Читать книгу В космосе ветер… Непериодический литературный журнал - Антон Пайкес - Страница 2

Антон Пайкес
Астроном Иванов

Оглавление

Астроном Иванов надсадно вздохнул, и резкий поток воздуха, ворвавшийся в лёгкие, до самого предела усилил головную боль, хотя и до этого казалось, что мозг вот-вот перейдёт в какое-то новое, неизвестное науке агрегатное состояние.

Слово «астроном» давным-давно вышло из употребления. Конечно, куда позже, чем «звездочёт», но всё равно лет сто назад или что-то около того. Слово умерло, а Иванов вот он, ещё живой, дышит и старается делать это как можно тише, чтобы не взбалтывать гоголь-моголь в голове (ещё одно вышедшее из обращения выражение), и не разбудить соседа, что стонет во сне на соседней койке.

Соседу снится море. Его сны, судя по стонам, носят ностальгический характер, иногда Иванов своими собственными глазами, больными проклятой светобоязнью, видит, как человек пытается плавать в жёстких желтоватых простынях, не веря в то, что море давно почернело и отошло от берегов на сотни километров. Разум соседа, помещённый в иллюзорную мальчишечью плоть, гонится за отступающей водой, на каждый её шаг тратя десятки собственных. Дистанция между ними не только не сокращается, но даже увеличивается. Что там говорить, и чайки, что орут в небесах своими прокуренными голосами, не могут догнать уходящее море, полёт их превращается в гонку со временем, выиграть в которой по определению невозможно.

Астроному Иванову давно ничего не снилось. Он вообще почти не спит. Конечно, мозг когда-то отдыхает, но делает это в непривычной манере, в виде болезненных коротких замыканий, неожиданно наваливающихся и так же неожиданно отступающих. При пробуждении возвращается и головная боль, и ненависть к стонущему соседу, хотя тот-то ни в чём не виноват. Собрат по несчастью, отбывающий с Ивановым повинность за грехи прошлых жизней.

После очередного пробуждения Иванов обычно вскакивает. Его ведёт, но лучше уж обить все углы больничной палаты, чем лежать и фиксировать покалывание мигрени, захватывающей всё новые и новые отделы мозга. Собравшись с силами, Иванов восстаёт из мёртвых, отбрасывает одеяло, вдевает ступни в пляжные шлёпанцы из магазина «Всё по 60 рублей» и медленно поднимает своё тело на ноги – требуются поистине титанические усилия, чтобы заставить слушаться на редкость своенравные конечности. Боль радостно хватает зубами его виски, требуется пять-шесть секунд на то, чтобы пережить эту атаку, и ещё восемь, а в худшем случае все десять, чтобы дойти до окна.

Между подоконником и батареей имеется удобная выемка, в которой можно заныкать сигареты. Иванов умело выуживает их и пачку охотничьих спичек с зелёными головками и большим деловитым индийским слоном на упаковке. Делает он это не открывая глаз, потому что в палате в любом случае темно, как погребе. Свет снаружи не проникает в помещение, окна покрыты серо-зелёной пылью, которая копилась веками, а форточка, единственный сегмент окна, который умеет открываться, завешана снаружи плотной, похожей на москитную сетку стальной проволокой. Она забита уличной грязью и является непреодолимым для света препятствием.

День ото дня, как только медперсонал даёт отбой, сестра-хозяйка выключает свет, и палата погружается в абсолютную космическую мглу. В ней живёт Пожиратель звёзд, роятся ветра, распространяются, не ведая препятствий, неизвестные человеку волны. И никаких тебе душеспасительных видов из окна, реальность просто выключается, оставляя Иванова и его соседа наедине с их страхами, мечтами и воспоминаниями.

Иванов, стараясь не шуметь, так же на ощупь открывает форточку. Громко чавкает шпингалет, и в затхлость палаты врывается мощный сквозняк. Некоторое время астроном принюхивается к нему, пытаясь понять, какое там время года за окном, но воздух ничем не пахнет. Как эта темнота не несёт в себе ни крупицы смысла, так и ветер извне не даёт никакого представления о том, что творится в мире за стенами больницы. Температуры у воздуха тоже, кажется, нет, Иванов не может определить, мёрзнет он или же ему, наоборот, жарко. Но мысли усиливают мигрень, и он просто закуривает, выпуская струю дыма в направлении потолка.

Сосед стонет сильнее, ему тоже хочется курить, но там, в морском сне, нет сигарет, нет огня, от которого можно их поджечь, нет даже взрослых раздутых лёгких, которыми можно было бы вдохнуть неприятный, пахнущий, почему-то, мокрой собачьей шерстью дым. Иванову в любом случае не хочется его будить, бедолагу, астроном прекрасно знает, каково это – просыпаться в больничной тьме, осознавая, что прекрасное синее небо, мягкий жёлтый песок, орущие благим матом чайки – не существуют, а являются лишь образами, которыми забавляется испытывающее слабость к садистским развлечениям человеческое подсознание. Здесь долгие и злые ночи, злые настолько, что им можно давать имена или даже уголовные клички, говорящие о своём владельце куда больше, чем случайные последовательности букв, называемые именами.

Благодаря своим ночным мытарствам, Иванов давно уже научился делать множество самых разных вещей на ощупь. Он даже пару раз задавался вопросом: а нужно ли ему вообще зрение, или он способен обойтись другими чувствами вкупе с богатым жизненным опытом? Зрение доставляет астроному слишком много хлопот, особенно в те моменты, когда мигрень вызывает навязчивую светобоязнь – предметы кажутся иллюзорными, слишком яркими для того, чтобы считать их реальными. Реальной остаётся только сама нескончаемая головная боль. Предметы плывут и двоятся, глаза наливаются тяжестью, и вот уже болят не только виски, но и глазные яблоки, а за ними и дальние области на затылке. Словно на голову падает потолок.

В списке полночных дел, выполняемых вслепую, значится и включение старого приёмника «Эверест», что стоит на тумбочке у подоконника. Громкость на минимуме, ничто не должно прерывать путешествие соседа вслед за уходящим морем, но Иванов давно подстроился к его слуху, как подстраиваются люди в браке к физиологическим особенностям своего партнёра.

В первую секунду после щелчка тишина в палате вопреки ожиданиям сгущается, даже ветер из форточки замирает, как мальчишка, играющий с друзьями в морские фигуры, но уже через мгновение палату затапливает шум помех, белый шум пустого, как больничный холодильник эфира. В потрескиваниях и вое волн, кажется, слышится даже какая-то мелодия, но партитура к ней написана слепым композитором, не видящим линий, а играют произведение глухие скрипачи. Белый шум тараторит и сбивается, даёт неожиданного петуха, впадает в транс, а потом распадается на басовые рефрены из серии «кто во что горазд».

В этом шуме тонет даже головная боль. Она приобретает новые качества, перестаёт быть собственно болью, становясь былью, абстракцией, за которой Иванов может не без удовольствия наблюдать со стороны.

Он затягивается снова, в который уже раз, и обрушивает столбик пепла в горшок с геранью, специально для этих целей припрятанный в углу окна. Астроном помнит, что цветы у неё грязно-розового цвета, а листья на ощупь мохнатые, но не жёсткие, как двухдневная щетина, а мягкие, как салфетки из того японского ресторана.

– Кто ты, мой единственный слушатель? – Голос прорывается сквозь помехи как-то неуверенно, сегодня он тише, чем обычно, и в этом Иванову грезится дурное предзнаменование. – Надеюсь, у тебя всё хорошо. У меня всё предсказуемо никак.

Астроному иногда кажется, что у него действительно всё хорошо. А потом – что всё никак. Но, конечно, ни тот, ни другой вариант нельзя считать верным, потому что дела у него плачевны, и впереди – ни просвета.

– Снова не могу выйти из дома. Так что, не знаю, что там сейчас на улице творится. Но ты ведь можешь выглянуть в окно и узнать, какова сейчас атмосфера, нет ли осадков. Правда? Выглянул? Есть там вообще хоть что-то?

Ответ на этот вопрос хотел бы знать и сам Иванов, как хотел бы, будь такая возможность, узнать, как выглядит обладательница этого приятного голоса, молодая девушка, младше его раза в два. Впрочем, голос у женщин – вещь, которой не стоит слишком сильно доверять, это у мужчин он как полноценное резюме и, возможно, неопровержимая улика.

– Я всё чаще склоняюсь к мнению, что говорю с пустотой. Какое-то радио пустоты получается. Никто не пытается выйти со мной на связь. Там ведь никого нет, да? Как нет и мира за стенами, нет записей на старых пластинках, которые я всё равно не могу прослушать, потому что проигрыватель давно сломался. Я права? Пошли вы все на хуй за то, что вас нет.

Иванов прикладывается лбом к холодному, да что там – ледяному стеклу, сквозь которое, как сквозь кромку чёрной дыры не проникает ни один фотон, и в этот раз чувствует температуру. Приятное открытие. Он тушит сигарету в герань, скидывает бычок в перфорированный верх батареи и выключает радио.

За стенами ничего нет. Девушка в эфире так сказала, и это очень похоже на правду. Интересно, какая она. Наверное, очень пугливая, в жизни ни с кем не общается, выговаривается в радиоэфир, как в зеркало. Хочет ли она, чтобы кто-то ей ответил? Скорее, она хочет, чтобы мир не существовал, и так оно, наверное, и есть на самом деле.

Зато в коридоре теплится жизнь, и прямо сейчас по нему цокают массивные каблуки, раздаются шаги, звук которых давно изучен пациентами клиники и привычен, даже в ночное время. Иванов бежит к кровати, на своих негнущихся ногах преодолевает расстояние в четыре шага и падает на матрас, попутно укрываясь липкой от многодневного пота простынёй. Успевает как раз вовремя: дверная щеколда снаружи издаёт противный металлический скрежет, а следом за ним в комнату вползает по полу полоска света, постепенно разрастаясь и превращаясь в угол, как в учебниках геометрии.

В палату заходит медсестра. Иванов высовывает половину лица из-под простыни, чтобы внимательнее изучить свет из коридора. Он там какой-то белый, не в пример жёлтому дневному свету в палате. Наверное, космические лучи состоят из такого. Он способен рваться сквозь вакуум к неведомым мирам, и, в отличие от радиоволн, ему не нужны ни ретрансляторы, ни вышки, ни даже чёртовы радиоприёмники. Он свободен, быстр и информативен.

– Сестра, а что там на улице? – спрашивает Иванов.

На женщине – маска, ни от чего её не защищающая, разве что от необходимости красить губы, но делающая её серьёзнее в глазах простых смертных. Иванову кажется, что она довольно-таки хороша собой, несмотря даже на стремительно приближающийся полувековой юбилей, уничтоженные химической завивкой рыжие волосы и практически полное отсутствие подбородка. Впрочем, что Иванов может знать о женщинах? Рассматривай, не рассматривай, всё равно не поймёшь. Ещё этот странный запах, сопровождающий сестру повсюду – что-то вроде тройного одеколона с тяжёлым хвойным акцентом. Когда она проходит мимо двери, одного обоняния достаточно, чтобы безошибочно узнать её, не слыша стука каблуков или шуршания голубых порванных бахил.

– Чёрт его знает, что там на улице. – Она тараторит, видимо, чтобы не заснуть. – Я тут сутками с вами сижу, не помню, когда дома была в последний раз. Кончал бы ты курить в палате, а.

Сестра раскладывает лекарства по боксам с именами. Полный комплект: три белые таблетки с ризами, одна жёлтая капсула с чем-то сыпучим внутри, одна голубоватая таблетка с крестовым разрезом с одной из сторон и неразборчивой надписью с другой. Иванов точно знает, что его меню не меняется и никогда не изменится.

Когда операция завершается, сестра проходит к окну и прислоняется лбом к холодному грязному стеклу – почти к тому же самому месту, к которому недавно прислонялся сам астроном, разве что чуть ниже – сказывается разница в росте. У неё тоже мигрень, в такие минуты она особенно тепло относится к Иванову. Ей, наверное, кажется, что сейчас они как близкие родственники, скрывающие какую-то фамильную тайну, находятся на одной волне и могут общаться без слов на любые, волнующие человека с головной болью темы. Но время родственных уз ещё не пришло, и это Иванов тоже понимает отчётливо.

– За окном, думаю, весна, – наконец говорит она, и астроном слышит усталость в её голосе, – весенняя ночь, половина первого. Если что, таблетки от головной боли в пластиковой херне, как всегда, наверху справа. Разберёшься.

Сестра быстро выходит из палаты и громко хлопает дверью, от чего щеколда сама стопорится, запирая больных, как тюремный замок.

– Эй, а ты чего притих? – Иванов обращается к соседу, хотя и не знает точно, спит тот, или проснулся и теперь лишь притворяется.

Иногда люди спят совершенно бесшумно, это ещё называют сном младенца. Младенцам не снятся сны, вот в чём дело. Так, по крайней мере, кажется Иванову. У детей не может быть никакой эмоциональной реакции, потому что ничего не снится, а происходит это по причине полного отсутствия какого-либо опыта. Набраться этого дерьма ребёнку попросту неоткуда.

– Разбудила она меня. У неё опять головные боли? Как думаешь, там правда весна?

– Нет там ничего, – раздражённо говорит Иванов, – соврала она. Там просто пустота, а в ней, как мухи в молоке, плавают и дрыгают ножками наши души. Спи. У тебя там, кажется, осталось незаконченное дело.

Через пару минут сосед уже во всю стонет в стенку, хорошо хоть додумался отвернуться.

Почему так сильно болит голова? После таблетки, после долгожданной радиопередачи, после сигареты и медсестры в неуместной маске от гриппа. Должно было стать лучше.

Иванов добредает до радио и щёлкает тумблером, после чего возвращается в кровать и укрывается простынёй под самый подбородок.

– Может, там и правда ничего нет? Ничего – это ведь тоже не так плохо. Пожиратель звёзд завис в вакууме и ждёт, когда зажжётся свет, чтобы поглотить его, избавить тьму от ненужного ей раздражителя. Успокоить, укачать, усыпить возбуждённую вселенную.

Белый шум пожирает далёкий голос. Несмотря на боль, Иванов погружается в странное забытье, в котором с закрытыми глазами видит потолок, словно нет всей этой тьмы вокруг, и трещины на побелке, жёлтые потёки по стенам и рыжие пятна ржавчины в местах, где трубы отопления встречаются с крошащимся бетоном.

В пограничном состоянии Иванов не чувствует себя астрономом, когда-то использовавшим все эти непонятные и, в конечном счёте, никому не нужные приборы для наблюдения за звёздами. Он чувствует себя объектом своих научных изысканий, тем единственным лучом, что, сбежав от Пожирателя звёзд, пробивает грязную сетку форточки и выжигает след на двери, застывшей в вечности прямо напротив окна. На пути его следования по палате воспламеняется пыль, частицы омертвевшей кожи, отпущенной на свободу за ненадобностью двумя нездоровыми мужчинами.

Мир сворачивается в дугу, и Иванов, а точнее луч, слепит самого себя, лежащего на кровати, рикошетит от стен, пытается разбудить соседа, но тот спит крепко и не чувствует даже ожога, оставленного космическим посланником на его шее. На излёте своих сил луч пронзает голову соседа насквозь, придавая ускорение плачущему, бегущему вслед за отступающим морем мальчику, и у того словно вырастают крылья, он обгоняет чаек и на одно мгновение касается ногами воды. Стоны стихают, в палате устанавливается хрупкая тишина, и нет ничего надёжнее её.

В предрассветной тишине в палату, где спят двое, проникает фигура. Она незаметно открывает щеколду, и та впервые в истории не издаёт ни звука, а дверь заискивающе пропускает гостью в помещение. Девушку не смущает тяжёлый запах, навсегда поселившийся в палате, она лишь запирает за собой дверь, чтобы свет не разбудил Иванова и его товарища по несчастью, счастливо улыбающегося во сне.

На соседа гостья смотрит долго и спокойно, как посетитель выставки на первые картины, которые лишь подводят к сути экспозиции, но вовсе не являются главными экспонатами коллекции. Потом она делает два шага и оказывается прямиком у кровати Иванова. Тот, всё ещё в полусне, не шевелится, он только что разбился о волны и не скоро соберётся с силами. На его лице отражается лишь холодная хватка мигрени и бесконечная усталость.

Девушка садится на край кровати, на ней – больничный халат, карикатурно легший на узкие плечи, а на голове – пластиковая маска лисы, дешёвая, из ближайшего киоска. Дырки на месте лисьих глаз зияют, как проклятые бездны, но белков никак не разглядеть, так как в палате снова темно, и темнота эта чернее самых страшных ночных кошмаров и злых дум.

Гостья протягивает руку и касается лба Иванова.

– Больно, братик? Ничего, ничего, – она повторяет это несколько раз, гладя лоб Иванова ледяной рукой, которая даже в этой абсолютной космической мгле светится своей белизной, – всё пройдёт. Уже проходит. Чувствуешь? Она уходит. Боль покидает твой мозг и уступает место чему-то совершенно иному. Интересно, чему?

Гостья водит рукой по лбу больного, вырисовывает на нём, как на холсте, какие-то сложные фигуры, в некоторых узнаются силуэты животных, люди, сцены охоты, как на стенах доисторических жилищ, лёгкие мазки позднего Тициана, суровые геометрические узоры первых футуристов. Она рисует медленно, повторяя про себя, как заклинание, никому кроме неё не известное имя Иванова, бывшего астронома, а ныне – пациента клиники, на веки вечные зависшего в пустоте и тишине небытия.

И боль отступает.

В космосе ветер… Непериодический литературный журнал

Подняться наверх