Читать книгу Год волка - Андрей Андреевич Томилов - Страница 3

Оглавление

Дело было в Булдырино


Было это где-то в пятьдесят пятом, или пятьдесят шестом году. Да, батя сразу после войны домой пришел, значит, Кольке в пятьдесят шестом уже десять лет исполнилось. Или девять. Бабка в тот год померла, и Колька сильно переживал, забирался на сарай и там ревел. Всласть ревел. Ему казалось, что только бабушка его и любила по настоящему-то, жалела всегда, хоть по поводу, хоть просто так, без повода. Гладила его по голове сухой, костлявой ладошкой и приговаривала:

– Сиротинушка ты, сироти-инушка…

Жалостливо так говорила, слезливо даже, и все гладила и гладила Кольку по непослушным, растопыренным в разные стороны волосам. Колька не перечил бабке, хотя в душе был с ней не согласен: коль у человека и мать есть, и отец, хоть и покалеченный, значит, не может быть этот человек сиротинушкой. Но больно уж жалостливо бабка выводила свое «сироти-и-инушка-а», что Колька молчал и соглашался.

С сарая, где Колька любил прятаться от родителей, открывался прекрасный вид за деревню, поскотина, с жалким деревенским стадом, покоть к реке, затянутая курчавыми тальниками, сама река, чуть просвечивающая бледными плесами. Дальше, уже на другом берегу, стеной, словно щетиной, торчал бор, по названию Телешинский. Говорят, в ранешные времена земли эти, вместе с деревнями, принадлежали барину по фамилии Телешин, вот он и посадил на том берегу сосенки. Не сам конечно, будет он с лопатой бегать, просто денег дал, а люди, всем миром и садили. Теперь бор, крепкий, красивый, грибы там завелись, ягоды разные. И Телешина, барина того, там, в молодом бору и расстреляли. За бором покосные луга, но их с сарая уже не видно, просто Колька знает, что луга там, он с пацанами уже года три, или четыре помогает колхозникам на покосе.

Мать Кольку не жалела, да и некогда ей было заниматься этими нежностями, не до того. Чуть свет, – на ферму. Обратно уж потемну. На отца-то времени не хватало, а тут еще Колька, – обойдется. Отец очень сердился на нее, особенно, когда был выпивши:

– Не понимашь! Стерва! Инвалид войны перед тобой! Награды за просто так не давали! Понимашь!?

Колька забивался в дальний угол на печке и делал вид, что он спит. Но никого не интересовало, спит ли он на самом деле, или его вообще там нет. Про него просто забывали в такие минуты.

Отец, и, правда, был весь избитый, израненный, руки не было, и не сгибалось одно колено. И награды были. Немного, но были, медали, одна «За отвагу», другая «За взятие города Прага». Колька пытался найти этот город на школьном глобусе, но не нашел, больно уж затерт был школьный шарик и названия городов почти не читались.

Отец нервно вышагивал от печки до стола, притопывая негнущейся ногой, и грязно обзывал мать. Она будто и не слышала его ругань, тянула к нему руки, пыталась поймать его и остановить.

– Прошенька, Прошенька… Колхоз ведь, как же я брошу.

      Сама складывала вдвое сыромятный чересседельник, постоянно валявшийся у порога, подавала мужу, валилась на колени и опускала голову. Батя неловко замахивался предложенным ремнем, но совладать им толком не мог, так и не научился левой рукой, хлопал мать по спине. Снова замахивался, но злость быстро проходила, отбрасывал чересседельник на место, под порог. Помогал матери подняться.

Она не понарошку плакала, продолжала объяснять, что в колхозе строгая дисциплина, а рук не хватает. Тут же вскидывала глаза на пустой рукав мужа и торопливо поправлялась, что не хватает не «рук», а людей. И что похлебку она сварила еще по ночи, нужно было просто достать чугунок из печи. Только потом, позднее, выяснится, что чугунок тот батя опрокинул по причине неловкости, опять же по той самой причине, что у него всего одна рука, да и та левая. А ухват, будь он проклят, такой крученый, как ни приноравливайся, а он все одно, выворачивается из руки, вместе с чугунком. Пожалуй, что единственную работу, какую исправно делала эта самая рука, так поднимала граненую стопку, то с водкой, то с самогонкой, и аккуратно подносила к батиным губам.

Кольку батя тоже пробовал пороть, но ничего не получилось. Колька визжал, как поросенок перед ножом, выкручивался и, вырвавшись, убегал. Прятался на сарае, а то и вовсе, за деревней в зарослях тальниковых кустов. Поди, сыщи его там. Одной рукой не совладать, – надо и держать, и пороть. Батя бросил это дело и они, будто бы, даже сдружились. Правда, Колька не любил, когда тот был пьян, а пил батя по любому поводу. Просто пил, когда было на что, а если не было на что, то пил в долг.

Иногда к ним на подворье заходил председатель колхоза. Они долго сидели на покосившейся лавочке, вспоминали молодость, вспоминали войну. Кольке казалось, что войну они вспоминали с каким-то сожалением о том, что она закончилась. Вспоминали, как это было здорово: наступать, форсировать, атаковать, радоваться победам. Конечно, сожалели, ведь вместе с войной закончилось то время, когда они были самыми нужными, самыми главными, самыми – самыми. Были молодыми.… С руками и ногами.

Председатель звал Колькиного батю на работу: «хоть сторожем…». Но батя как-то виновато улыбался, опускал голову и тихонько, чтобы не слышал Колька, говорил:

– Ну, какой с меня сторож? Я же запойный, пущу в расход все твое хозяйство, и в Магадан. Этого, что ли хочешь?

Председатель крякал, огорчительно затаптывал окурок и, не прощаясь, уходил. Не мог придумать, чем бы таким занять человека, чем отвлечь его от этого проклятого зелья.

Иногда Колькин батя появлялся на людях. Появлялся на покосе, где в поте лица трудились все, от мала до велика, и мужики и бабы, и ребятня без дела не слонялась: за каждым был закреплен колхозный конь. Пацаны ловко управлялись с лошадьми, подвозили к огромному зароду копны, мужики метали, бабы укладывали один за другим подаваемые навильники. Все в деле, все в работе. Постоит Прохор в сторонке, поправит, подоткнет пустой рукав за ремень, понурится, и похромал в сторону деревни. Так же и на строительство новой фермы приходил. Обмолвится с кем, перекинется парой слов и уходит. А после этого уж запирует, так запирует! Кольку призовет, тискает его оставшейся рукой и сопли, смешанные с пьяными слезами, смазывает на Колькину рубаху. Воет потихоньку:

– Искалечила.… Изломала она меня.… Всю жись перепаскудила!

Колька жалел отца. Позволял ему вытирать об себя мокрое, пьяное лицо, терпеливо выслушивал все его пьяные жалобы на судьбу и только боялся, что мать не ко времени заявится домой и увидит батю таким, увидит слабым, увидит, как тот плачет. Не мог он этого допустить, не хотел.

В полях мела поземка, перетаскивая по голой, остывшей земле первые, сиротливые снега. Тучи тащило без всяких разрывов, откуда-то с севера тащило, уж который день. Голые кусты, на краю поля, некрасиво топорщились уродливыми ветками, словно подчеркивали свою бесполезность: ни дров с них, ни защиты от ветра. Птички попрятались в чаще лесной, где ветер, цепляясь за стволы деревьев, растрачивает свою силу, стихает хоть на чуточку и становится теплее, будто бы. Зверь лесной, мало, что в шубе, так и тот не болтается, лежит где-то, угрев себе лежанку, только ушами прядает иногда, в сторону опасных шорохов.

Но не всякий зверь лежит, укрывшись в заветрии, кто-то пользуется такой непогодью, трусит тихонько навстречу ветру, принюхивается к каждому дуновению, старается поймать своим носом вкусный, живой запах жертвы. Это волки. Развелось, расплодилось этой пакости, особенно сразу после войны. Или пришли они, перекочевали откуда-то, явились в места, где на них пока что не могли найти управы.

Говорили, что они пришли оттуда, пришлые, мол, беглые. Как народ от войны бежал, так и волки. Но было и другое мнение на этот счет: война предоставила волкам столько дармового корма, что поневоле численность его скакнула запредельно. А уж потом он заселял, осваивал новые и новые территории, где на него не велась никакая охота, не до волков было в ту пору.

Председатель без стука ввалился в дом, впустив с собой клуб холодного пара и запах настоящей зимы. Уселся на табурет возле стола. С другой стороны стола сидел Колька, выводил каракули на разлинованной в косую полоску тетради. Батя, почуяв гостя, трудно поднялся с кровати и там же сел, он болел с похмелья.

– Чего тебе? – тяжело, с хрипотцой в голосе спросил Колькин батя. Голову прислонил к холодной спинке кровати. Колька поднялся, черпанул ковшом воды и поднес бате. Тот жадно отхлебнул.

– Вот, Прохор, дело для тебя сыскалось. Да. Важное дело.

– У-у-у. Не начинай, председатель. Кончились мои дела, немочь одолела.

Колька заинтересованно смотрел на председателя, хотелось узнать, что он там придумал, но и батю ему было жалко, понимал, как ему плохо. Забрал пустой ковш и опустил его обратно в бадейку, ковшик мягко всплеснулся там.

– Ты ведь, Прохор, раньше охотой баловался, однако? И ружье у тебя.… Или уже нету?

– Ну?

– Вот тебе и «ну». Волки совсем обнаглели. В Булдырино чуть не каждую ночь приходят. Зверствуют.

Председатель говорил не громко, но увесисто, значимо. У Кольки зашевелились волосы, а может, просто так показалось, и приспела икота. Он пытался ее задавить, сглатывал слюну, сглатывал, но икота не осаживалась, перла и перла наружу. Батя молчал. Он тоже проникся серьезностью момента и на какое-то время даже забыл о похмелье.

Булдырино, это самое крайнее отделение колхоза, небольшая деревня, вплотную приближенная к лесам. Отделение, которое занималось животноводством, у них не было пахотных земель, только покосы, да близко подступившая тайга. А сюда, в сторону центральной усадьбы, еще и огромный болотистый каравай примыкал. Когда год был засушливый, то большую часть болот выкашивали на сено, не пропадать же добру. Из скотины держали отару овец, да приличное стадо бычков первогодков, их сгоняли сюда из всех остальных отделений, из всех ферм. А последние два года не только бычков, весь колхозный молодняк по весне перегонялся в Булдырино.

Дороги туда, как и в другие соседние деревни, можно сказать, что не было. Да и к чему она, дорога-то? Летом на телеге, если нужда какая, лошаденка утянет, дело привычное, а зимой, так и вовсе хорошо, – на санях. Или как председатель, так вовсе с комфортом, в кошеве, милое дело. Правда, это лишь до той поры, пока коню до брюха снега не навалит. Как падут большие снега, кончается всякое движение. Остается только почтовская лыжница, да и та заваливается снегом, – почтарь-то всего лишь раз в неделю ходит. А когда писем нет, так и того реже, – газеты-то и полежать могут, подождать лучших времен.

– Еще и зимы-то не было, а они вона, пакостят. Овец, трех уже, слышал, наверное, и над телятами крышу раскрыли. Не тронули пока, но готовятся, прорвы. Бабы на ферму боятся идти. Чо, ружье-то? Или пропил?

Колька разволновался, приступил к председателю и, пересиливая икоту, заглядывая в глаза, сообщил:

– Тута оно, тута. Вон, на полатях в тряпку замотано. И заряды дробные.

Отец встрепенулся, отделился от кровати:

– Цыть, ты! «Тута». Спросят, тогда и вякай. – Прошел к столу, сел на Колькино место, уставился в тетрадку. Батина грубость не оттолкнула парнишку, даже наоборот, он приник к отцовской спине, словно слился с ним. Стало понятно, что в этом сговоре, в этом заговоре против разбойников они будут вместе.

– На конюшне скажу, чтобы тебе подводу в любое время выделяли.

Председатель нахлобучил шапку и ушел, напустив холода и стылости. Колька с батей еще долго сидели молча. Спустя какое-то время, батя тяжело вздохнул, глянул на Кольку:

– Ну-ка, сынок, достань. – И кивнул в сторону полатей. Колька юлой взвился, как испуганная муха взлетел на полати, достал ружье, протянул. Развернули. На коленях лежит, чем-то неведомым, волшебным отдает, мысли путает и будоражит. Переломил батя одностволку, неловко переломил, одной левой. В ствол заглянул. Колька дотронулся до металла, – по телу дрожь прокатилась.

– Патроны там, в другой тряпице.

– Нет. Те патроны не годные, они с дробью. Где-то у тебя свинчатки были, на грузила. Найди-ка.

Колька отыскал свинчатки, сложили их в консервную банку и в печь, на угли. Пока свинец плавился, батя старый патрон вытащил, пустой. Заставил Кольку трубочку свернуть из трехслойной газеты, в патрон вставил. Расплавленный свинец залил в эту трубочку, вставленную в патрон. Газета задымилась, почернела.

– Вот, Колька, учись пули делать, глядишь, и пригодится.

Остывший свинец, в форме цилиндра, на всю высоту патрона, вытряхнули. Ножом, да молотком нарубили болбышек, как раз пять штук. Края молотком заровняли и в сковородку. Сверху другую сковородку и катать. Катать усердно, пока не получится из каждой болбышки хоть какое-то подобие круглой пули. Дробь из зарядов выбили, заложили туда пули. Батя ворчал, что хорошо бы пороху добавить, да уж ладно, на первый раз пойдет, может, и нету там вовсе никаких волков, разговоры одни.

Решили съездить до Булдырино, осмотреться, благо, что всего-то каких-то три-четыре километра. Колька сбегал на конюховку и вскоре гордо подъехал, подрулил к дому. Батя уже ждал, ружье топорщилось за спиной. Для него, для ружья, определили место в соломе, где помягче, и не придавить, не навалиться на него. Сами позади. Батя, вроде, сам хотел править, но передумал, отдал вожжи Кольке, – с двумя-то руками ловчее. Кольку распирало от гордости.

Снегу было совсем мало, дорога вообще голая, чернела между обочин, но в траве, с краю, снег задержался. Туда, по краю дороги, по травянистым обочинам и старался править Колька, да Гнедко и сам понимал, что гораздо легче сани тащить по снегу и старательно обходил зачерненные участки дороги. Стояла примороженная, но еще сырая осень, воздух не двигался, как бы закоченел на одном месте. Пахло мокрым снегом и конской упряжью. Где-то далеко в стороне выла собака. Гнедко легко тащил санки и одолел расстояние до Булдырино незаметно.

Колька первым заметил крыши Булдыринских ферм. Батя, вдруг, хлопнул Кольку по спине и попросил остановиться. Чуть вернулся назад и что-то долго рассматривал там, переходя то на одну, то на другую сторону дороги.

– Ей бо, Колька, волки!

– Где? – Колька аж присел ниже, заводил глазами по сторонам.

– Вона, дорога ихняя, тропа. Как раз в сторону фермы.

Гнедко заворачивал голову, словно хотел принять участие в разговоре, косил влажной сливой глаза и коротко всхрапывал. Батя уселся в сани.

– Поедем на ферму.

Колька излишне рьяно понужнул вожжами и Гнедко прытко взял с места.

На ферме был только старый знакомый Колькиного отца, по прозванию Никитич, да две молоденькие бабенки, которые ходили за телятами. Бабы с удовольствием, перебивая друг друга, начали рассказывать, что телята и без того дохнут, – молока же на всех не хватает, так тут еще напасть, – эти волки проклятущие. Никитич намахнулся на них костылем и зычным, прокуренным голосом прервал:

– Цыть! Я вот вам! Чего придумываете? Кто у вас дохнет?! А ну, пошли отседова, навоз выкидывать надо, а вам бы лишь языки почесать.

Бабы враз умолкли, даже ладошками прикрыли губы и быстро, быстро удалились. Никитич все рассказал и показал. Волки действительно вели себя нагло, разворотили крышу в овчарне и начали резать овец. И здесь, в телятнике, дыру проделали, но скотники выкидывают павших телят, так волки пока ими довольствуются. Приходят они еще по свету, ничего не боятся, вроде как знают, что в деревне нет ни единого ружья. Да и деревня-то, Богом забытая, десяток домов наберется, так хорошо.

– Я возле фермы лемех повесил, начну в него звенеть штырем металлическим, они, будто бы, испугаются, отпрянут. А чуть стемнеет, снова мелькать начинают, то здесь, то там.

Никитич показал, где ловчее караулить, туда уж бабы соломы притащили. Гнедка привязали с другой стороны фермы, не выпрягая, кинули ему сена.

Охотники устроились в соломе, напротив открытого окна. До сумерек оставалось не больше двух часов. Но и их, эти два часа, ждать не пришлось. Колькин батя устроился, умостился в соломе, на окно положил ружье, заряженное круглой, самодельной пулей, и полез в карман за папиросами. Колька, в это время, отпрянул от окна, схватил отца за телогрейку и стал неимоверно трясти. Пытался при этом что-то сказать, выдавить из себя, но так и не мог, лишь широко разевал рот.

Батя сразу увидел волков, они стояли друг за другом и смотрели на темный проем пустого окна. Двое, передний не очень большой, может быть чуть больше дворовой собаки, но второй был здоров, с огромной, словно светящейся гривой. Охотник ногой отшвырнул дергающего за одежду Кольку и схватился за приготовленное к стрельбе ружье.

Хотелось убить сразу двух. Мушка прыгала с одного на другого, а они, словно ждали, спокойно стояли совсем близко, в каких-то десяти шагах. Кольке казалось, что батя слишком долго целится, что волкам надоест ждать, и они запрыгнут сюда, в окно, и просто загрызут их. Хотелось распустить нюни, уже губы растянулись в кривой гримасе, но грохнул выстрел.

Выстрел был такой громкий, такой неожиданный, что Колька слетел с соломы и больно ударился головой. Все стихло, дым выстрела заползал в окно и приятно щекотал нос.

– Чо, батя, попал?

– Вроде, попал.

– А другой?

– Другой удрал, испужался, должно быть.

– А он нас не съест?

– Не. Далеко удрал.

Охотник снова зарядил ружье, зачем-то понюхав пустую гильзу, поднялся и закинул ружье за плечо, снова полез за папиросами. Колька заметил, как у бати трясется рука, как он трудно справляется с папироской и спичками. Спички непослушно выпрыгивали из коробки и растекались по коленям, хотелось помочь бате.

Прибежал, запыхавшись, Никитич:

– Чо, палили-то чо? Понарошку, что ли? Или пришли?

– Пойдем глядеть. – Батя тяжело и глубоко затягивался папиросным дымом. Колька значимо топтался рядом, опасливо поглядывая по сторонам. Вышли из фермы и, обойдя ее кругом, приблизились к распахнутому окну. Батя рассматривал следы, низко склонялся.

– Вот. Здесь стрелял, вот и кровь. – Прошел немного по следу и поднял руку: – Вот он, волчара!

Волк был мертвый. Он лежал на боку и смотрел открытым глазом куда-то в серое, вечернее небо. Охотники, в компании с Никитичем, долго стояли над убитым волком, рассматривали его, трогали носками сапог. Никитич наклонился и потрогал волка за серое, с черной отметиной ухо, легонько потеребил. Колька пригнал подводу. Гнедко храпел, перебирал копытами, не стоял на месте.

Загрузили волка в сани, он оказался неожиданно тяжелым. Никитич для чего-то обмотал ему морду веревкой и крепко завязал.

– Езжайте, пока не стемнело.

Гнедко за всю дорогу ни разу не приостановился, не перешел на шаг. Чувствовалось, что он побаивается уложенной в сани поклажи. Волка отвезли на конюховку, там мужики обдерут. Охотники стали героями.

Уже назавтра о происшествии узнали в райцентре и оттуда, из районной газеты приезжал молоденький корреспондент, смотрел на вздернутую на правила волчью шкуру и хотел сфотографировать Колькиного батю, но тот был пьян и фотографировать пришлось только председателя.

Через три дня Колька с отцом снова приехали в Булдырино. Бабы только махнули рукой, отвечая на вопрос о волках:

– Ой, да конечно ходят. Каждый день. По целому телку съедают. Да и не жалко, дохлятины-то.

Охотники обошли вокруг фермы и убедились, что следов серых разбойников много. Снова заняли место у растворенного окна, на соломе.

Волки снова появились парой, появились на самом изломе сумерек и ночи. Охотник снова волновался, выцеливал то одного, то другого, наконец, выстрелил, да промазал. Сам Прохор и не видел их после выстрела, ослепило вспышкой, но Колька сказал, что удрали оба, «живехонькие и здоровехонькие». Батя за промах огорчился очень, достал из запазухи недопитую бутылку красного вина и здесь же, на соломе и допил. Прямо из горлышка. Колька не ругался, понимал, что человек находится в расстройстве.

Домой приехали уже потемну. Хорошо, что Гнедко и ночью видит дорогу, словно днем, можно и не править, только понукай иногда.

Через несколько дней обидный промах повторился. А волки опять залезли в пригон к овцам, зарезали двух ярок и до смерти напугали Никитича, который кинулся на разбойников с костылем.

Председатель пришел к Прохору, уселся за стол, не раздеваясь, только шапку снял, и долго сидел молча, кусал свои усы. Колька закончил домашнее задание, сложил учебники и тетрадки в портфель и выдал:

– Надо их ядом травить. Я читал.

И председатель, и Колькин батя вытаращили на парня глаза, но продолжали молчать.

Прошло еще несколько дней и председатель снова появился. Он как-то хитро улыбался.

– Вот, мужики. Сегодня правление было, решили вам за убитого волка выписать десять трудодней. Вот. А еще, был в районе и в охотсоюзе получил яд для волков. Под расписку. Так что вы поаккуратнее.

Он достал из кармана газетный сверток, в котором был еще один пакет из плотной, коричневой бумаги. Показывая на пакет пальцем, председатель рассказал, что там, внутри находятся желатиновые капсулы с ядом. Надо как-то дать эту капсулу волку, чтобы он ее проглотил. Она, капсула, в желудке у волка растает, растворится, и яд начнет действовать.

– Потом только Гнедка понужайте, да дохлых волков собирайте. Вот.

Председатель ушел. Колька с батей, как приговоренные, смотрели на коричневый пакет и не знали, что с ним делать. В сенях шабаркнулась мать, пришла с работы. Колька схватил пакет, хотел куда-то спрятать, от лишних вопросов, но не успел. Пришлось все рассказать.

– Вот теперь думаем, как этих тварей заставить глотать эти пилюли.

– Ой, какие проблемы-то? На ферме каждый день то падеж, то забой. Взять кусок внутренностей, туда пилюлю, и на мороз. А потом раскидать эти «котлетки» на волчьих следах. Мужики обрадовались: оказывается все так просто.

Тем временем зима забирала свои права. Снегу прибавлялось, хоть и понемногу, дорога на Булдырино уже не была совсем черной, лишь местами еще торчали голые, задубевшие на морозе ошметки, напоминания о слякотной осени. Гнедко уже не выбирал заснеженные обочины, а резво трусил самой серединой, бодро подергивал сани с охотниками.

Морозец прижимал, и уже не пахло сырым снегом, и воздух не стоял на месте, а куда-то летел, летел, переметая следы. И березы на обочинах шуршали голыми ветками, раскачивались под ветром, ждали настоящих, крепких морозов.

Две пилюли с ядом, замороженные в коровьих кишках, положили на тропе, возле одинокой березы. Место приметное, легко запомнить. По этой тропе волки ходят из большого, камышового болота в сторону Булдыринских ферм. А еще четыре «котлеты» увезли на падинник, к фермам, куда бабы павшую скотину стаскивают.

Раскладывая приманку, батя необъяснимо торопился, словно боялся чего-то. Или волков боялся. Кольке тоже было не по себе, всего передергивало, потряхивало.

Колька настаивал уже назавтра ехать с проверкой, но батя сказал, что поедут только дня через три. Однако через два дня к дому подвернул на старой, облезлой кобыле Никитич. С порога раскричался, что волки по всей округе валяются, а охотники задницы на печи греют. Когда успокоился, еще раз рассказал. Одного волка бабы видели, за фермой, в яме, не понятно, живой, или дохлый.

– Я и кинулся за вами ехать. А дорогой еще на одного налетел, лежит чуть в стороне, вроде пропавший, не шевелится.

– Чего же не привез? Закинул бы, коль уж едешь.

Никитич недобро глянул на Колькиного батю, покачал головой:

– Не. Вы натворили, вы и собирайте. А вдруг он очухается, да давай меня паздерать! Не, уж давайте сами, у вас ружье.

На двух подводах тронулись за добычей, веревку взяли, чтобы привязать. Волки еще не промерзли, не захрясли, только лапы были как костяные. Шкуры забиты снегом, видно, как они катались, как мучились, получив дозу яда. Каждый из мужиков посчитал, что он должен пнуть поверженного разбойника, и пинали мягкими валенками, приговаривая что-то непотребное, грешное. Глядя на это со стороны, можно было усмотреть в этом действе какое-то самоутверждение, какое-то преодоление того барьера, за которым находится понятие трусости, паники, страха. Колька тоже молотил валенком в мягкий бок волчицы и что-то шептал, похоже, что по-детски матерился.

Волчицу загрузили в сани, примотали, чтобы не свалилась, а другого, что поменьше, класть было некуда, привязали за голову и потянули волоком. Гнедко снова не останавливался до самой конюховки. Ошметки снега летели из под копыт в сани, иногда попадали в лицо Кольке, но он не отворачивался и вожжи держал на вытянутых руках.

Председатель очень хвалил охотников и еще привез яду. Снова делали привадные «котлеты», замораживали их в сарае, складывали в мешок. Одну пилюлю Колька нечаянно рассыпал, собирал пальцами и ссыпал порошок обратно. Батя ругался на него, называл покоруким. Видимо Колька надышался, пока собирал, но уже ночью ему стало плохо, – мутило, как батю с глубокого похмелья. Потом стало рвать. Колька свешивался с печи, и блевал в таз, который держала для него мать. Блевать было нечем, а все тянуло и тянуло. Всего трясло и совсем не было сил, даже не мог спуститься с печи. Батя сбегал за фельдшером и тот сказал, что Колька отравился, заставил поить его разными взварами, чем больше, тем лучше.

Мучился Колька два дня и две ночи, сильно мучился. Приходил председатель и слезливо просил Кольку не помирать. И батю просил. Объяснял свою просьбу тем, что его же непременно посадят, это же он расписывался за яд.

Колька, толи внял просьбе председателя, толи просто пересилил свой недуг, но помирать не стал, начал поправляться. Еще пару дней не ходил в школу, был слабый и бледный, но уже выходил на двор, дышал морозным воздухом. С удивлением заметил, что за эти дни, пока он лежал на печи, прибавило снегу, зима становилась настоящей.

Еще через день снова поехали на охоту. Батя сказал, что там все быстрее пройдет, что любая хворь на охоте проходит, никаких тебе докторов не надо.

Одну приманку снова оставили на тропе, недалеко от одинокой березы, другие увезли и разложили к ферме. Никитич, увидев охотников, в сердцах махнул рукой:

– Толку с вашей охоты! Вчера новую дыру сделали, овечку большую, сукотную утащили. Падлы. Бабы видели целую стаю, штук семь, или больше. Тут надо облаву делать. Толку с вас.

Никитич снова махнул рукой, выказывая полнейшую безнадегу, повернулся и пошел, зацепляясь костылем за загородки, в которых базланили годовалые телята. Телята, чувствуя правоту Никитича, орали все громче и громче. Охотники, удрученные известием о новом разбое волков, молча удалились и поехали в сторону дома. На западе горела алым мутная, зимняя заря, предвещая на завтра ветреный день.

Может с расстройства от разговора с Никитичем, а может просто время приспело, но Колькин батя запировал. Запировал широко, грубо и беспробудно. Как говорила Колькина мать: совсем слетел с катушек. Прошло уже три дня, как выложили ядовитые приманки, пора бы и проверять, но батя ничего не понимал, пил горькую и днем, и ночью. Было видно, что остановится он не скоро.

Мать согласилась отпустить Кольку одного, при условии, что он попросит Никитича вместе объехать места, где были выложены приманки. Колька уехал. Он был полон важности и значимости, мечтал найти отравленного волка и гордо привезти его домой. Жалко вот, что мать не позволила взять с собой ружье, – было бы вообще здорово.

За последние дни по дороге никто не проезжал, а ветра гуляли, таскали снега с места на место, – дорогу перемело. Гнедко тащился лениво, особенно по переметам, может и правда, было тяжело, но Колька нещадно хлестал коня вожжами, покрикивал грозно, а тот и ухом не вел, ковылял себе, как ему вздумается, на возницу не обращал внимания, понимал, бестия, что в санях взрослого нет.

Дотащились до березы. Еще чуть, и станет видно крыши ферм. Тропа волчья тоже была переметена плотным снегом, а чуть в стороне какой-то одиночный след. Колька придержал коня, встал в санях, осмотрелся. След широкий и какой-то расхлябанный, видно, как лапы разъезжались по снежному застругу в стороны, как зверь падал, тычась со всего маха мордой в снег, ложился через несколько шагов, снова вставал, крутился на месте.

Подняв глаза, Колька увидел черновину, прямо за березой, на чистом месте, в мелких ерниках. Дух у Кольки захватило, радость смешалась с нахлынувшей гордостью, с появившейся уже охотничьей страстью. Колька огрел гнедка вожжами, подрулил к березе. Торопливо обмотал вожжи вокруг, привязал, а сам все смотрел и смотрел туда, на черновину, на свою удачу, своего, да, да, на своего волка, которого он привезет домой сам, без помощи бати. И все будут удивляться, будут хвалить его, называть настоящим охотником, может даже корреспондент приедет, станет фотографировать. Здорово! Ах, как здорово!

Колька торопился, не знал, за что схватиться, что делать. Под руки попала веревка: привязать за голову, пусть тащится, кто поедет, сразу поймет, что это я волка добыл…. Палка под соломой оказалась: надо взять, для обороны…. Веревку бросил обратно в сани, с палкой, торопливо пошел к добыче, посмотреть, убедиться. Отцовский полушубок был длиннополый, мешал быстро шагать.

Волк был огромный! Он лежал на животе, уткнув морду в снег, передние лапы вытянуты вперед, хвост откинут на сторону. В шкуре был снег, как у тех, первых. Колька постоял рядом, полюбовался, зачем-то ухватился за хвост и потянул в сторону. Волк был очень тяжелый, пожалуй, что и не сдвинуть с места.

– Ничего, за голову привяжу, как милый покатишься. – Вслух сказал Колька, предвкушая свою славу.

Волк, вдруг, ожил. Он медленно приподнял из снега свою лобастую, с широко посаженными ушами голову, повернулся к Кольке и открыл глаза. Вряд ли он что-то видел, но Кольке и не надо было этого знать, Колька был несказанно огорчен, тем, что волк оказался живым. Не возникло ни единой другой мысли, кроме: а ты скоро издохнешь?

Вид у волка был, конечно, такой, что другое-то и в голову не могло придти, ясно было, что он нежилец. Колька чуть посторонился, отступил на пару шагов, покрепче ухватился за палку и решил ждать, ждать, когда эта зверина издохнет. Размером волк был намного больше молодого охотника, но парнишку этот факт как-то особо не заботил, тем более что он вот, вот должен издохнуть. Должен, конечно, а как же еще.

Волк снова уронил голову, уронил прямо в снег, но здесь же по его шкуре прошла крупная дрожь, словно кто-то крепкий и сильный тряс его изнутри. Колька коротко подумал, что совсем недавно, лежа на печи, он так же точно трясся и думал, что умирает. Волк приподнялся на всех лапах, покачался из стороны в сторону, сделал несколько шагов и торопливо лег, или так неловко упал. Колька тоже шагнул следом.

Волк опять поднялся. Спина у него была провисшая, с морды свешивалась прозрачная слюна. Шагнул, шагнул, шагнул. Постоял, как-то снизу, исподлобья глянул на Кольку, схватил пастью снег и опять двинулся.

Колька следом:

– Издохнешь…. Все одно издохнешь. Все одно. – Говорил Колька тихонько, может, опасался чего, может просто боялся нарушить безмолвие, боялся спугнуть удачу.

Пройдя десяток шагов, волк ложился, корчился в диких судорогах, пережидал дикую трясучку и редко, редко дышал. Трудно дышал, с хрипом и свистом. Через какое-то время Колька понял, что волк тянет в сторону камышей. Здесь начиналось огромное болото, кто-то называл его «Мшистым», кто-то «Замшелым». Батя говорил, что именно там, в этом болоте и живут и плодятся эти «серые злыдни». Никакими путями не выкурить их из этого болота, непроходимое оно, ни летом, ни зимой.

Вспомнив эти разговоры, Колька не на шутку перепугался. Перепугался упустить верную добычу. Откуда-то подкатила неведомая храбрость, он половчее перехватил палку, подступился к лежащему в бессилии волку и огрел его по спине. Опять размахнулся и снова огрел, еще раз:

– Умирай, гад. Умирай. Умирай. – Он не кричал, он тихонько приказывал. И дубасил, дубасил его палкой. Шерсть на звере была такая плотная, что казалось, будто Колька выколачивает пыль из подушки. Вряд ли волку было больно от его ударов. Потом чуть склонялся над зверем и прислушивался, – не помер ли. Но тот лишь стонал, жалостливо так стонал, как батя с глубокого похмелья.

Проходили томительные минуты и волк поднимался, лениво, замедленно ловил пастью снег, хотя там, в пасти еще и тот, предыдущий снег не растаял, тянулся, трудно шагал в сторону уже близких камышей, как-то вразнобой перебирал лапами, качался на стороны и не мог удержать голову, она так и висела между лап. Хвост безвольно тащился по снегу. Колька, видя, как уже близко густая стена камышей, пришел в отчаяние, он хватал волка за хвост и старался удержать:

– Умирай. Ну, умирай же. Пожалуйста….

Он уже и сам был весь в снегу, весь измучился, вспотел, пар валил из под полушубка, как от чайника. Он, то хватал волка за хвост и пытался удержать, то принимался дубасить его палкой, но это лишь придавало тому силы и он все быстрее и дальше забирался в спасительные камыши.

Со всей этой возней, борьбой, противостоянием, Колька и не заметил как далеко он ушел, утянулся за противником, не заметил, что и день уже покатился к вечеру, к сумеркам, не увидел, не почувствовал, как поднялся ветер, начался, пока еще, легкий буран. Снег вплетался в качающийся под ветром камыш, шуршал вместе с ним. Волк никак не умирал, а все продвигался и продвигался вглубь этого огромного болота. Камыш был намного выше Кольки, застил свет, пугал. Пугал.

Молча развернувшись, Колька стал пробираться своим следом, чтобы не заблудиться. В голову полезли какие-то дурацкие мысли, что вот, где-то рядом, в камышах притаились братья того волка, которого Колька так нещадно лупил палкой. А вдруг они вздумают отомстить и съедят его.

Кольке и не приходила в голову такая мысль, что волки и без всякой мести, просто могли его съесть лишь по той причине, что они просто хотят есть. Зимой всегда хочется есть сильнее, чем летом.

…Из камышей Колька вылез с трудом, усталость смешалась с полнейшим отчаянием и совсем отняла силы. Отцовский полушубок путался в коленях и парнишка то и дело падал, рукавицы совсем промокли, норовили соскользнуть и остаться в снегу. Торопился, где можно было, старался бежать бегом, – сообщить бате о неудавшейся охоте. Слезы, смешанные с растаявшим на щеках снегом, катились и катились, он и не замечал их.

Снегу в полях было еще не так много, не по зимнему. Топорщились земляные кочки, густо затянутые пожухлой травой, трава вилась, тянулась космами за пролетающей поземкой. Широкой, рваной строчкой вытянулись по полю кустики ерника, убегающие до самого леса. Вон, с краю от этих кустов уже видно, сквозь метельные языки, сквозь начинающуюся пургу, одинокую березу, где Колька оставил коня.

И батя и мать наказывали, чтобы так просто подводу не бросал, чтобы крепко накрепко привязывал. Коня на месте не было видно…. Сердце оборвалось.

– Да, нет же, хорошо помню, что дважды обмотал вокруг березы вожжи и привязал на два узла.

Но коня видно не было. Колька снова бежал, путаясь в полах, неловко опираясь на палку, которую он так и не бросил, тащил с собой. Еще надеялся, что не видно из-за летящего снега, что на самом-то деле он там, стоит у толстой, суковатой березы и ждет его, Кольку. Что вот сейчас, Колька отвяжет его, грубовато понукнет, развернется почти на месте и быстро, быстро полетит в сторону своей деревни, завалившись на бок в санях.

Вот уже и сани стало видно. А коня нет! Нет коня-то!

Колька приостановился и стал сильно продирать глаза, красной, холодной ладошкой, рукавица все-таки слетела где-то, да теперь уж не до нее. Коня на месте не было…. Холод заполз под полушубок, дыхание перехватило…. Но вдруг стало видно, как какая-то серая масса крутится, шевелится рядом с санями, то растекается по поляне, то снова стягивается в какой-то огромный серый шар. Эта серая масса переливалась с места на место, перетекала по утолованной, утоптанной поляне, вызывала недоумение и страх неведомого.

– Что?… Что это?!

Уже поняв «что это», уже придя в ужас от этого понятия, Колька еще не мог поверить в случившееся. Он в панике, в приступе какого-то необъяснимого, детского героизма бежал, размахивая палкой, что-то выкрикивая, захлебываясь слезами и чувствами, подхлестываемый страхом и безысходностью, бежал на целую стаю волков, только что в хлам изорвавшую здоровенного коня. Убившую целого коня, большого и сильного!

Волков было много, и они легко справились с привязанным «крепко – накрепко» конем. От него остались лишь голова, копыта на крепких костях, какие-то еще кости, да клочки шкуры. Снег в округе весь был розовый и зеленый, видимо, от конских внутренностей, испачканный, истоптанный десятками лап. Передок саней искрошен в мелкую щепу, так конь, бедолага, бился и лягался.

При появлении человека, волки отпрянули за пределы поляны, не ожидали такой наглости, ближние скалились и издавали какие-то уркающие звуки. Большая группа матерых наметом ушла в сторону леса. Кольке показалось, что они были очень большими, просто огромными.

– Собаки! У-ух, собаки! – Хотелось сматериться грубо и громко, как это делал батя, когда был до беспамятства пьян, но смелости на громкую матерщину так и не хватило.

Он намахивался на них палкой, притопывал валенком по грязному снегу, и они, поджав хвосты, чуть отступали, но совсем не убегали, ядовито сверлили Кольку своими прозрачными, с желтым отливом, глазами. Показывали белые, как снег, клыки, сидели по краю поляны, ждали чего-то. Два волка легли за ближним кустом ерника, умостив свои отвислые брюхи в рыхлый снег, следили за Колькой сквозь голые ветки.

– Собаки! Чтоб вы… Чтоб вас… Собаки! – Хотелось заплакать. Присел возле головы, хотел дотронуться, но не посмел: губы были вырваны, обнажились желтые, корявые зубы и казалось, что голова улыбается.

– Гнедко…. Гнедко…. – Колька снова намахивался на ближних волков палкой и они, нехотя, чуть отступали.

Вот сейчас, когда волки совсем близко, когда одного прыжка будет достаточно, чтобы свалить парня, сбить его с ног и полоснуть клыками по лицу, по горлу, чтобы захлебнуться теплой, детской кровью, страха не было. Колька все это понимал, но страха не было…. Он топтался возле саней, присматривался к притихшим, диким, но совершенно не страшным зверям и лениво размышлял, что же теперь делать. Придумывал слова, которыми будет оправдываться перед батей, перед председателем. Навалилась полнейшая апатия, безразличие, усталость. Полная усталость.

Страшно было недавно, когда он бежал, поняв, что волки съели коня. Вот тогда было страшно, он даже не заметил, как обмочился, как липли к коленям мокрые штаны. Было страшно.

Колька еще раз обошел всю утолоку, потрогал вожжи, на два узла привязанные к березе, но отвязывать не стал. Да и где ты их теперь отвяжешь, – узлы так затянулись, что только резать. Только резать. Узда, изорванная в клочья, уныло, безвольно лежала подле оскаленной головы, а хомут, густо вымазанный кровью, так и остался на шее, только теперь уж на одних полуобглоданных позвонках. Смотреть на это было муторно, Кольку подташнивало.

Еще оглянулся на серых разбойников, так притихших, даже каких-то виноватых за содеянное, ожидающих, когда же этот маленький человек уйдет, чтобы спокойно продолжить кровавый пир, понуро побрел домой. Волки сидели вкруг поляны, и ветер ерошил им загривки, набивал в шерсть летучего снега. Сумерки быстро наваливались, отделяли реальность и окутывали какой-то сказочностью, волшебностью, только почему-то эта волшебность не радовала. Буран усиливался. Хорошо, что ветер был попутный. Березы по краям дороги клонились под ветром, мотались из стороны в сторону, хлестали друг друга гибкими ветками и выли, выли и стонали.

Порывистый ветер путался в ветвях, играл ими, раскачиваясь, как на качелях, свистел, шипел злобно и завывал, завывал в самых верхушках темных деревьев. Колька шагал и шагал, прикрывая слипающиеся глаза, запихав закоченевшие, скрюченные руки в рукава; палку он уже давно выпустил из замерзших рук. Валенки путались в свежих наметах снега и разъезжались в стороны. Штаны, пропитанные мочей, крепко застыли на ледяном ветру и теперь с каждым шагом громко хрустели, угрожали сломаться и больно резали промежность и худые, детские Колькины голяги.

Два волка шли стороной, прячась за деревьями и голыми, растопыренными кустами, а два шли открыто, прямо по Колькиным следам, чуть приотстав. Волки то и дело принимались выть, словно боялись потеряться в надвигающейся ночи и устраивали перекличку, обозначали место своего нахождения. Те, что шли сзади, по следам, были совершенно близко; когда Колька оглядывался, он видел даже их глаза. Глаза были недобрыми, и какими-то ожидающими.

Казалось, Колька должен был бояться их, своих преследователей, своих сопровождающих, но он не боялся. Он уже находился в какой-то другой реальности, он уже не мог почувствовать такую близкую, такую смертельную угрозу. В голове, пылающей жаром, была какая-то каша из крови, грязно-зеленого снега и слез, постоянно застилающих глаза. Он просто машинально переставлял «деревянные» ноги, наваливался спиной на упругий ветер и с трудом удерживал голову с остатками реального сознания. Он даже близко не понимал: где он, что с ним происходит, кто идет рядом и сзади.

Когда Колька, запутавшись в очередном сугробе, валился на колени, волки, подступившие на расстояние двух-трех шагов, останавливались, как по команде; ждали, когда человек сунется лицом в колючий снег. Но человек снова поднимался, ловил равновесие и делал первый, второй, третий шаг, как бы разгонял себя, преодолевал тягучую пелену небытия, все крепче охватывающую сознание.

Волки садились на снег, откидывали на сторону хвосты и начинали выть, подлаивать и тягостно зевать. После каждого тягучего зевка они странно клацали зубами и трясли головой. Их вой вплетался в завывания ветра, перемешивался с стремительно летящим снегом и казался совершенно естественным, совершенно уместным в данной обстановке. Но Кольку волчий вой и клацанье зубов не трогали, и тем более уж не пугали, он и не слышал ничего; сознание молодого охотника уже так затуманилось, что и ноги уже жили как бы отдельно и просто автоматически выполняли первоначальную команду: шагали, шагали, и шагали….

Домой Колька притащился уже по ночи, еле живой от усталости, уснул почти сразу, как переступил порог. Сколько его не трясли, не расспрашивали, не добились ни слова. Лишь утром рассказал о случившемся.

Волки сопровождали парня почти до самого дома, упорно надеясь, что он упадет и перестанет шевелиться. А потом всю ночь выли, помогая разыгравшемуся бурану пугать жителей ближней улицы.

Все вместе, и отец, и председатель, и еще двое мужиков, собравшиеся ехать на место происшествия, решили, что Кольку они отпустили, так как были сыты, ведь сожрали целого коня.

Волки так и пакостили в тот год, до самой весны, да и на другую зиму, тоже от них были беды. Колькин батя еще пару штук отравил ядом, да это была лишь капля в море. Бригада охотников приезжала, откуда-то издалека, флажки натягивали вдоль болота, из ружей палили, да все впустую, не вышли волки из Мшистого болота, может, их там и не было уже, а может просто кружили по камышам, айда их выгони.

Колька с годами стал хорошим охотником, ружьем обзавелся, двуствольным. Часто вспоминал, как он на целую стаю волков с палкой кидался, но рассказывал об этом все реже, мало кто верил, улыбались снисходительно. Потом и вовсе перестал рассказывать, даже когда спрашивали, но сам помнил. Помнил их глаза, прозрачные, с желтым отливом, помнил клыки белые, как снег, помнил испачканную в крови и зелени шерсть на груди и голове, помнил отвисшие от обжорства до самого снега животы. Помнил Колька, как их было много вокруг него, маленького и одинокого. Никогда больше, за всю свою охотничью жизнь он не встречал такого количества волков. Да что там волков, даже просто следов в таком количестве никогда не встречал.

Год волка

Подняться наверх