыжи валятся, путаются в стланике. Совсем невозможно идти. И всё же он шёл, проваливался, падал, путался в этом корявом, густом ковре стланика, и шёл. Шёл вперёд, продирался сквозь ветер, сквозь снег слепящий, сквозь мысли. Туманные мысли.
– Зачем? Что мне здесь нужно?!
На другом берегу от предполагаемого русла обозначился какой-то продолговатый бугор правильной формы. Пробравшись туда, снял одну лыжу и начал ей копать. Вскоре понял, что это действительно землянка. Её совсем скрыло, сравняло снегом, оставив лишь чуточный бугорок.
Раскопал, раскидал снег, как получилось, дверь нашёл. Найти-то нашёл, но открыть не смог. Крепко её снег придавил, зачирал под ветрами крепко.
– Хоть бы топор. А лучше лопату.
Топор Генка давно уже выложил из рюкзака на полку в центральном зимовье: а что зря таскать, все путики отлажены, все капканы работают. В верхнем зимовье, так там свой топор есть, местный. Тяжесть только лишняя, вот и выложил.
Долбил снег пяткой, выгребал пригоршнями. Зашевелилась дверь, чуть приоткрылась.
– Мельница у них…. Видал ты, мельница…
Раскачал, раздёргал дверь. Заглянув внутрь, ничего интересного на приметил. Уже приходилось видеть брошенные зимовья. Обычно ничего там интересного, ничего, что могло бы пригодиться, не находил. Так и здесь. Совсем трухлявая трава на нарах, да и сами нары, сделанные в своё время из тонких жёрдочек, тоже струхли, держались лишь на честном слове. Столик посередине, пристроенный к земляной стене, скособочился на одну сторону, – ножка подгнила. Крепкой была печурка, выложенная из плитняка какими-то умелыми, ловкими руками. Обмазанная глиной, а потом и обожжённая, она превратилась в монолит и, кажется, с годами становилась всё крепче, всё надёжнее.
– Свобода, оно конечно… Кто от свободы откажется. Только настоящая-то свобода, когда ты сам хозяин. Чтобы сам… И всё твоё… Всё…
Вылез из снежной ямы, что образовалась от раскопок, почувствовал, как усилился ветер. Позёмка бритвой резала щёки, заставляла отворачивать лицо.
– Ещё успею на перевал подняться. Успею.
Надёрнув лыжи, охотник проворно зашагал в сторону пологого подъёма, в сторону перевала. Снова крепко проваливался, чертыхался, но упорно шагал и шагал.
– Я то не дурак! Я найду куда. Можно на рынке к китайцам… Или цыгане, они тоже золото любят. Я найду…
На перевале и вовсе завывала пурга. Лицо приходилось прикрывать рукавицей, но это мало помогало. Губы немели, глаза слезились, а ветер со снегом с такой силой налетал, что шагать приходилось далеко наклонившись вперёд.
– Заправку строят… Можно туда в долю… А если пофартит, то и вовсе выкупить. Хозяином…
Снегу на перевале было много. Так много, что протыкая его посохом, Генка не доставал до земли. Останавливался, отпыхивался и снова шагал. Шагал. Торопился даже, словно там, на самой вершине, его кто-то ждал. И надо быстрее заявить о себе, показать, кто здесь хозяин, а ещё лучше, так просто прогнать чужака. Прогнать!
– Куда? Куда меня несёт?
Уже было не понять, правильно ли он идёт, да и как поймёшь, когда пурга разыгралась не на шутку. Такой круговерти в пойме, однако, и не бывает за всю зиму. Люто закручивает! Ох, люто!
Генка остановился, выглядывая в снежных заметях хоть какой-то ориентир, но толком так ничего и не разглядел. Постоял, поворотившись спиной к ветру, потоптался, развернул лыжи в обратную сторону и, будто нехотя, зашагал к землянке. Лыжню, пробуравленную только что, почти замело.
– Дом, конечно… Как в новом микрорайоне. Да, вот там строят! Любо глянуть… Дом обязательно.
Когда добрался до землянки, обнаружил, что дверь уже снова привалило, замело. Да и не удивительно, пурга разыгралась не на шутку, то и смотри, что с ног свалит. А навалившийся снег лепил сплошной стеной, даже дальний ельник не было видно. Да и вообще, было трудно определить, в какой он стороне, тот самый ельник.
Решение пришло само. Зачем куда-то тащиться, неизвестно куда, когда можно всю эту падеру переждать здесь. Пусть это не самое лучшее зимовьё в жизни охотника, но всё же жилуха. Всё же жилуха. А в рюкзаке есть пара сухарей и небольшой кусок варёного мяса.
– Валюху разодену, как куколку! Пусть сдохнут от зависти…
Очередной заряд плотного снега, окутавший вершину Бурлячего, создал впечатление наступивших сумерек. Желание остаться в землянке и переждать пургу укрепилось в голове охотника. Он снял лыжи и снова принялся откапывать вход в землянку.
– Степан. Вот проблема. Может разнести, язык что помело. Хоть бы он провалился куда… Можно под лёд… Или… Думать надо… Чтобы сам.
Дверь была рублена из плах, чуть ни в четверть толщиной. Золотошники, что строили землянуху, видимо дело знали, крепко ладили. Очистив приступок, Генка распахнул землянку, ещё выпрямился на ветер, глянул кругом, воткнул лыжи в снег и юркнул в душную тишину подземелья. Плотно захлопнул за собой двери.
Степан уже три ночи ночевал в раздельном. Дальнем от базы. Сроду такого не было, а тут изладил крепкий запорный крюк из старой строительной скобы, и усердно закрывался на ночь. Что случилось?
То, что Генка с утра за ворот прихватил, так спросонья что не привидится. Что рассказал про золото… Вот причина. Что ты будешь делать, не удержался.
– А ведь его зацепило, однако. Точно зацепило. Свобода! Свобода! А сам за грудки. И про самородок пытал… Зацепило его.
Лежи, не лежи на нарах, а надо работать. Шагать надо по путику. Рано утром Степан собирался. Осматривал себя, охлопывал, оглаживал. Будто оттягивал выход в тайгу. Или по другому: уходил, будто на встречу с трудным, ответственным делом.
– Надо. Надо идти.
Ещё огляделся кругом. Даже зимовьё похлопал рукавицей, будто попрощался. Надел лыжи, поправил поняжку и шагнул.
Буран закончился ещё ночью. Ещё ночью стихло и растащило облака, оголило яркие, мерцающие звёзды. Два дня куролесила погода. Заровняла все лыжни, навалила сучьев на тропу, а кое-где и вовсе деревья повалила. Местами позакрывала капканы упавшими комьями снега, да обломанными ветками. Работы теперь для охотников много, непочатый край.
Шагалось как-то не весело. Может влияла неприглядная картина путика, после такой разбойной пурги, а может в настроение вплетались мысли, роившиеся в голове уже не первый день.
– И зачем я ему всё рассказал. Молодой ещё, горячий. А ну, как не правильно поймёт. Или что дурное в голову ударит. Зачем рассказал…
Почти у каждого капкана приходилось останавливаться, поправлять, а то и наживку подновлять. Каждое поваленное на тропу дерево приходилось обходить, прокладывать новую лыжню. Задержался охотник на путике. Затемнял.
К зимовью подходил, уже звёзды высыпали. Кобель хрипло брехал, ещё издали заслышав скрип лыж. В оконце света не было.
– Значит Генка в верхнем ночует. И ладно. И пусть. Работы полно, пусть себе…
Управился со всеми делами, пушнину прибрал, собаку накормил и даже на утро кашу сварил, покрошив туда рубленых беличьих тушек. Несколько озадаченно смотрел на кобеля, удивляясь, как тот жрёт. Не ест, а именно торопливо жрёт.
– Да, ладно, мало ли… Может Генка забыл накормить, когда уходил. А когда мы разошлись? Та-ак. Это получается, как пять дней. Не-ет, не может быть. Он ещё на день хотел задержаться… Скорее всего, он уже приходил, и снова ушёл.
Так и не решив, когда напарник последний раз кормил собаку, бросил ещё пару сухарей.
– Всё, спать! Утром кашу дам. Спать!
Утро было весёлое. В том плане весёлое, что настроение никто не испортил, заря занималась чистая, в прогале между деревьями, да и над рекой, не видно ни одного облачка. И тишина, – сказочная.
– Эх! Красота-то какая! Жить охота!
Накормив собаку, неспешно собравшись, Степан снова уходил на свои круговики, дня на четыре, на пять. Как получится. Перед выходом чуть задержался, черкнул записку Генке, чтобы не терял. Ещё постоял, подобрал возле печи щепу, отвалившуюся от полешка, бросил на Генкино одеяло. Ушёл, напоследок потрепав по загривку кобеля, вдоволь нажравшегося каши.
Зима неизменно клонилась к своему естественному завершению. Оставался всего месяц промысла и… домой! Как ни крути, а долгое одиночество, отсутствие близких людей, накладывало свой отпечаток, заставляло всё чаще и чаще вспоминать родных. Хотелось очутиться в какой-то шумной, многоголосой компании, увидеть лица знакомых. Даже и не друзей вовсе, а просто приятелей. От тайги тоже можно устать оказывается.
Проверив капканы, обработав пушнину в дальних зимовьях, Степан торопился на базу. Торопился. Вроде и не было ни каких видимых причин для беспокойства, но тревога, какая-то внутренняя, подспудная, закрадывалась в душу и не давала присесть на валёжину, не давала отдохнуть. Гнала и гнала.
Ещё издали услышав призывный лай кобеля, Степан понял, что тревожился не напрасно. А подкатившись, даже подлетев к зимовью, не снимая лыжи, дотянулся и распахнул дверь: щепа на Генкином одеяле так и лежит. Не было напарника.
– Беда… Беда!
Что случилось? Где случилось? Понять просто не возможно. Люди в городе пропадают и бесследно, а уж здесь, на таких просторах. Случайностей очень много, очень. И река горная коварна, ближе к весне пропарины промывает. Оставит тонкую корочку снега, а лёд весь слижет. Наступи туда, и ты уже подо льдом. Или дерево упадёт, да что там дерево, сучок на голову, и всё. А их, сучьев этих, вон сколько уронило одной только пургой, не пройти. А человек, такое хрупкое, такое нежное создание, что ему и одного хватит.
А то ещё может неловко топором махнуть, ногу задеть. Или ножом себя порезать, а руки обычно в чужой крови, да и не только в крови, заражение может начаться. Да мало ли.
– Ой, беда, беда…
Рассвет следующего дня Степан встретил далеко на путике, шагал в сторону верхнего. Кобель, которого охотник взял с собой, то шёл впереди, показывая где была лыжня, проваливаясь по брюхо, то отставал, что-то обнюхивая поблизости.
Степан с умыслом взял собаку. Хоть и надеялся на хорошее, например, что Генка просто разболелся и лежит в верхнем, чаи гоняет. А всё же, если что на путике случилось, то после такой падеры можно и не заметить под снегом. А кобель учует, покажет.
– Не приведи, Господи! Не приведи…
В боковые распадки не заходил. Видел, что кобель тянул туда, показывая направление лыжни, но не заходил. Упорно шёл до верхнего. Надеялся.
Следов возле зимовья не было. Внутри всё обросло куржаком, что указывало на то, что тепла здесь уже давно не бывало.
– Нету… Нету. Что же случилось? Что же ты натворил, Гена, Гена? …
Ещё день ушёл на возвращение на базу. Даже не день, а больше. Теперь заходил во все распадки, снимал с капканов попавших и окостыжившихся соболей, да белок. Лыжни совсем не было, приходилось торить новую. А кобель, окончательно умаявшись, отказался наотрез шагать впереди, показывать направление старой лыжни. Тяжело. Притащился к зимовью почти в полночь. Хорошо хоть фонарь с собой взял. Проверил все ключи, кроме Бурлячего. Он самый трудный, самый убродный.
– Завтра. Завтра, если сам живой буду.
Хоть и устал не хуже собаки, а спалось плохо. Сознание рисовало беду всевозможными картинами, и цветными и просто чёрными.
С трудом, с охами и вздохами, Степан собрался, когда солнышко уже радостно заливало всю тайгу. Весело щебетали синицы, поползни шуршали по стволам, выискивая пропитание. Пахло весной. Нет, ещё не той весной, когда слышен подснежный шелест ручья и хочется дотронуться до набухших вербочек. Нет, ещё зимний, морозный, но уже запах весны.
Бурлячий встретил охотника несвойственной ему тишиной. Обычно он продувался всеми ветрами и сквозняками, а сегодня, – тишина. И даже сквозь плотные, высоченные ели проникали ласковые лучи солнца, подбадривающие трудно пробивающего дорогу охотника. Следом, чуть поотстав, усердно шагал кобель. Он уже не обнюхивал ближние деревья, коряги, он понял, что они не на охоте.
Отдышавшись, Степан вышел из ельника и почувствовал, что лыжи его держат. Не валятся. Это здесь, на краю леса, да и дальше, на чистоте, ветер, разгоняясь с перевала гулял с такой силой, что уплотнил снег достаточно, чтобы он выдерживал вес охотника. Но надуло сюда снегу много. Ой, много. Посохом землю не достать.
– Ищи! Ищи!
Но кобель стоял смирно, на команду не реагировал, а как-то грустно смотрел в глаза. Наверное, он уже всё знал.
– Пойдём до землянки, может там…
Идти стало легче, лыжи даже не оставляли следа на твёрдой поверхности. Перевал, открывшийся на фоне безоблачной голубизны неба, слепил белизной. Ни одного кустика, ни одного камня не было на белом покрывале. Чуть в стороне, в обратную сторону от перевала из снега торчало что-то жёлтое, привлекающее внимание. Степан даже вздрогнул.
– Лыжи. Генкины лыжи. Землянка…
Если бы Степан не знал, что именно здесь находится землянка, он её бы и не нашёл. Всё сравняло метелью. Ни бугорка, ни отметины. Только лыжи торчат, наполовину скрытые снегом.
Выдернул лыжи, осмотрел, положил в стороне. Кобель подошёл, обнюхал. Хвост висел поленом, совсем безвольно. И голову повесил. Устало, тяжело лёг на снег, положил морду на лыжи.
Степан освободился от лишней амуниции и принялся откапывать землянку, используя одну лыжу вместо лопаты. Он понимал, что финал драмы… уже наступил.
Снег был плотно спрессован, поддавался плохо. В стороне подавленно, утробно завыл кобель. Завыл тихонько, будто стесняясь, искоса поглядывая на Степана.
Когда дверь полностью освободилась от снега, стало видно, что она была чуть приоткрыта. Всего чуть-чуть.
– Вот как подпёрло-то. Не смог открыть…
Генка сидел напротив, привалившись спиной к земляной стене. Голова безвольно висела на груди. Все нары, столик, были искрошены в труху и щепу.
– Пытался обрести хоть какой-то инструмент. Как же ты бился, бедный… Ох-охо… Вот уж ловушка. Пожалуй, и два мужика не смогли бы отворить дверь, придавленную таким плотным снегом. Вот уж ловушка…
Посидев сколько-то на пороге, Степан тяжело поднялся, обратно прихлопнул дверь. Выбравшись из ямы, зачем-то посмотрел в ядовитую синеву неба, хотел было перекреститься, даже рукавицу стащил, но передумал, махнул рукой. Пошел на базу.
– Завтра начну капканы закрывать. Отохотились, однако. Всё я, с языком своим… Грех-то какой… Грех. Он ведь караулить пришёл… Караулить золото…