Читать книгу Выжига, или Золотое руно судьбы - АНОНИМУС - Страница 5

Глава третья. Ночной визит ангела смерти

Оглавление

Темная теплая ночь плыла над лесом, как огромная необозримая река. Река эта затопила деревья до самых вершин, и только высоко-высоко, в недостижимом поднебесье, леденели холодные синие звезды.

Петр Каминьский, лежа в своей землянке, не мог видеть этих звезд, но чувствовал их всем своим существом. Ему чудилось, что звезды выпускали длинные иголки света, которые тянулись прямо до земли и норовили уколоть его в самое сердце. По иголкам этим, как по мосту, со звезд сходили странные – горбатые и зеленые – существа с большими зверовидными головами и длинными, до колен руками, вооруженные немецкими шмайсерами. Инопланетяне поднимали шмайсеры и поливали Каминьского огненными, нестерпимо жаркими очередями.

Петр Каминьский был командиром небольшого отряда, входившего в состав национально-освободительной Армии Крайо́вой. В Армии Крайовой такие отряды называли пляцу́вками, состояли они обычно из двух-трех десятков бойцов. Правда, отряд Каминьского в последние дни изрядно потрепали в боях, и нынче вместе с командиром в нем насчитывалось всего четырнадцать человек.

Еще пару недель назад было в нем тридцать партизан, но регулярные столкновения с Советской армией быстро проредили личный состав и отправили к праотцам многих смелых бойцов. Казалось бы, враги Польши – фашисты, а русские, которые с ними воюют, должны быть полякам друзьями. На практике, однако, все выходило гораздо сложнее. Сидевшее в Лондоне польское правительство в изгнании, которому подчинялась Армия Крайова, вело сейчас хитрую и замысловатую игру. Суть этой игры когда-то хорошо выразил известный русский анархист Нестор Махно, до поры до времени воевавший и с белыми, и с красными. «Бей красных, пока не побелеют, бей белых, пока не покраснеют», – говаривал этот оригинальный исторический деятель, и отряды польских партизан по мере сил следовали этой тактике, только вместо белых и красных были перед ними красные, то есть советские, и коричневые, то есть фашисты.

Армия Крайова, хоть и насчитывала к лету сорок четвертого почти 400 тысяч человек, разбросанных по всей Польше, ни с Гитлером, ни с Советской армией всерьез воевать была не способна. Однако перед ней и не ставились такие задачи. Отряды Армии Крайовой, по мысли польского правительства, должны были идти по пятам отступающих немецких войск и устанавливать на освобождаемых территориях свою власть еще до того, как туда ступит нога русских. Такая стратегия позволяла бы правительству в изгнании разговаривать со Сталиным если не на равных, то, во всяком случае, так, чтобы учитывались интересы поляков.

Однако жизнь разбивала самые хитрые планы. Бывшая Красная, а ныне Советская армия иной раз продвигалась вперед настолько быстро, что польские отряды сталкивались с передовыми частями русских и даже вступали с ними в небольшие стычки. Разумеется, партизанские отряды не могли противостоять регулярным частям и несли серьезные потери. Так вышло и с пляцувкой Каминьского. Три боя подряд уполовинили наличный состав его отряда, связи с другими соединениями не было, и командир всерьез подумывал о том, чтобы быстрыми переходами двинуться в сторону Варшавы, где вовсю разворачивалось большое антинемецкое восстание и где военный опыт его бойцов мог очень пригодиться.

Однако прямо сейчас сделать это было крайне трудно – и не только потому, что двигаться пришлось бы по земле, захваченной немцами. Имелась тут гораздо более прозаическая причина: храбрый командир пляцувки ухитрился заболеть. Обиднее всего, что случилось это не лютой зимой и не промозглой осенью, а теплым летом, когда, кажется, все микробы и вирусы под действием тепла должны бы отступить на заранее приготовленные позиции.

Каминьскому было совсем плохо. Похоже, одолевала его не рядовая простуда, а что-то гораздо более серьезное. Командира била лихорадка, во сне его терзали кошмары, а наяву – мучительные видения. Его обтирали уксусом, давали отвар калины, и жар ненадолго утихал, но потом болезнь снова брала свое, и лихорадка накрывала его с головой.

Боясь заразить бойцов, Каминьский запретил заходить в его землянку всем, кроме фельдшера Стася Рыбы. Впрочем, к ночи выгнал и его – пусть отдохнет хотя бы немного. Командир очень надеялся на то, что к утру ему полегчает и отряд все-таки выйдет в путь. Если нет, так что ж – понесут его на носилках, выздоравливать будет в дороге. Можно, конечно, попробовать отлежаться в лесу, в лагере, но в последнее время тут стало беспокойно – повсюду рыскали каратели-эсэсовцы. В последнее время руководство Армии Крайовой лицемерно делало вид, что фашисты им не враги и что чуть ли не общий язык теперь с ними найден. Однако немцы отлично понимали, что дай полякам возможность пристрелить десяток-другой фрицев, те сделают это с большим удовольствием. Немцы полякам не доверяли и презирали их как нацию унтерменшей, а поляки немцев ненавидели как захватчиков и палачей.

Первая часть ночи прошла более или менее терпимо – действовал отвар. А вот ближе к рассвету лихорадка взяла командира в оборот. Каминьский тяжело дышал, его бросало то в жар, то в холод, он то дрожал под тремя шинелями, то сбрасывал их на землю. Являлись ему странные и страшные картины: распятый Христос на Голгофе, а у подножия его креста с двух сторон – бесноватый Гитлер и хитрый усатый грузин Иосиф Сталин. Христос в терновом венце, из-под которого капала черная кровь, медленно поворачивал голову к Каминьскому и, глядя на него огромными мученическими глазами, говорил тихим голосом:

– Ах, Пётрек, если бы ты не предал меня в саду Гефсиманском, не было бы ни Гитлера, ни Сталина, и война никогда бы не началась…

Каминьский с криком просыпался и, задыхаясь, глядел в ночную тьму, обступившую его со всех сторон. Потом он снова проваливался в вязкую пустоту, и снова дальняя звезда колола его в сердце иголкой, и снова лезли инопланетяне с пулеметами, и плавали в воздухе рыбы и говорили: «Ты предал нас, Пётрек, ты отрекся от нас!» Внезапно вынырнула из пустоты и промчалась прямо сквозь него стая волков, и наконец, в землянку, согнувшись, спустилась быстрая серая тень. И хотя тень эту он видел в первый раз, но сразу узнал ее – это была смерть.

Смерть присела рядом с командиром и молча смотрела на него. Каминьский знал, зачем явилась костлявая, и ему сделалось очень страшно. Некоторое время он боролся с ужасом, потом наконец разлепил горячие губы и прошептал:

– Смерть, смерть, зачем ты пришла за мной? Я еще не готов умирать, мне еще много чего надо сделать…

Смерть вздрогнула, как будто ее застали на месте преступления. Быстро оглянулась на выход, потом снова повернулась к командиру, блеснула в полумраке черными очами.

– Смерть, – повторил Каминьский, – что ты делаешь тут?

– Э, брат, да у тебя, похоже, лихорадка, – смерть говорила почему-то на чистом русском языке, да еще и приложила прохладную руку к пылающему лбу командира. – Да, градусов сорок, не меньше… Охладиться бы тебе, так ведь и запечься можешь, как цыпленок табака.

Смерть оглянулась по сторонам, увидела лежавшую рядом с Каминьским флягу. Взяла ее, отвинтила крышку, чуть-чуть побрызгала на ладонь, понюхала, лизнула.

– Вода, – сказала удовлетворенно. – То, что надо. Ну-ка, дружище, открой рот.

И, прислонив горлышко к обметанным жаром губам, стала понемногу вливать в Каминьского крупные прохладные капли. На миг ему стало легче, но только на миг. Лихорадка снова охватила его, зубы застучали по фляге. Судорожное движение головой – и фляга упала вниз. Остатки воды, булькая, вытекли на землю и быстро впитались в почву.

– Эх, – сказала смерть с досадой, – какой же ты медведь неловкий. Лучше бы я сам эту воду выпил.

Странное поведение смерти почему-то совсем не удивило командира, но и страх его не стал меньше. Он понимал, что надо говорить со смертью, надо заговаривать ей зубы, иначе она сделает то, зачем пришла, – заберет его, Каминьского, на тот свет, на горячие адские сковородки. Хоть он и был добрым католиком, но на совести его столько было убитых врагов, что рассчитывать на рай или хотя бы на чистилище он никак не мог.

– Смерть, – снова завел свою шарманку Каминьский, – не трогай меня, смерть, я не твой…

Смерть внезапно оскалила белые зубы – их было видно даже в сумерках наступающего дня.

– Ты добы-ычи не дожде-ошься… черный во-орон, я не твой, – еле слышно пропела смерть и снова перешла на прозу: – Все правильно говоришь, товарищ, одна печаль: плохо я по-польски понимаю, почти совсем никак. А вот лучше скажи-ка ты мне, друг ситный, как тебя звать-величать?

Командир молчал. В серых сумерках застывшие глаза его казались огромными, как у древних святых.

– Не понимаешь, – сказала смерть, поморщившись, словно пытаясь что-то вспомнить. – Ну, это… як тэбэ зваты?

То, что смерть с русского языка перешла на украинский, почему-то не показалось Петру таким уж удивительным. В конце концов, смерть – явление вселенское и по самой сути своей должна быть полиглотом.

– Не понимаешь, – с досадой проговорила смерть. – Да как же это по-польски-то будет… Як… Як… Вспомнил! Як маш на и́мье?[2]

– Пётрек, – отвечал командир, чувствуя, что туман в голове странным образом развеивается, – Пётрек Каминьский, командир партизанского отряда «Ханна».

– Вот, совсем другое дело, – оживилась смерть. – А меня Анджей звать. Слушай, Пётрек, тут такая история. В нескольких километрах от вас гужуется рота эсэсовцев. А это, как ты понимаешь, плохая примета для партизан. Я бы на твоем месте поднял своих парней в ружье и поискал другое место.

Командир хотел было удивиться, какое дело смерти до эсэсовцев и до партизан, однако не успел. Его захлестнула жаркая волна лихорадки, глаза его закатились, и он потерял сознание. Смерть по имени Анджей посмотрела на него с сочувствием.

– Да, брат, – сказала смерть, – видно, плохи твои дела… Как же ты дошел до жизни такой, что погибаешь не в бою с врагом, а в землянке посреди леса? Прости, помочь тебе ничем не могу: я не врач, да и нет у меня никаких медикаментов.

Он снова оглянулся на выход из землянки – не идет ли кто? – и, пробормотав, что хорошо бы разжиться пистолетом, взялся ворошить вещи Каминьского. Спустя полминуты он, кажется, нашел, что искал, – немецкий хромированный самозарядный вальтер на восемь патронов. Проверил магазин, улыбнулся, сунул пистолет в карман и, пригнувшись, скользнул к выходу.

Вынырнул из землянки в утреннюю полумглу и замер, словно окаменел. Три человека в польской военной форме, но без знаков различия окружили землянку, стволы их автоматов глядели на незваного гостя. Правда, у него теперь было целых два пистолета – его собственный и Каминьского. Однако пистолеты, во-первых, надо было еще выхватить, а во-вторых, не затем он сюда пришел, чтобы воевать с польскими партизанами.

– Здорово, ребята! – негромко сказал человек по имени Анджей. Потом, не дожидаясь команды, выпрямился и поднял руки вверх. Но поднял невысоко, не выше головы, как бы говоря, что это все не всерьез, для проформы, потому что нет между ними и быть не может никаких недоразумений.

– Русский? – спросил высокий боец с рыжими торчащими вихрами. Говорил он по-русски неплохо, вот только многие слова ударял на предпоследний слог, как в польском. – Звание, фамилия, имя?

– Старший лейтенант Мазур, Анджей Иванович, – отвечал незваный гость, слегка переделав свое русское имя на понятный полякам лад.

Рыжий кивнул. Стоявший рядом коренастый поляк быстро обыскал лазутчика с ног до головы. Вытащил сначала наган Мазура, а потом и вальтер, который тот позаимствовал у Каминьского. Покрутил его в руках, сказал что-то непонятное, бросил рыжему.

Тот поймал пистолет, лицо его побелело от ярости.

– Если ты, курва, убил командира… – зарычал тот на Мазура.

– Да жив ваш командир, что ему сделается, – с досадой перебил его старший лейтенант. – Только болен сильно, в жару мечется. Вы бы ему аспирина дали, что ли… Есть у вас аспирин?

На вопрос этот риторический никто ему не ответил. Третий боец, горбоносый статный красавец, быстро нырнул в командирскую землянку. Мазур незаметно скосил глаза, пытаясь понять, есть ли поблизости еще партизаны, кроме этих трех. Если в зоне видимости только они, можно, в конце концов, прыгнуть в ближние кусты, перекатиться под их прикрытием, задать стрекача… Партизаны тут, в лесу, на птичьих правах, кругом немчура, вряд ли они станут палить вслед, рискуя себя выдать.

Горбоносый высунулся из землянки, сказал что-то успокаивающее. Рыжий немного расслабился, пальцы его, побелевшие от напряжения, перестали сжимать с такой силой автомат. Неожиданно горбоносый, стоявший за спиной у лейтенанта, выкрутил ему руки и свел их вместе за спиной так, что тот охнул и согнулся. Тут же подскочил коренастый и сноровисто обмотал старлею руки веревкой.

– Пойдем, лейтенант, поговорим, – сказал рыжий. Судя по начальственной манере, был он заместителем командира или чем-то в этом же роде.

Идти оказалось недалеко, метров десять – до ближайшей землянки.

В землянку заводить его не стали, просто посадили на пень, который оказался неровным и влажным от росы. Жаловаться, впрочем, не приходилось, мокрая задница в этих обстоятельствах – меньшее из зол.

– Ну, Анджей Иванович, рассказывай, – велел рыжий, которого подчиненные звали Збигнев. – Почему шпионишь за нами, какое имеешь задание?

Мазур очень убедительно отвечал, что никакого задания не имеет и тем более не шпионит, потому что он свой, советский товарищ.

Поляки нехорошо засмеялись.

– Пес волку не товарищ, – процедил горбоносый. – Ты думаешь, мы кто тут?

Хотя сказано было по-польски, но Мазур общий смысл вопроса уловил и отвечал уверенно:

– Вы польские партизаны.

– Партизан партизану – рознь, – заметил Збигнев. – Какие, по-твоему, мы партизаны?

Андрей-Анджей окинул их быстрым взором, но ни по вытертой и грязной форме, ни по внешнему виду понять ничего было нельзя.

– Ну, – сказал он уже гораздо менее уверенно, – думаю, вы из Армии Людовой.

– Не то, – усмехнулся горбоносый. – Мы – из Армии Крайовой…

Лейтенант почувствовал легкий холодок в груди. Вот ведь, черт, угораздило! Он был в курсе, что неподалеку от границы действует Армия Людо́ва, но то, что тут же рядом есть и отряды Армии Крайовой, об этом он не подозревал. Зато он знал, что бойцы Армии Крайовой – коллаборационисты, которые сотрудничают с немцами в тактических целях, а советских сильно недолюбливают. И вот теперь эти самые коллаборационисты вполне могли сдать его фашистам. Понятное дело, с советским бойцом, пойманным за линией фронта, фрицы миндальничать не станут. Потому что боец этот не просто боец, а, скорее всего, разведчик. Может, конечно, он и не разведчик никакой, может, совсем напротив, простой дезертир. Вот только вопрос: чего это он решил дезертировать к немцам, когда те отступают и любому дураку ясно, что дела у них из рук вон?

Збигнев, который внимательно наблюдал за выражением его лица, подошел вплотную, прихватил пальцами подбородок, поднял вверх, испытующе глядел холодными серыми глазами.

– Отвечай, кто ты есть, – велел он. – Что делаешь в расположении отряда? Зачем шпионишь? Говори, или пущу в расход!

А то так в расход не пустишь, угрюмо подумал лейтенант, но вслух этого, конечно, не сказал и решил по возможности тянуть время.

– Ладно, – заговорил он примирительно, – ладно, панове. Как на духу говорю: я не шпион, я дезертир, бежал из части.

– Куда ты бежал? – удивился Збигнев. – Тут Польша, Россия в другую сторону.

Мазур отвечал, что Россия ему и не нужна, а бежал он на родину матери, под Краков.

– Е́стэшь пола́кйем?[3] – с превеликим подозрением спросил горбоносый.

– Так, – отвечал Мазур. – Поляк по матери.

Польского толком он, конечно же, не знал, но благодаря тетке мог щегольнуть десятком-другим польских слов. Она, правда, его в этом не поощряла, говорила, что, живя в России, надо говорить по-русски, если не хочешь быть белой вороной. Сама она русский знала отлично, хотя и недолюбливала его, говорила, что это язык хлопский, то есть деревенский. Впрочем, такого мнения она была лишь о новом, советском языке, к дореволюционному языку Пушкина и Толстого никаких претензий не имела.

– Как мать зовут? – спросил Збигнев.

Мать лейтенанта звали Анна Казимировна Мазур.

– А отца?

Это была, конечно, проверка. Только что он сказал, что его самого зовут Анджей Иванович, и, если задумается хотя бы на секунду, это будет означать, что он врет. Но задумываться ему не пришлось, потому что имя он назвал настоящее, а не выдуманное.

– Иван Сергеевич, – выпалил он и добавил зачем-то: – Как Тургенева.

Поляки почему-то опять засмеялись. Это было хорошо. Веселый человек – добрый человек. То, что угрюмый сделает не задумываясь, до того веселый, может быть, и вовсе не доберется.

– Документы есть? – спросил Збигнев.

Мазур развел руками: нет документов, оставил на той стороне.

– Значит, ничего у тебя нет, – прищурился Збигнев. – А как нам знать, что ты не шпион?

Мазур только плечами пожал: зачем бы ему врать? Никогда еще глаза старшего лейтенанта не были такими голубыми и честными.

Поляки отошли чуть в сторонку и, не выпуская его из виду, горячо о чем-то заспорили. Мазур почти не понимал их, но одно слово «стше́лач!»[4] расслышал очень ясно. Ах, какое это было нехорошее слово – мрачное, пугающее и безнадежное. Похоже, поляки всерьез подумывали его расстрелять. Теперь надо было что-то срочно придумывать, чтобы не сыграть в ящик раньше времени. Но что тут придумаешь? Прыгнуть в кусты и дать стрекача? Невозможно: со связанными за спиной руками далеко он не убежит, догонят в два счета. Тогда что? И он вспомнил, что в лагерь-то он залез, чтобы предупредить партизан о роте эсэсовцев, которая стояла неподалеку.

– Эй, пан Збигнев! – негромко окликнул он рыжего. – Слушай сюда, чего скажу.

Збигнев подошел к нему, наклонился. Мазур понизил голос.

– Вы окружены, – сказал он очень серьезно, не отрывая глаз от лица поляка. – На вас облава. Я, как сбежал, в основном ночью двигаюсь – так безопаснее. И сегодня тоже ночью шел. Шел-шел и вдруг вижу – эсэсовцы лес прочесывают. Ну, я их обогнул и давай бог ноги! Спустя недолгое время наткнулся на ваш лагерь и сразу понял, что каратели по вашу душу пришли. Решил предупредить. Залез в первую же землянку, а там ваш командир в горячке мечется. Я ему говорю: слышь, говорю, друг, вы окружены. А он меня не понимает, что-то про смерть шепчет да про Иисуса Христа…

– Врешь, – перебил его Збигнев, рыжее лицо его с конопушками стало мрачным.

– Как Бог свят, – побожился лейтенант и даже дернул связанными за спиной руками, как бы собираясь перекреститься. – Истинный крест, чтоб мне сдохнуть, если вру!

– Сдохнешь, не беспокойся, – пообещал Збигнев.

Мазур сделал обиженное лицо. Да что ж такое-то происходит, почему ему не верят, он же правду говорит?

– А вальтер у командира зачем стянул? – Збигнев криво улыбался, видно было, что ни единому слову русского он не верит, хоть тот и наполовину поляк.

Старлей отвечал, что вальтер на земле валялся. Командиру в таком состоянии пистолет все равно не нужен, даже опасен: помстится что-нибудь в бреду, схватит, палить начнет, убьет кого-нибудь из своих же, а то и в себя самого пулю всадит по случайности.

– А ты, гляжу, заботник, – недобро усмехнулся Збигнев.

Мазур только плечами пожал: да он о себе заботился в первую очередь – не хотелось по глупости пулю получить. Но дело-то не в этом. Дело в том, что вокруг фрицы засели, скоро, по его прикидкам, попытаются захватить партизан врасплох. Пора уже лататы задать, а то как бы драться не пришлось…

Справедливости ради, говоря так, Мазур не очень-то и врал. Роту эсэсовцев он действительно заприметил в паре километров от лагеря еще ночью. Те затаились и чего-то ждали – может быть, восхода солнца. Не факт, что охотились они именно за пляцувкой Каминьского, но зачем-то же они сюда пришли в столь неурочный час!

Однако Збигнев лейтенанту все равно не поверил. Ты, сказал, все это выдумал, чтобы мы тебя не расстреляли и не повесили. Советскому, сказал, веры нет, соврет, сказал, недорого возьмет. Мазур пытался спорить, говорил, что какой же он советский, если у него мать – полячка, но рыжий только отмахнулся: молчи, пся крев! Мать твоя никакая не полячка, а вокзальная шлюха, а отец – Тургенев, так что молись своему русскому черту, скоро ты с ним увидишься…

Лейтенант с тоской подумал, что именно черт и никто иной занес его в этот собачий лагерь. Не надо было сюда соваться, а партизаны с эсэсовцами как-нибудь сами бы разобрались.

Впрочем, сейчас было не до эсэсовцев. Надо было решать насущную задачу, а именно – как выбраться из передряги живым. Он бросил быстрый взгляд по сторонам. Два других партизана стояли в некотором отдалении, спорили о чем-то, на них со Збигневым не смотрели. Видимо, все-таки придется бежать; вопрос только, как именно? Можно, конечно, броситься в кусты, надеясь на русский авось и на то, что, если бог не выдаст, свинья подавно не съест. Однако тут велик был шанс, что Збигнев побежит за ним и, пользуясь тем, что руки у Андрея связаны, собьет с ног, а прежде чем в расход пустить, запинает до полусмерти.

Впрочем, был вариант и похитрее. Пнуть рыжего в пах, потом, когда согнется от боли, – сапогом в подбородок, чтобы мозги отшибло, и в кусты. Збигнев лежит без сознания, остальные бойцы в их сторону не смотрят – когда еще опомнятся, побегут за лейтенантом. Тут главное – хотя бы метров на тридцать оторваться, а потом ищи его в лесу, свищи. Отсидится где-нибудь за деревом, перетрет веревку о корень и с новыми силами отправится дальше. Куда, спрашивается, дальше? А куда и шел, то есть к матери.

Лейтенант ведь не соврал партизанам, когда сказал, что к матери идет. Давеча в кабинете у Елагина заболтал он Мишку: давил на жалость, к старой дружбе взывал, просил отпустить хоть на несколько часов, чтобы со взводом проститься. Само собой, ни с кем он прощаться не собирался, а собирался драпануть куда глаза глядят.

Почему драпануть? А потому что Елагин ясно сказал ему, что статья у него 58-я, а пункт – антисоветская агитация и пропаганда, то есть такой, по которому и расстрелять могут. Другой бы кто, может, и не поверил бы, понадеялся, что разберется советская власть, разберется и отпустит. Вот только Андрей не такой был дремучий дурак, чтобы на доброту советской власти надеяться. Во-первых, по его мнению, советская власть – это одно, а власть НКВД – совсем другое. Был он человеком взрослым, образованным, разного повидал и умел делать выводы из того, что видел. Кому-кому, а ему было ясно, что если уж взял его НКВД в крепкие свои объятия, то просто так не выпустит.

Нет, антисоветчиком он не был и родину любил, а иначе не пошел бы на фронт добровольцем. Больше того, если бы дали ему гарантию, что не расстреляют, а просто посадят в лагерь, пусть даже и на приличный срок, может, и не стал бы никуда бежать, может, стерпел бы. Однако гарантии, что останется он жив и не прислонят его к стенке за придуманную вину, никто ему дать не мог. Потому и просил он Мишку Елагина отпустить его хоть на несколько часов. Но Мишка не дурак оказался: отпустить-то отпустил, но, во-первых, назначил ему сопровождающего, во-вторых, забрал оружие и документы, и в-третьих, повезли его не на передовую к разведчикам, а совсем в другую сторону, в штаб армии. Мазур понял, что Елагин его обманул и фактически тем самым определил дальнейшие действия лейтенанта.

Конечно, без документов, да еще в военное время, делать ему на родине было нечего. Свободным здесь он оставался бы до первого патруля. А бегать до конца жизни, словно заяц, и прятаться по глухим норам – ищите другого дурака. К тому же ясно было, что никакая беготня его не спасет: на территории СССР личность его срисует первый же попавшийся сексот, чекист или просто доносчик. Следовательно, бежать приходилось в направлении врага. Вставал, однако, вопрос, что делать ему у немцев? Перейти на их сторону, сдаться, сделаться предателем, власовцем? От одной этой мысли его начинало мутить. Нет, не затем он спасает свою жизнь, чтобы стрелять по вчерашним боевым товарищам. Тогда как быть?

Ответ пришел довольно быстро. Оттуда, где стояла их часть, решил он пешком добираться до Кракова, до деревеньки Залипье, где жила его мать, Анна Казимировна Мазур. Путь неблизкий, но он того стоит. Наверняка в деревне можно будет дождаться скорого конца войны, а там уже смотреть, что делать дальше. Может, получится остаться в Польше или в СССР изменится ситуация, и можно будет вернуться в родной Ленинград. В любом случае сейчас надо было бежать – и бежать именно в сторону Кракова.

Так он и сделал. И судьба, надо сказать, оказалась на его стороне. Только они выехали в сторону штаба армии, как налетели юнкерсы, стали бомбить. Они с конвоиром выскочили из машины, залегли, ну а остальное было делом несложной техники. Мазур, воспользовавшись моментом, оглушил конвоира, вытащил у него ключи от наручников, а потом связал конвоира его же собственной гимнастеркой. После этого засунул ему в рот портянку и велел, если жить хочет, лежать тихо до самой ночи. За это время Мазур рассчитывал перейти нейтральную полосу и стать недоступным для легавых из Смерша. Все шло хорошо, пока он не решил наведаться в лагерь партизан: здесь его обезоружили, связали и, судя по всему, в ближайшее время пустят в расход.

От невеселых мыслей Мазура отвлек протяжный крик совы из предрассветных сумерек. Лейтенант различил в знакомом голосе ночной птицы что-то странное и тут же понял – это не сова, это сигнал часового, который охраняет лагерь. Часового этого он сам заприметил, еще когда пробирался в лагерь, но на всякий случай обошел его стороной – мало ли что.

Спустя мгновение после совиного крика сухо щелкнул пистолетный выстрел, заработали, будя лесное эхо, автоматы. Лес, только что тихий, будто храм, в один миг наполнился шумом и грохотом.

– Е́зус Мария! – Рыжий Збигнев переменился в лице, повернул голову влево – туда, откуда гремели очереди.

Из палаток уже выбегали партизаны, матерились, прыгали на одной ноге, на ходу натягивая сапоги. Збигнев отдавал зычные приказы, и поляки по двое, по трое уходили в туманную смурь – туда, откуда слышалась стрельба.

– Я же говорил! – крикнул Мазур Збигневу. – Я предупреждал!

– Заткнись, – бросил ему Збигнев и вдогонку прибавил еще несколько крепких словечек. Ясно было, что сейчас не время препираться, – и лейтенант умолк.

Збигнев кивком подозвал к себе горбоносого Кшиштофа, велел ему охранять командира и присматривать за русским.

– Если фрицы подойдут слишком близко, расстреляй! – велел он.

Кшиштоф кивнул и угрюмо поглядел на лейтенанта. Тот вспомнил, что, кажется, слово «стшелач» первым произнес именно он, и невольно поежился. Збигнев бросил озабоченный взгляд на вход в землянку, где лежал больной командир, напоследок махнул Кшиштофу рукой, а затем нырнул в лес, следом за прочими партизанами.

– Отпусти меня! – вслед ему крикнул Мазур. – Дай оружие! Я свой! Я помогу!

Но Збигнев даже не обернулся, а Кшиштоф сильно пнул лейтенанта сапогом и зарычал на него. Мазур понял, что поляк требует лечь, и, не дожидаясь, пока тот добавит еще и автоматом промеж ушей, рухнул на землю под куст. Падая, ушиб плечо, лежал теперь, морщась и исподтишка поглядывая на своего сурового охранника.

Стрельба в лесу все усиливалась, потом грохнула граната – одна, вторая, третья. Кшиштоф присел возле Мазура, чтобы не быть легкой мишенью, тревожно глядел в ту сторону, где шел бой.

– Не туда смотришь, – хмуро бросил лейтенант.

– Цо? – не понял Кшиштоф. – Цо му́вишь, пьес?[5]

– Я говорю, смотришь не туда, – повторил Мазур, пропуская пса мимо ушей.

Главная опасность шла сейчас не оттуда, где рвались гранаты и гремели выстрелы. Если немцы оттеснят партизан и прорвутся с той стороны, где идет бой, они с Кшиштофом увидят это сразу. Скрытая, а потому особенно страшная угроза могла проявиться с другого конца поляны – там, где сейчас пока было тихо. Фрицы могли обойти партизан с фланга и неожиданно появиться там, где их никто не ждал. Именно туда, в тишину, и следовало смотреть в первую очередь.

Поняв кое-как, о чем говорит лейтенант, поляк выбранился по-черному. Однако теперь он все-таки посматривал и в другую сторону – туда, куда советовал русский.

Шальная пуля ударила в дерево над головой, щепка отскочила в сторону, чуть не разорвав Кшиштофу ухо. Партизан пригнулся, чертыхнулся и повалился на траву рядом с Мазуром. Тот, чтобы не упираться носом в землю, уже лежал на боку. Автоматные очереди стали реже и короче – обе стороны экономили патроны. Партизан и разведчик с тревогой прислушивались к паузам между очередями: не раздастся ли собачий лай – спущенные с поводка овчарки могли вывести фрицев прямо к их убежищу. Но собаки не лаяли: похоже, немцы не взяли их на операцию, чтобы случайно не спугнуть партизан.

– Видно, сильно вы насолили фрицам, взялись они за вас не шутя, – заметил Мазур.

Кшиштоф ничего не сказал. Он напряженно всматривался в ту сторону, откуда доносилась стрельба. С минуту оба молчали, потом лейтенант заговорил.

– Долго будем так лежать? – спросил он, поворачивая голову к партизану.

– Холе́ра сы́ну![6] – поляк скрипнул зубами. – Цо хцешь?

– Вопрос не в том, чего я хочу, – Мазур заговорил неожиданно обстоятельно и солидно, словно не лежал в лесу носом в землю, а читал доклад на симпозиуме, – вопрос в том, чего мы хотим. А точнее сказать, не хотим. А не хотим мы, чтобы, во-первых, нас перестреляли тут, как куропаток, во-вторых, чтобы отряд ваш фрицы порвали на клочки. Для этого не нужно пытаться перебить всех фрицев, тем более что и сделать это все равно нельзя. Нужно убить только одного у них, а именно старшего по званию.

И он объяснил ошеломленному Кшиштофу, что славяне ведут войну не так, как немцы. Если у русских убили командира, на его место тут же встает младший по званию. Если убили всех офицеров, всегда найдется ефрейтор или рядовой, который крикнет: «Слушай мою команду!» – и у подразделения образуется новый командир. Но даже если перебьют всех вообще и останется всего один боец, он все равно скажет себе самому: «Слушай мою команду!» – и пойдет в атаку, и умрет, если надо, но долг свой все-таки выполнит. А вот у немцев все по-другому. У них, если убили командира, все подразделение превращается в толпу, в стадо, и только и может, что беспорядочно стрелять наугад во все стороны, и в конце концов слепо бросается наутек.

– Убить надо главного фрица, понимаешь? – толковал старлей. – Добраться и всадить ему пулю промеж глаз. Но ты, конечно, этого сделать не можешь. А вот я могу.

– Длячэ́го? – изумленно переспросил поляк. – Длячэго ты мо́жешь, а я не мо́гэ?[7]

– Потому, – отрезал Мазур. – Потому что у меня специальная подготовка. Потому что ты польский хлоп[8], а я войсковой разведчик, понял, нет?

Кшиштоф неистово забранился в ответ. Мазур между тем только посмеивался, слушая, как тот выплевывает из себя самую черную, самую отвратительную брань.

– Да, надул я вас, братцы, не спорю, – сказал он, когда поляк на миг умолк. – Но ты сам подумай, что было бы, если бы я вам правду сказал? Да вы бы меня сию секунду повесили на самом толстом суку, даже пули бы тратить не стали. А зато теперь я живой и могу вам помочь, понимаешь ты это? Весь ваш отряд могу спасти… – Он прислушался к редеющим очередям и добавил: – Точнее, тех, кто еще живой.

Несколько секунд Кшиштоф угрюмо молчал, потом хмуро взглянул на Мазура: что надо делать?

– Во-первых, – начал лейтенант, – руки мне развяжи. Во-вторых…

Но досказать не успел: на поляну, словно стая орангутанов с автоматами, ворвались эсэсовцы. Увидев это, Кшиштоф рявкнул: «Уче́кай!»[9], выставил перед собой автомат и, поднявшись с земли в полный рост, с криком «Дря́не фашисто́вские!»[10] дал по врагу длинную очередь.

Мазура два раза просить было не надо. Он перекатился под куст, подобрал ноги, поднялся и ломанулся сквозь чащу, как молодой лось. Разогнаться по-настоящему ему мешали связанные за спиной руки, бежал он хоть и в три погибели, но все равно быстро, резво.

– Дурак, вот дурак, – кусал он губы на бегу, пригибаясь и старясь не споткнуться о корни, торчавшие из земли. – Ну, дряни, ну, фашистовские, но зачем же помирать?! Зачем на рожон переть? Можно же было как-то по-умному, по-хитрому…

Но поздно, поздно уже было по-умному и по-хитрому. Не захотел Кшиштоф по-умному, захотел умереть в полный рост. Умереть как истинный сын Польши, умереть и забрать с собой на тот свет как можно больше врагов.

А Мазур все бежал и бежал, уже ни о чем не думая, ничего не видя. Наконец, окончательно выбившись из сил, упал под плакучей березой, низко склонившей над землей зеленые свои гибкие ветви, и, задыхаясь, стал прислушиваться.

В лесу стало тихо, никто больше не стрелял: то ли отряд все-таки ушел из-под огня, то ли эсэсовцы перебили всех до единого. И хотя каратели, сами того не зная, спасли разведчику жизнь, но не радовался этому Мазур, не мог радоваться: перед мысленным взором его все еще стоял во весь рост Кшиштоф, отчаянно поливающий автоматными очередями фашистских гадов, как наяву, глядел в глаза недоверчивый рыжий Збигнев, да и больного, задыхающегося от жара командира польских партизан было жалко почти до слез.

2

 Jak masz na imię? (польск.) – Как тебя звать?

3

Jesteś Polakiem (польск.) – Ты поляк?

4

Strzelać (польск.) – расстрелять.

5

Co mówisz, рies? (польск.) – Что болтаешь, пёс?

6

Cholera synu! Co chcesz? (польск.) – Чертов сын, чего ты хочешь?

7

Dlaczego? Dlaczego ty możesz a ja nie mogę? (польск.) – Почему? Почему ты можешь, а я нет?

8

Chłop (польск.) – крестьянин.

9

Uciekaj! (польск.) – Беги!

10

Faszystowskie dranie (польск.) – Фашистские ублюдки.

Выжига, или Золотое руно судьбы

Подняться наверх