Читать книгу Король эльфов. Книга II - Андрей Устинов - Страница 2
1
ОглавлениеОн спохватился от жаркого света, так еще и бившего в очи осквозь крашеную ситцевую занавеску, что тело все, опережая осязанья калечий, будто полнилось желтым пресчастным туманом. На падужке сей вышились золотые затейные руны, доподлинно живые – аки плывшие по волне паруса-полотна Коголанских шебек! Славливая вздохи ветерка из-за фрамуги и расплетаясь затем по комнатке яркими жовтневыми выдохами…
– Ах, вы проснулись, сударь! – вознесся от угла (наверное, и спохватился ее шагов?) чистый девичный глас, тоже солнцедарный, желтый и яркий, как медовый одуванчик. – Но остерегитесь, пожалуй, резкостей, вы еще недостаточно славны!
Вольная высокая речь, ах, не родная Коголанская, но ей же штильная, какой в Метаре оттоль прибытия не слыхал, причудила, будто и в Элизиуме уже? Но нет – аах! Болесть в боку потянула желостью при первом же порыве к Ней… Гаэль неуклюжно заерзил вполоборота, морща напотелую простынь. Но тянулся-тянулся через солнце в глаза, радостно, и – ох, Метара! – тщась-таки углядеть заботницу и краснея от немощности. И еще зардел боле, когда дева (cher grisette!) явилась в его кругозор.
Ах, но ее звали Летта! Так она открылась абье (ну, немедля), но имя ее – будто бы Гаэль почувействовал ще при первом вздохе… Почувействовал! Ах, что за слово! В легкой зеленой хламиде с открытыми руками, сугубо домашней, и столь нечинно явилась перед ним! и руци – малые, загорелые, яркие, что плоды арменики, и – знамо! – востоль же нежные! и черные развейные волосы, но не в бесстыдстве, а в шалом ротозействе лета и зефира! и тож зеленые глаза, ай-да заманные в поляны, где под нижними листвами сокрыты сластные ягоды полуденицы.
– Ах! – она уняла его порыв, тронув тихо за плечо и пряча нежность-сладость за качнувшимися ресницами (ах, рифмическими!), но улыбаясь почитай несознанно. Ах, и голос, певчески славный, воспрял еще на диез выше. – Пожалуйста, мы не чинно знамы для нежностей! И рана ваша, как извольте чувствоваться, не столь еще ладна!.. Будьте же ласковы! – ладушка улыбнулась ще открыто, ах, всей дивной сутью, легким обликом пересекая солнечный луч, и разложилась на берестовой столешнице под ситцево-золотым оконцем россыпью синих цветиков из цебарки, что тихонько звякнула затем у ее ноги.
Ах! Медуничный нектар, разбежавшийся по комнатце, так сластно защипал под языком, что Гаэль, кто по жизни и не говорун, разве с сестрицей, не мог теперь ее послушаться, сам-то, аль садовый соловей, заслушиваясь себя:
– Ах, но какой вы фамилии? Вы такая, ах, если позволено молвить, душистая… Mademoiselle! Вы сочтете меня, ах… un mafle, insolent, что прежде представления внемлюсь о вас. Но такая прекрасная, ах… rose en fleur, поймите, я чувствуюсь в саду, ах… знаете, le jardin d'Éden, и не можется мыслить прочее, едва ль вдыхаю нежный воздух, которым, быть может, тремя вздохами назад дышалось вам! Ах, вечное расстояние! А ваши милые локоны – простите, что немлю о глазах ваших, но, voyez-vous, вы не смотрите! Ваши локоны – ах, суть вечный водопад Стиксеи, богини клятв, которые…
– Ах, сударь, вы немало кажете образованность! – смеясь, отвечала красавица, и наконец оборачиваясь к нему: ах, даже блестели веки! – Но поклянитесь мне пока слушаться моих врачеваний! S'il vous plaît, добрый рыцарь, вернитесь на правый бок! – И, сама едва не веря себе, но зеленясь глазами ярче эреландского колокольчика (ах, учили мифические цветы в ликейоне!), склонилась к нему, абы фея, и тепло целовнула висок: – Меня зовут Летта, сударь. Ну же, s'il vous plaît!
– Но я, простите, – отвечал Гаэль, сконфуженно открываясь ее руке, – вовсе не рыцарь. А был простым солдатом у герцога Раваха… даже, – он смущался обмануть дражайшую сиделку и в малости, – даже просто лагерщиком, знаете, не латником и не возжевым… Но вы знаете романский? Voyez-vous, я отстал от корабля и потерял все… а! – он заворочался трепетно, чуть взокрылась налипшая повязка. – Но вы будете меня презирать, но в трактире, понимаете… и не было мне другого хода действий. Ах, меня зовут Гаэль, Гаэль Франк. Мой брат, mon frère aîné, он небольшой сеньор, а я…
– А вы, mon chéri, – сказала она с необычайной простотой, переменяя компресс на ране толь брежно, что юноша боле не чуял и укола, только прохладное жжение, как при прикосновении к Глаховым ду́хам в церкви, целебное и забвенное, – пожалуйста, здоровейте! Мы живем здесь легко, вы увидите, но у крестного множество свитков и даже folio, и он учил меня буквочтенью и голосу. Хотя, – она воздушно рассмеялась (ах, юница-коголанка, не отличить!) – на пальцах чтимо, что я ведаю по романски! S'il vous plaît! – и, дразнясь, выказала язык, розовый и нежный, как лепесток, и опять он разнежился в цветочном аромате ее выдоха…
– Вот! – воскликнула через минуту (али через вечность?), защитывая его мягким льняным покровом. Но ей же наклонилась, и щекотные локоны зарадостно упали ему на щеку… ах, будто дружась в путаной щетине! И защепетала, по воздуху приглаживая над раной, заговаривая зудящий отек на латейной речи (кажут, праматери языков?): Fiat firmamentum in medio aquanim… И зацеловала висок, доле и слаще: – Спите, мой рыцарь! S'il vous plaît!
Дивно создана человечья память! Когда бы Гаэль ни воспомянывал Фанум (местные важили так Элизерово капище), то воскрешались он и Летта, беззаботно кружащие по запойменному лугу в те краткие дни. Краткие ли? А перебирать, так и несчетно их было, проискривших через широкий брод, но все закрутились в бесконечный яркий свиток, где вглянешься хоть в малую искру – и вот она обретёт звук и вес. Не так ли все мы – искорками хранимся во Глаховой памяти, и когда воспомнит он нас, назовет громогласно имя, вот и оживем небылицей?..
– Гаээээль! – Летта мчалась к лесу, к их тайной клеверной полянке, и Белка, ее пегая кобылица, фырчала смешливо и той-раз косилась воспять, где Гаэль сам хохотал, разлененный, не желая шпорить молодца Алтея.
И вот – лежали-обжимались уже в мотыльковых клеверах, отмахивая пчелок и тяжелых шмелов, приглядываясь, не прямятся ли лепестки к бусенцу (а то и про́ливню?), лениво выбирая лучшие в котомку на домашний отвар, но главное – отыскивая счастный четырехлистник. Это Летта когда-то кажила ему:
– Ведаешь ли, что где феи в раю, знамы четырехлистники? Ибо любезный цвет Метары! Ибо заманила и Глаха: подмешала в травный сбитень, и возлюбил он ее торжество жарче меда. Так говорят… – и она смеялась, и щипалась, и шептала еще (пословно вспоминая с Элизеровой книженцы?): – И ведаешь ли, бо четыре листка суть четверик жизни и света, но толь, не сорвав ще, завежи, где часть чья, ибо та требна, куда спешишь путь. А коли съел целиком – то залежишься тут со мной навеки! – хохотала, целуя его глаза, щекочась, сама как медовный цветок, и дыша тепло: – Ну, Гаээль, проникни меня!
И Белка с Алтеем то фырчали в сторонке, губами тормоша клевер, не мокрый ли от росы, то, пожевав кратко, вскидывались челками, кабы слушая хозяйскую возню. И Алтей, ах жеребчик, тож начинал трясучить главой и гугукать, и Белка взметывалась обратно в луга, дразня дружка ржанием, ибо знала отменно, что круглый день – они вдвоем-одни в Элизеровом раю, как и славные всадники их.
Ах, что еще? Еще Летта знала немного ведовство – что-то Элизер ей давал учить, как тот заговор воды, или заговор земли, или ветра, или неба. Ну, чтобы небо было ближе, знаете? Что-то ведала про растения, как вот клевер, что-то и про фей, которые от цветов, кажут, и произошли. Ах, и гостила иногда у фей и те тож кой-то знайство дарили! Но больше любчила пернатый базар, и так славно пелась голосами их, что в любой раз, когда наигрались с Гаэлем и влахались отдохновенно на горячей мураве, зачинала дудочкою свиркать губками, приманивая то зябушку, то гузочку, то ивожку, и те по-две и по-три слетались к ней на протянутые персты, блестящие колечком, словно к старшей сестрице на зов. И что-то чиркали ей на ушко, а Летта – еще свиркала в ответ, но Гаэлю отговаривалась, что и не язык, а лепет лишь детский, и надоть видеть. Иногда серьезнела и видела Гаэля тож: брала тихо его голову в мягкие клеверные ладоши, и теплым солнечным лбом, чутко щекочась, касалась чела, и будто слушала, и смеялась иногда:
– Ах, но ты такой мальчик!
– Ах, но мнится мне, – когда Гаэль обиживался, то вечно перескакивал на возвышенный тон, – что мадмаузель не вышечно старше! Но и мечом могу, и знаю искусства…
– Ах! – вскидывалась она. – Расскажи комедию, мне любы такие плутни!
И он, путаясь в старинных произношениях, тщился припоминать ей что-то из Аристофена или Плавтуса, что видел в Коголане на соборных пьяцеттах, когда, ах, прогуливали вечерние посиделки, и крепко-то получали затем деревяшками по пяткам, но все же прогуливали опять, ах, и казалось Гаэлю, что он и правда очень взрослый, что молодость была давно, а теперь…
– Летта-Летта, – лепетал он, ловя и целуя ее кудри, взметывающиеся над ним как будто в потоках смеха, – но мне верится, Элизер благоволит мне, иначе зачем спасли меня в лесу? И не откажет…
– Ах, нет! – хохотала она, – Гаэээль! Ты мальчик еще. Но не сердись… – и сама целовала быстро-быстро, запрещая протесты. – Но поведай…
И так – с луга доносилось довольное ржание Белки, а Гаэль переведывал ладушке-Летте всегда одну, которую любила. Вы знаете! Где дочка горшечника смело одевается юношей, и на рынке бойким язычком привлекает местного тирана. А тот, понимаете, переодевшись кожником, развеживал на рынке сплетни о себе – и то-то дева ему нарассказала! Но милый мальчик столь-столь его привлек, что начал обхаживания, и девица сбежала, потеряв башмак. И как потом всему мальчишью меряли башмак, но не сыскали! Ну и, вы знаете! Потом, конечно, отец-горшечник стал главным горшечником общины! Ха-ха-ха!
– А потом? – спрашивала Летта, опять целуя, медленно и нежно. – А потом?
Хотя и знала, что тут комедии конец. Но так волновалась сей выдумке, как будто потом – главное, что должно сбываться в сказке.
А для Гаэля не было никакого потом, а было единое сейчас – синее небо в облаках, опустившееся близко-близко, сладкий клевер, тяжелые шмели, пролетающие прям-над глазами, и теплое воздыхание Летты прям-в ухо (и с каждым дыханием какие-то прядки ее волос взлетали, видимо, от счастья в воздух и щекотались обильно), и – вдруг по лбу! – шершавый язык Алтея, вернувшегося с победой и благодарящего хозяина за столь счастный день.
Раз-то визитовались они и в Метаре, но кратко. Гаэль и не запомнил ничего, кроме рынка – и потому лишь, что Летта блаженственно-долго выбирала и рядилась за ситец. Гаэль же скучал сперва в лавке, слоняясь меж распяленных напоказ полотнищ, думая, что бы (может быть, а?!), предложить ко свадьбе, но не решился прерывать Летточку, лопочащую с хозяйкой будто на неизвестном языке, потом вышел к воздуху и глазел…
Оказались они почти у края невольничьей части, где продажных выводили напоказ, и не девки даже, наохреные и наяхреные для пущей ляпистости, выводимые в блестючих ошейниках, задели его нутро до желчи – что ему, если была Летта? – но сущие вьюнцы, с недозатертыми синюшными побоями на боках, с разбитыми коленцами, заплаканные и озябшие… бывшие ще давеча чьими-то свободными сыновьями? Как так?! О, Глах!
И кто рядился за них? Счастлив был смазливый мальчик, выбраный на двор богатой вдовы для утех ее жирных лях, ибо наче-то – к содержантам борделей для омерзней-Сержебродов… ах! Это первый раз, пожаль, как Гаэль воспомнил отрока-себя и молча зашепетал губами благословение Метаре. Ибо, коли бруманками ея спасен, то ее ли воля? И уже не ярился, что не сажен был гадом-комендантусом на возвратный барк в Коголан, что зацепил смерть, что не имел начертанной служивой стязи, а только – здесь и сейчас – благодарен был истово, что не втуне сей рабской загороды мечется душой, а со живой стороны только внемлет, молча кутаясь волчьей дубленкой… и так-то скулеж их душу разъел, что и молиться перестал, только кутался зябче.
– Гааэлль! Спешим – Летта выпорхнула как весенняя ластица, как музыка, как удача, но долго ще он молчал угрюмо, пока Алтей, тож фырча, месил недовольственно бурую грязь… вспоминывая потеряные глаза мальчишей, будто черный демон выпил до дна их души. О, Глах!
А так-то – в Фануме царила вечная весна. Стоило скрыться в Элизеровом лесу на пол-лиги, наверно, где не было людского лишнего сглаза, пробраться по сущей торопке от любой закраины безмерного непроходного леса, и начинало – если Элизер обважил тебя дотоле вещей водицей! – странно двоиться в глазах, будто слезцой прошибало… и надо было править тверже осквозь сей солнечный блеск, и вот уже галантусы выглядывали по бровке, и жарко становилось в накидке, и Белка с Алтеем радостно фыркали, нюхая райскую зелень, и прядали ухом на жужжащих мух.
И когда Летта остановилась на красивом холме, которого Гаэль не помнил… и вид открывался на чудную долину, но что за дол? ах, так был устроен Фанум, что были выходы, а были виды! А Летта сказала, что знать не ведает, что надоть спросить Элизера, но и крестный верно не помнит, но какая разница?! Ах, но как же, отвечал он, почему не разница? Если такая божеская делянка та долина, то как попасть? Но зачем, говорила, Летта, если это только картина? Ах, как ты несерьезна, сказал Гаэль, целуя ее и чувствуя, что теплеет наконец. И что, сказал, когда же мы поженимся? Я хочу быть с тобой вечно, и мы поселимся в той долине (Элизер даст нам волшебный посох в путь), и будем счастливы и беспечны до конца времен. Ах, ты смешной, покраснела она затейно, расстилая покрывало, но проникни меня! И еще, сверху них накинула как бы сетку, воздушно-зеленую. А зачем? Ах, Гаэль, ты ничего не разумеешь о волшебстве, но шепчешь я краше солнца и луны? А если кто узреет меня, из магов, вот хоть кажут герцог Равах изрядный маг-чернец, то похитит и как ты защитишь, глупый мой?! А так сетка укроет нас, и будем мы в их глазах колыхающейся травой, пока не кончится наша любовь!
И так, правда, когда изнеможенные уже былись, когда Летта заснула, обнаженная и, ах, в брызгах его любви, сияющая как солнце и луна, и черные ее волосы пахли медом как волшебственная трава забвенья, то над чудной долиной вдалеке загустело небо… и подумал, разглядев очерк замка, не на Метару ли далече смотрит?.. и тучи взвились над замком, как бы и впрямь чернеца душа, и забило солнце алым лучом сквозь прореху в той душе… а может, и не солнце уже, а глаз его кроворизный? И так порскал по холмам и долам, то ли врагов полоша, то ли что, но Элизерова зеленая сеть хранила их и через несчетность тревожных выдохов его (и Летта даже жалась во сне ближе и губами искала) темень над замком то ли, а то ли просто над скалой чудной? – темень рассеялась и опять было теплое солнце, ложащееся отдохнуть в зеленую долину, где ручей блестел, как несбыточная слеза счастья.