Читать книгу Ответный темперамент - Анна Берсенева - Страница 9
Часть первая
Глава 9
ОглавлениеЕсли бы Оля была не Оля, а какая-нибудь посторонняя женщина, то Татьяна Дмитриевна подумала бы, что она влюбилась.
Она с детства обладала способностью улавливать трепет и смятение, которыми сопровождались в людях сильные и в силе своей всегда тревожные чувства. У маленькой девочки такая способность могла бы показаться странной, но Таня умела ее скрывать. Даже не скрывать, а сдерживать. Она вообще была сдержанная, характером удалась в отца. Однако при такой природной сдержанности у Танечки никогда не было недостатка в поклонниках. Теперь, в старости, она даже немножко жалела свою единственную дочь. Конечно, муж Оле попался очень достойный, но поженились они рано, и за хорошего мужа ей пришлось заплатить единственностью любовного чувства. Впрочем, ее это, похоже, не угнетало: Оля была цельной натурой, и дробное восприятие мира, одним из проявлений которого являются многочисленные любовные увлечения, вообще было ей не свойственно. Еще в детстве, когда ее подружки то собирали марки, то ходили в драмкружок, то занимались бисероплетением, Оля изучала французский язык, потому что собиралась посвятить этому всю свою жизнь. И для того чтобы заниматься этим единственным избранным делом, ей нисколько не приходилось себя ограничивать – она просто занималась тем, что ей нравилось, и не испытывала в связи с этим ни зависти к подружкам, ни хотя бы любопытства к тем бесчисленным занятиям, которые они так самозабвенно перебирали.
Сначала Татьяна Дмитриевна предполагала, что французский язык является для ее дочери тем, что называют одной, но пламенной страстью, но вскоре заметила, что Оля отдается своему занятию вовсе не со страстью, а со спокойным, ровным вниманием. Однако и вялости, за которую такое внимание можно было бы принять, в ней не было нисколько.
Ни вялой холодности, ни жесткой ограниченности – в ней не было ничего, что могло бы свидетельствовать об ущербном восприятии жизни. Да, дело было лишь в том, что ее дочь была цельной натурой. Это Татьяна Дмитриевна поняла еще в Олином детстве, и ни разу за сорок лет у нее не было повода усомниться в таком своем понимании.
И вдруг сегодня она почувствовала в дочери такую тревогу, которой в Оле не было прежде никогда, за это она могла поручиться.
Это было так удивительно, что Татьяна Дмитриевна даже не поверила себе.
«Просто я, наверное, сама растревожилась, – подумала она. – Юность вспомнила… Как странно! Не думала, что чувства могут тревожить в воспоминаниях».
Татьяна Дмитриевна сидела на веранде, фонарики мерцали над нею, посверкивали в траве, давно пора было спать, но память ее была взбудоражена, и она не ложилась – понимала, что надо дать своей памяти волю.
Таня ходила в школу уже второй месяц, но возможность полюбить свою новую жизнь или хотя бы к ней привыкнуть с каждым днем становилась все более призрачной.
Все здесь было иначе, чем в Париже, ну просто все! Вечерами в кровати Таня плакала, как маленькая, и лишь природная сдержанность не позволяла ей разрыдаться в голос, так, чтобы прибежала мама.
В парижской жизни была тонкая непредсказуемость; только в Москве Таня поняла, как она была прекрасна. Понимание, что теперь вместо той непредсказуемости, той летящей прелести каждого дня будет что-то совсем другое, и будет всегда, – это понимание как раз и заставляло ее плакать. Как назвать это теперешнее «другое», Таня не знала. Может быть, грубость? Да, пожалуй. Московская жизнь была невыносимо груба, неутонченна.
«Зачем мы сюда приехали? – вытирая слезы углом одеяла, думала Таня. – Немцы, возможно, и не станут еще воевать с французами. А если станут, то не обязательно выиграют войну. А если выиграют…»
Дальше развивать эту мысль ей все-таки не хотелось. Представить, как она стала бы жить в Париже под властью фашистов, было невозможно.
Но Москва все равно не становилась ей милее; с этим ничего нельзя было поделать.
Школа, в которую она поступила, была неподалеку от дома. Но небольшое расстояние от Ермолаевского, в котором они жили, до Леонтьевского переулка, где находилась школа, Таня каждый день преодолевала с таким трудом, будто это была каторжная дорога, ведущая прямо в Сибирь.
Переходя Тверской бульвар, она с завистью смотрела на маленьких детей, которые гуляли с мамами и нянями по весело хрустящей, посыпанной мелким гравием аллее. Счастливые, им не надо в школу! А у нее первый урок история, и придется отвечать о разнице между Эрфуртской и Готской программами немецких социал-демократов, а она понятия не имеет, что это за программы такие, потому что всю ночь читала «Мадам Бовари» и выучить урок не успела.
Стоило Тане подумать о школе, как ноги ее делались чугунными, а сердце тоскливо сжималось.
«Ничего, – говорила она себе, – ничего, ничего. Осталось всего две недели. Потом экзамены, а потом каникулы. И снова в школу только осенью».
Но сами эти слова, «снова в школу», даже произнесенные лишь мысленно и по отношению к отдаленному будущему, нагоняли на нее еще большую тоску.
А когда здание школы – красивое вообще-то, похожее на пряничный домик, – вырастало в просвете между домами Тверского бульвара, к которому примыкал Леонтьевский переулок, то тоска переходила в безнадежное уныние.
Но предаваться унынию было уже некогда: звонок слышен был на улице, и Таня взбежала на школьное крыльцо.
В класс она влетела за минуту до исторички Мастеровой, чуть не столкнувшись с нею в дверях. Та посмотрела на Таню с неодобрением, но ничего не сказала и даже, кажется, замедлила шаги, чтобы ученица Луговская успела занять свое место рядом с Петей Вересовым.
– Что это с тобой? – шепотом поинтересовался он.
У Вересова был повод для недоумения: за все время, что Таня Луговская училась в девятом «А» классе, она не опоздала на уроки ни разу.
Объяснять Пете про «Мадам Бовари» не хотелось, да, к счастью, и не пришлось: историчка всегда начинала урок сразу, с порога, не оставляя ученикам времени на посторонние разговоры.
В том, что ее сегодня непременно спросят, Таня не сомневалась: у нее было чутье на неприятности, во всяком случае, на вот такие, мелкие; считать невыученный урок крупной неприятностью она все же не могла.
И точно.
– Луговская, к доске! – раздался металлический голос Мастеровой.
Пока Таня шла к доске, чугун в ее ногах стал по меньшей мере вдвое тяжелее. Хотя разве может стать тяжелее чугун? Уж какой есть.
«Что за глупости в голову лезут?» – успела еще подумать Таня и тут же услышала:
– Расскажи нам, что ты знаешь о Готской программе немецких социал-демократов.
Историчка всегда подчеркивала это «ты» и «нам», когда спрашивала Таню. Словно проводила между нею и всем классом черту. Таня не страдала мнительностью и подозрительностью, а потому была уверена, что это ей не мерещится.
И конечно, именно Готская программа! Впрочем, вопрос о программе Эрфуртской был бы ничем не лучше.
– Я ничего не знаю о Готской программе, Надежда Петровна, – сказала Таня, глядя в маленькие серые глаза исторички.
А что еще она могла сказать?
– Интере-есно… – еще больше сощурив глаза, протянула Мастеровая. – Почему, можно тебя спросить?
– Потому что… – Таня запнулась. Но выдумывать какие-то несуществующие причины она все-таки не видела смысла. – Я вчера увлеклась книгой и читала до утра.
– И что же это была за книга?
– «Мадам Бовари» Флобера.
– И на каком же языке ты читала Флобера? – не отставала Мастеровая.
– На французском, – с удивлением ответила Таня.
– Почему?
– Но ведь она написана на французском…
Таня произнесла это осторожным тоном, чтобы Мастеровая не подумала, будто она считает ее дурой. Хотя почему «будто»? Таня ведь именно дурой ее и считала.
– Существует русский перевод, – поморщилась Мастеровая. – Раз ты живешь в нашей стране, то должна читать на ее языке.
Что на это ответить, Таня не знала. Что книги лучше читать на том языке, на котором они написаны? Ей казалось, это само собой разумеется…
К счастью, историчка и не ожидала от нее ответа.
– Ладно, Луговская. – Она вздохнула так тяжело, словно призывала весь класс посочувствовать своей тяжкой доле – вот, мол, с кем приходится иметь дело! – Готской программы ты не знаешь. Расскажи тогда, что ты знаешь о немецкой социал-демократии вообще.
О немецкой социал-демократии Таня знала примерно то же, что и обо всех ее программах, то есть ничего. Зачем ее об этом спрашивать? Она ведь сказала, что не выучила урок!
– Я не выучила сегодня урок, – повторила Таня.
– Это я уже слышала, – поморщилась Мастеровая. – Потому и даю тебе последнюю возможность избежать неудовлетворительной оценки. Живя в Европе, ты не могла ничего не слышать о такой сильной социал-демократии, как немецкая. Вот и расскажи нам, что ты слышала.
– Ничего, – повторила Таня. – Я не слышала о ней ничего. В Европе все говорят только про немецкий фашизм.
«И только поэтому мы уехали из Европы», – хотела добавить она.
Но не добавила, потому что вдруг подумала, что это, может быть, не вся правда. Из обрывков родительских разговоров, которые она стала все чаще слышать в последнее время, можно было сделать и другие выводы.
– Фашизм – сознательный выбор немецкого трудового народа, – ледяным тоном отчеканила историчка.
– В этом весь и ужас, – сказала Таня.
– Не понимаю, что ужасного ты видишь в фашизме, – пожала плечами та. – Руководство нашей партии и страны рассматривает Гитлера как своего союзника в борьбе с мировым империализмом.
Мастеровая проговаривала каждое слово внятно, словно гвозди вколачивала. И с каждым словом Таня чувствовала, что ее первоначальное легкое раздражение против исторички превращается в настоящее возмущение.
– Гитлер антисемит! – воскликнула она. – Он ограничивает права евреев, отнимает у них имущество! Разве этого мало, чтобы считать его…
– Он отнимает имущество у представителей эксплуататорских классов, – перебила ее историчка. – Это, к твоему сведению, называется экспроприацией экспроприаторов и является важнейшей частью классовой борьбы. В нашей стране этот процесс начался после Великой Октябрьской социалистической революции и привел к созданию великого государства рабочих и крестьян. Надеюсь, хотя бы это тебе известно, – язвительно добавила она.
– Но это же совсем другое! – задыхаясь от возмущения, воскликнула Таня. – Это… – Она хотела сказать, что отнимать чье бы то ни было имущество вообще нельзя, но в последнюю секунду поняла, что говорить это бесполезно. Да и не это казалось ей главным в неожиданно возникшем споре с историчкой. – Гитлер унижает людей из-за их национальности! Он измеряет циркулем строение их черепов и после этого отправляет их в концентрационные лагеря. И немцы это одобряют! Но как же можно одобрять такое? И что же будет дальше? Людей начнут убивать за то, что у них черепа не такой формы, какую считает правильной Гитлер? А душевнобольных людей он уже убивает, когда отправляет в лагеря! Потому что они ведь не могут жить без врачебной помощи!
Таня чувствовала, что от волнения говорит все менее правильно – французские конструкции просвечивают в русских фразах.
– Прекрати кричать, Луговская, – поморщилась историчка. – Кто тебе сказал эту ерунду про душевнобольных?
– Об этом пишут все французские газеты!
– Французские газеты занимаются клеветой.
– Гитлер диктатор и скоро начнет войну! Он захватит всю Европу!
– Вот что, Луговская… – Лицо исторички стало красным, потом белым. Потом она медленно приподнялась на стуле и развела руки, словно хотела защитить класс от Тани. – Эту буржуазную пропаганду оставь для разговоров у себя дома. А в школе будь добра учить уроки как положено. Садись – «неудовлетворительно»!
Она посмотрела на Таню с ненавистью. Мало сказать: с ненавистью – из ее глаз будто выметнулись стальные иглы.
Возражать ей было невозможно. Можно возражать словам, мыслям. Но этому ненавидящему взгляду…
Таня повернулась так стремительно, что скользнул по паркету каблучок ее туфли, и выбежала из класса.