Читать книгу Анатомия книжной реальности - Антон Рай - Страница 2

КНТ
Часть первая. Вводная

Оглавление

Грустная правда о силе пристрастий


Давно я уже понял, что два любителя литературы в сущности имеют очень мало общего. Этому нравится Диккенс, а этого от одного только упоминания Диккенса бросает в дрожь. «Ты что, реально можешь читать эту викторианскую нудятину, ну и ну!» – говорит он. Этот в восторге от Мопассана, а этот просто еще не удосужился познакомиться с его творчеством. Этому по душе только литература 19 века (вот тогда писали так писали), а этот всю литературу, которая «до Второй мировой войны» (читай – до нашей эры) списал в архив. Этот расцветает при упоминании Хэмингуэя и морщится при упоминании Сэлинджера; а этот, напротив, расцветает при упоминании Сэлинджера и морщится, когда слышит: «Вот Хэмингуэй, это – да, настоящий писатель». А этот, смотрите, абсолютно равнодушен к обоим мэтрам: и не морщится, но и не расцветает. Он думает, что и тому и другому далековато до Сартра. Наконец, нашелся такой любитель литературы, который воскликнул: «Ха, литература! Да вся ваша литература не стоит одного рассказа Хармса!». – «Верно, верно», – подхватывает другой любитель, уже готовый заключить брата-почитателя Хармса в объятья, и только для очистки совести уточняет: «А какой, по-твоему, этот рассказ?». – «О том, как Колька Панкин летал в Бразилию, а Петька…». Второй почитатель Хармса в недоумении смотрит на первого почитателя: «Странно, странно. Выбрал тоже рассказец. Ничего в нем особенного нет. Да любое письмо Хармса в сто раз интереснее этого рассказа». – «А вот и нет». – «А вот и да». – «Нет, нет, нет». – «Да, да, да», и так далее… И два почитателя Хармса, ни в грош не ставящие всю остальную мировую литературу, тем не менее уже готовы насмерть рассориться ввиду возникших непреодолимых противоречий. Такова реальность.


Введение в проблематику: лучше и хуже


Да, такова реальность, предпосылаемая одному очень важному и, я бы сказал, суровому разговору. А разговор этот пойдет ни больше ни меньше как о том, можем ли мы с уверенностью сказать, что одна книга лучше другой, или, если хотите – что одна книга хуже другой. Только что высказанная «правда о силе пристрастий» вроде бы как совершенно снимает всю эту проблематику – ну о чем тут вообще можно говорить? Как можно пытаться сравнивать то, что зависит исключительно от вкуса того или иного читателя? Однако если вы возьмете труд еще раз перечитать только что прочитанное о силе пристрастий, то вынуждены будете признать, что в начальном рассуждении данной работы упоминаются только первоклассные писатели, пусть и каждый на свой лад. Но если речь может идти о писателях первоклассных, то где-то за ними, очевидно, притаились и авторы не столь блистательные, а где-то за ними, вероятно, таятся и авторы второразрядные. Но что и говорить, ведь мы пока топчемся на месте. Не надо большого ума, чтобы осознать всю глубину силы пристрастий различных людей, но, пожалуй, еще меньше ума надо для того, чтобы понять, что есть писатели лучше и хуже; что есть Писатели, писатели, а есть и графоманы. Однако эта высказываемая уверенность вовсе не приближает нас к ответу на вопрос: как определиться с тем, что один писатель лучше другого, что одно произведение лучше другого произведения?

Есть такая замечательная фраза Чехова: «Я знаю, что Шекспир пишет лучше, чем N, но почему – сказать не могу»1. Я думаю, что всякий исследователь вопроса о «лучше-хуже» в отношении литературы должен начинать именно с этого тезиса. Он должен видеть, что различия существуют, даже знать это, но при этом он должен понимать и всю чудовищную сложность в возможности четко сказать – «Этот писатель лучше, потому что…» Так можно ли все-таки высказать в данном отношении хоть что-то определенное?


«Любые пять страниц»


Ну, во-первых, про любого хорошего писателя можно с уверенностью сказать, что он хороший писатель. А как в этом убедиться? Ясно как – взять да почитать. Не слепые же мы в самом деле, и, если писатель хорош, неужели мы этого не увидим? И вот я уже так и вижу замечательную литературную парочку – кота Бегемота и «бывшего регента» Коровьева, – которые направляются в ресторан, доступный исключительно для литераторов. Они, как вы несомненно помните, хотят попасть в ресторан, а гражданка, надзирающая за «входом», хочет, чтобы они предъявили удостоверения, удостоверяющие, что они – писатели:


«– Ваши удостоверения? – она с удивлением глядела на пенсне Коровьева, а также и на примус Бегемота, и на разорванный Бегемотов локоть.

– Приношу вам тысячу извинений, какие удостоверения? – спросил Коровьев, удивляясь.

– Вы – писатели? – в свою очередь, спросила гражданка.

– Безусловно, – с достоинством ответил Коровьев.

– Ваши удостоверения? – повторила гражданка.

– Прелесть моя… – начал нежно Коровьев.

– Я не прелесть, – перебила его гражданка.

– О, как это жалко, – разочарованно сказал Коровьев и продолжал: – Ну, что ж, если вам не угодно быть прелестью, что было бы весьма приятно, можете не быть ею. Так вот, чтобы убедиться в том, что Достоевский – писатель, неужели же нужно спрашивать у него удостоверение? Да возьмите вы любых пять страниц из любого его романа, и без всякого удостоверения вы убедитесь, что имеете дело с писателем. Да я полагаю, что у него и удостоверения-то никакого не было! Как ты думаешь? – обратился Коровьев к Бегемоту.

– Пари держу, что не было, – ответил тот, ставя примус на стол рядом с книгой и вытирая пот рукою на закопченном лбу.

– Вы – не Достоевский, – сказала гражданка, сбиваемая с толку Коровьевым.

– Ну, почем знать, почем знать, – ответил тот.

– Достоевский умер, – сказала гражданка, но как-то не очень уверенно.

– Протестую, – горячо воскликнул Бегемот. – Достоевский бессмертен!

– Ваши удостоверения, граждане, – сказала гражданка.

– Помилуйте, это, в конце концов, смешно, – не сдавался Коровьев, – вовсе не удостоверением определяется писатель, а тем, что он пишет! Почем вы знаете, какие замыслы роятся у меня в голове? Или в этой голове? – и он указал на голову Бегемота, с которой тот тотчас снял кепку, как бы для того, чтобы гражданка могла получше осмотреть ее.

– Пропустите, граждане, – уже нервничая, сказала она.

Коровьев и Бегемот посторонились и пропустили какого-то писателя в сером костюме, в летней без галстука белой рубашке, воротник которой широко лежал на воротнике пиджака, и с газетой под мышкой. Писатель приветливо кивнул гражданке, на ходу поставил в подставленной ему книге какую-то закорючку и проследовал на веранду.

– Увы, не нам, не нам, – грустно заговорил Коровьев, – а ему достанется эта ледяная кружка пива, о которой мы, бедные скитальцы, так мечтали с тобой, положение наше печально и затруднительно, и я не знаю, как быть». (М. А. Булгаков. «Мастер и Маргарита». Ч.2. гл.28.).


Итак, здесь Булгаковым излагается тезис, который можно назвать тезисом «любых пяти страниц». Возьмите любые пять страниц из любого романа Писателя, и вы убедитесь, что перед вами – Писатель. Ну а чтобы убедиться в том, что сам Булгаков – настоящий Писатель, я думаю, вполне достаточно уже хотя бы вот этого самого приведенного отрывка (для чего я и привел его полностью, а не только выдержку о «пяти страницах»). Давайте же проанализируем весь этот отрывок и посмотрим, что именно может убедить нас (на уровне аргументов) в том, что отрывок этот написан Мастером. Итак, начнем с самого начала:


«– Ваши удостоверения? – она с удивлением глядела на пенсне Коровьева, а также и на примус Бегемота, и на разорванный Бегемотов локоть.

– Приношу вам тысячу извинений, какие удостоверения? – спросил Коровьев, удивляясь.

– Вы – писатели? – в свою очередь, спросила гражданка.

– Безусловно, – с достоинством ответил Коровьев.

– Ваши удостоверения? – повторила гражданка».


Мы сейчас говорим о мастерстве, и в этом введении в сцену мастерство писателя в первую очередь состоит в том, что он как бы «предопределяет» развитие сцены, которая естественным образом «развивается» из начально предложенных писателем условий: два человека пытаются пройти в ресторан, предназначенный для писателей, а их туда не пускают, потому что у них нет удостоверений в том, что они писатели! Трудно представить себе ситуацию более трагикомическую, причем с какой стороны ее ни поверни. Взять уже хотя бы то, что они идут именно в ресторан, а не в библиотеку, и конечной писательской удачей является не созданное литературное произведение, а полученная (не полученная) ледяная кружка пива. И кажется, что теперь уже только дай писателю (любому) такую ситуацию в руки, и уж он не оплошает и сцена в любом случае получится интересной. Если, конечно, за эту сцену не возьмется тот самый безымянный писатель, «приветливо кивающий гражданке». Но пусть он лучше идет на веранду, а мы пойдем далее по тексту:


«– Прелесть моя… – начал нежно Коровьев.

– Я не прелесть, – перебила его гражданка.

– О, как это жалко, – разочарованно сказал Коровьев и продолжал: – Ну, что ж, если вам не угодно быть прелестью, что было бы весьма приятно, можете не быть ею».


Данный отрывок более-менее характерен с точки зрения ситуации: мужчина делает комплимент женщине, а женщина как-то на этот комплимент реагирует. Такие ситуации в литературе обыгрываются часто; утверждать, что Булгаков здесь обыграл эту ситуацию как-то по-особенному, я бы не стал2. Так – забавный эпизод. Далее следует главный «содержательный посыл» отрывка:


«Так вот, чтобы убедиться в том, что Достоевский – писатель, неужели же нужно спрашивать у него удостоверение? Да возьмите вы любых пять страниц из любого его романа, и без всякого удостоверения вы убедитесь, что имеете дело с писателем. Да я полагаю, что у него и удостоверения-то никакого не было! Как ты думаешь? – обратился Коровьев к Бегемоту.

– Пари держу, что не было, – ответил тот, ставя примус на стол рядом с книгой и вытирая пот рукою на закопченном лбу».


Трудно представить себе более наглядное столкновение правды творчества с неправдой системы. С одной стороны – удостоверение, с другой – книга. Тому, у кого есть удостоверение, не нужно показывать книгу, чтобы пользоваться всеми благами, которое это удостоверение подразумевает. Тому, кто написал Книгу, не нужно удостоверение в том, что он Мастер. Булгаков, слишком хорошо знающий силу разного рода удостоверений, выбирает Книгу. Причем именно такую Книгу, в которой достаточно прочитать не то что пять, а и одну страницу, чтобы понять, с каким Мастером мы имеем дело. Поняв это, идем дальше:


«– Вы – не Достоевский, – сказала гражданка, сбиваемая с толку Коровьевым.

– Ну, почем знать, почем знать, – ответил тот.

– Достоевский умер, – сказала гражданка, но как-то не очень уверенно.

– Протестую, – горячо воскликнул Бегемот. – Достоевский бессмертен!

– Ваши удостоверения, граждане, – сказала гражданка».


Здесь берет верх комический эффект; повторюсь, сама ситуация просто идеальна, чтобы соединить глубочайшую глубину с комичнейшим комизмом, так что теперь Булгаков пожинает плоды сверх-удачно заданных начальных условий. В конечном счете всё возвращается на круги своя, а именно к удостоверениям. Все, что нужно бедной девушке – это удостоверения, ей нужно убедиться, что перед ней – писатели, и пропустить их в ресторан, а вместо этого ей приходится рассуждать о каком-то смутно-знакомом Достоевском.


«– Помилуйте, это, в конце концов, смешно, – не сдавался Коровьев, – вовсе не удостоверением определяется писатель, а тем, что он пишет! Почем вы знаете, какие замыслы роятся у меня в голове? Или в этой голове? – и он указал на голову Бегемота, с которой тот тотчас снял кепку, как бы для того, чтобы гражданка могла получше осмотреть ее.

– Пропустите, граждане, – уже нервничая, сказала она».


Да уж, о замыслах, которые роятся в головах Коровьева и Бегемота, девушке лучше и не знать. Между тем само «предоставление» головы Бегемота выполняет двойную функцию – с одной стороны, эта голова противопоставляется корочке, с другой, конечно же, тут доминирует комический эффект, да ведь девушка и не заслуживает ничего иного, как такого вот предоставления в качестве аргумента не книги, а головы «писателя». Одно «доказательство» взамен другого. Ну и наконец:


«Коровьев и Бегемот посторонились и пропустили какого-то писателя в сером костюме, в летней без галстука белой рубашке, воротник которой широко лежал на воротнике пиджака, и с газетой под мышкой. Писатель приветливо кивнул гражданке, на ходу поставил в подставленной ему книге какую-то закорючку и проследовал на веранду.

– Увы, не нам, не нам, – грустно заговорил Коровьев, – а ему достанется эта ледяная кружка пива, о которой мы, бедные скитальцы, так мечтали с тобой, положение наше печально и затруднительно, и я не знаю, как быть».


Несомненно, наглядность сцены была бы неполной без появления настоящего «писателя», который бы на практике продемонстрировал, что это значит – быть писателем, то есть быть обладателем вожделенного удостоверения в том, что он писатель. И мы уже знаем, что это значит – это значит, что он может беспрепятственно выпить заслуженную ледяную кружку пива. Каков писатель, такова и выгода от того, чтобы быть писателем. «И я не знаю, как быть», – но, конечно, Коровьев уже знает «как быть», и очистительный огонь уже готов обратить писательский ресторан в пепел. Такова высшая логика противопоставления подлинности фальшивке – ресторан должен сгореть, а вот рукописи не горят. Да, не приходится сомневаться, что в реальности всё будет несколько посложнее, и такого рода «рестораны» как раз стоят, а вот рукописям непросто приходится, но это уже немного другой разговор. Мы же завершили наше небольшое путешествие по одному небольшому отрывку из Книги Мастера.

Причем не забудем, что путешествие это проводилось с определенной целью, а именно с целью объяснения или, скорее, пояснения категории мастерства. Мы взяли отрывок из книги и постарались понять, можем ли мы внятно пояснить, почему мы считаем этот отрывок мастерским (или нет). Думаю, что пояснение состоялось, так что ответ на предыдущий вопрос положительный. Что же, тогда остается повторить: «Не слепые же мы в самом деле и, если писатель хорош, неужели мы этого не увидим?». Но конечно, не всё так просто. Прежде всего возникает вопрос о том, кто эти «мы» и какие конкретно произведения эти «мы» оценивают.

Во-первых, я принципиально отказываюсь рассматривать ситуацию в контексте – у каждого, мол, свой вкус, кто как считает, так и есть. Многих такой подход может утешить, но я спешу их разочаровать – сколько ни считай макулатуру литературой, литературой она не станет – если это только не «Макулатура» Чарльза Буковски. И то, что эта макулатура кому-то, ах ты боже мой, НРАВИТСЯ, ситуацию не меняет. Но, допустим, те, кому НРАВИТСЯ, продолжают упорно продолжать; продолжают затвердело твердить и твердить: а нам НРАВИТСЯ! Что в таком случае можно поделать, как можно урезонить этих любителей? Только одним способом – на уровне аргументов. НРАВИТСЯ – поясни. А само по себе – НРАВИТСЯ – это не аргумент, это первичная реакция. Конечно, тем, у кого развит вкус и нравится соответственно нечто стоящее, но развитый вкус как раз и подразумевает способность пояснить понравившееся.

Итак, всё, что нравится без пояснений, мы решительно выводим за скобки. Но и это не решает всех проблем. В частности, нерешенной остается проблема, означенная в самом начале исследования: если мы рассматриваем действительно сильных писателей, то опять-таки один нравится одному, а другой – другому, и каждый, очевидно, сможет привести свои аргументы за того или за другого, а соответственно, и аргументы против. Мало, что ли, было высказано аргументов против поэзии Пушкина? – вот уж незаменимая фигура как для похвал, так и для уничижения! А против прозы Достоевского, мало, что ли, было сказано слов? А кто не пинал Толстого?

И давайте послушаем самого Толстого, который не стеснялся высказываться в отношении собратьев по перу. Ну а раз у нас был упомянут и Пушкин, припомним хорошо известный и замечательный в своем роде разбор, который Толстой учинил одному из четверостиший Пушкина – признанному шедевру, кстати:


«А вдумайтесь только в отрывок из его «Евгения Онегина», помещенный во всех хрестоматиях для детей: «Зима. Крестьянин, торжествуя…». Что ни строфа, то бессмыслица! А, между тем, поэт, очевидно, много и долго работал над стихом. «Зима. Крестьянин, торжествуя…». Почему «торжествуя»? – Быть может, едет в город купить себе соли или махорки. «На дровнях обновляет путь. Его лошадка, снег почуя…». Как это можно «чуять» снег?! Ведь она бежит по снегу – так при чем же тут чутье? Далее: «Плетется рысью как-нибудь…». Это «как-нибудь» – исторически глупая вещь. И попала в поэму только для рифмы». (А. В. Жиркевич «Первое посещение Толстого»).


В этом отрывке для нас пока должно быть существенно именно то, что Толстой не просто возмущается Пушкиным, но пытается возмущаться аргументированно. В качестве противовеса аргументированности можно привести и обычное раздражительное высказывание Толстого, мишенью для которого стал Фет:


«Например, известный вам Фет. Человек пятьдесят лет писал только капитальные глупости, никому не нужные…». (там же).


В этой конкретной беседе Толстой никак не аргументирует своей позиции, а потому этим его высказыванием можно пренебречь. Хотя я и не сомневаюсь, что он смог бы аргументировать свою позицию, если бы захотел. Но не захотел, а потому и мы не захотим обратить внимания на его высказывание.

Что же из всего этого вытекает? Оказывается, что можно взять четверостишие Пушкина и возмущаться, можно прочитать пять страниц Достоевского и возмущаться, можно взять два тома Толстого и возмущаться на протяжении всех двух томов. Получается, что аргумент «любых пяти страниц» Писателя не работает? Но нет, я бы не стал так быстро отказываться от Булгаковского тезиса. Дело в том, что, как бы мы ни пытались, разноголосицу мнений всё равно ведь не победить (а и пытаться не надо, ведь что может быть хуже единодушия в оценочных вопросах; такое единодушие всегда может быть только из-под-палочным единодушием). При этом, какие аргументы «против» ни приводи, никто не сможет столкнуть Пушкина с его литературного пьедестала, равно как и Достоевского с Толстым. И какие аргументы «за» ни приводи, никто не сможет водрузить – во всяком случае, в историческом контексте – на этот литературный пьедестал откровенную бездарность (а вот это спорный тезис, но пока я оставлю его, как есть). Следовательно, что может входить в компетенцию человека, оценивающего текст? – только его собственная аргументация. Да, каждый «оценщик» (какое вульгарное слово! правильно говорить – «ценитель» или, скажем, – «оценивающий») должен забыть обо всем: известности или неизвестности, классичности, модернистичности или постмодернистичности автора, о всех его одиозных суждениях и поступках, в общем, обо всем, что заранее влияет на оценку – вчитаться в текст и определить, хорош он или нет, аргументировав все свои «за» и «против». А уж согласятся с его «за» и «против» – всё это не то, чтобы вторично, но всё это не имеет отношения непосредственно к вынесению вердикта. Как говорится – вынеси свое суждение (каким бы одиозным оно ни было), и будь что будет. Но сначала свое суждение выстрадай.


Любые ли пять страниц?


Итак, я призываю отказаться от подхода «всяк думает, как хочет», как абсолютно тупикового и исходить из того, что мы можем вчитаться и аргументированно определить – хороший перед нами текст или не очень. Но и уверенность в такой способности тоже не решает всех проблем.

Во-первых, ни один, наверное, писатель, сколь бы великим он ни был, не может писать ровно. И при желании всегда (да неужели?) можно отыскать такие «пять страниц» мастера, которые поставят под сомнение его мастерство3, а иногда не только «пять страниц», но и целое произведение. Сколь бы любопытен ни был, к примеру, «Подросток» Достоевского, но это не тот Достоевский, который – Достоевский. А вот уберите из его собрания сочинений «Подростка», и Достоевский останется всё тем же Достоевским. Или попробуйте составить полноценное впечатление всё о том же Булгакове по «Багровому острову» или о Гоголе – по «Коляске» (а всё же замечательная в своем роде вещь!). Впрочем, можно обратиться и непосредственно к шедеврам этих авторов и отыскать отрывки, мало говорящие о том, что перед нами шедевр. И, чтобы не быть голословным, я готов подтвердить свое заявление примерами. Я смело беру в руки «Преступление и наказание» и совершенно наугад вылавливаю следующий отрывок:


«Катерина Ивановна бросилась к окну; там, на продавленном стуле, в углу, установлен был большой глиняный таз с водой, приготовленной для ночного мытья детского и мужниного белья. Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере по два раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем почти не было, и было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме». (Ф. М. Достоевский. «Преступление и наказание». Ч.2. VII).


Э, нет, тут промашка вышла. У меня, не у Достоевского. Отрывок мастерский, ничего не скажешь. Вот так сходу погрузить читателя на самое дно. Ночная стирка, отсутствие белья, безысходность, – потому что мы ведь видим, что давно уже Катерина Ивановна не терпит, а мучается. А ведь это две совершенно разные ситуации – когда терпишь лишения, надеясь их преодолеть или считая их чем-то естественным; а совсем другое – когда руки опускаются, и ты знаешь, что так будет всегда, и что из грязи и мрака уже никогда тебе не выползти на свет. Да, о многом может сказать этот небольшой отрывок, а потому открою-ка я наугад какую-нибудь другую страницу:


«– Вымылся он в то утро рачительно, – у Настасьи нашлось мыло, – вымыл волосы, шею и особенно руки. Когда же дошло до вопроса: брить ли свою щетину иль нет (у Прасковьи Павловны имелись отличные бритвы, сохранившиеся еще после покойного господина Зарницына), то вопрос с ожесточением даже был решен отрицательно: «Пусть так и остается! Ну как подумают, что я выбрился для… да непременно же подумают! Да ни за что же на свете!

И…и главное, он такой грубый, грязный, общение у него трактирное; и… и, положим, он знает, что и он, ну хоть немного, да порядочный же человек… ну, так чем же тут гордиться, что порядочный человек? Всякий должен быть порядочный человек, да еще почище, и… и все-таки (он помнит это) были и за ним такие делишки… не то чтоб уж бесчестные, ну да однако ж!.. а какие помышления-то бывали! гм… и это все поставить рядом с Авдотьей Романовной! Ну да, черт! А пусть. Ну, и нарочно буду такой грязный, сальный, трактирный, и наплевать! Еще больше буду!..». (Ф. М. Достоевский. «Преступление и наказание». Ч.3. II.).


Опять мимо. Отрывок несомненно очень хорош. Может, особенно оригинальными терзания «нечистого» мужчины перед божественной женщиной (уж конечно олицетворяющей собой все совершенства), не назовешь, но всё же выведены эти терзания емко и точно. Да и что тут скажешь: о многих помышлениях мужчины женщинам действительно лучше и не знать, равно как и наоборот. Всегда тут есть нечто от шоковой терапии. Припомним, как герой другого романа – Левин – дал своей невесте «для ознакомления» дневник, чтобы уж она всё знала о его помышлениях:


«Левин не без внутренней борьбы передал ей свой дневник. Он знал, что между им и ею не может и не должно быть тайн, и потому он решил, что так должно; но он не дал себе отчета о том, как это может подействовать, он не перенесся в нее. Только когда в этот вечер он приехал к ним пред театром, вошел в ее комнату и увидал заплаканное, несчастное от непоправимого, им произведенного горя, жалкое и милое лицо, он понял ту пучину, которая отделяла его позорное прошедшее от ее голубиной чистоты, и ужаснулся тому, что он сделал.

– Возьмите, возьмите эти ужасные книги! – сказала она, отталкивая лежавшие перед ней на столе тетради. – Зачем вы дали их мне!.. Нет, все-таки лучше, – прибавила она, сжалившись над его отчаянным лицом. – Но это ужасно, ужасно!». (Л. Н. Толстой. «Анна Каренина». Ч. 4. XVI.).


Думаю, отрывок из Толстого сильнее отрывка из Достоевского, впрочем, говоря словами (немного подправленными) Булгаковской Маргариты: «Оба вы хороши»! Ну а я возвращаюсь к своим пока что неудачным поискам. Что же, попробую и в третий раз закинуть в море невод, в надежде, прямо противоположной ожиданиям рыбака из сказки – он-то хотел поймать что-то стоящее, а я как раз надеюсь выловить что-то вроде «морской тины». Итак, невод заброшен, книга раскрыта, читаю:


«– Ну-с, браните меня или нет, сердитесь иль нет, а я не могу утерпеть, – заключил опять Порфирий Петрович, – позвольте еще вопросик один (очень уж я вас беспокою-с!), одну только маленькую идейку хотел пропустить, единственно только, чтобы не забыть-с…

– Хорошо, скажите вашу идейку, – серьезный и бледный стоял перед ним в ожидании Раскольников.

– Ведь вот-с… право, не знаю, как бы удачнее выразиться… идейка-то уж слишком игривенькая… психологическая-с… Ведь вот-с, когда вы вашу статейку-то сочиняли, – ведь уж быть того не может, хе, хе! Чтобы вы сами себя не считали, – ну хоть на капельку, – тоже человеком «необыкновенным» и говорящим новое слово, – в вашем то есть смысле-с… Ведь так-с?

– Очень может быть, – презрительно ответил Раскольников.

Разумихин сделал движение.

– А коль так-с, то неужели вы бы сами решились, – ну там, ввиду житейских каких-нибудь неудач и стеснений или для споспешествования как-нибудь всему человечеству, – перешагнуть через препятствие-то?.. Ну, например, убить и ограбить?..». (Ф. М. Достоевский. «Преступление и наказание». Ч.3. V.).


Да, надежды у меня были прямо противоположные надеждам рыбака, а результат оказался тот же – попалась в мой литературный невод самая что ни на есть настоящая золотая рыбка. Один из моих любимейших эпизодов во всей мировой литературе. Вот и видно, что тезис Булгакова (Коровьева, если уж быть до конца точным) действительно силен: я открываю страницу за страницей из Достоевского и убеждаюсь, что он – Писатель. Несложно убеждаться в очевидном, скажете вы. Может, и не очень сложно, но в рамках данного исследования я должен убедиться во всем непосредственно на основе текста. Да, действительно, я ни секунды не сомневался, что «Преступление и наказание» – это шедевр, я много раз читал-перечитывал эту книгу, и всё равно – ничто здесь не должно браться просто как бы из воздуха, и во всем должна присутствовать отсылка к тексту.

Итак, все-таки можно ли найти в «Преступлении и наказании» эпизод несколько сомнительный, если не с точки зрения мастерства, то с точки зрения «шедевральности»? Забрасывание невода наугад не сработало; что же, поищу такой отрывок, скрупулезно перешагивая со страницы на страницу. Как вам такой, например, отрывок:


«– Опять грохот, опять гром и молния, смерч, ураган! – любезно и дружески обратился Никодим Фомич к Илье Петровичу, – опять растревожили сердце, опять закипел! Еще с лестницы слышал.

– Да што! – с благородною небрежностию проговорил Илья Петрович (и даже не што, а как-то: «Да-а шта-а!»), переходя с какими-то бумагами к другому столу и картинно передергивая с каждым шагом плечами, куда шаг, туда и плечо, – вот-с, извольте видеть: господин сочинитель, то бишь студент, бывший то есть, денег не платит, векселей надавал, квартиру не очищает. Беспрерывные на них жалобы, а изволили в претензию войти, что я папироску при них закурил! Сами п-п-подличают, а вот-с, извольте взглянуть на них: вот они в самом своем привлекательном теперь виде-с!

– Бедность не порок, дружище, ну да уж что! Известно, порох, не мог обиды перенести. Вы чем-нибудь, верно, против него обиделись и сами не удержались, – продолжал Никодим Фомич, любезно обращаясь к Раскольникову, – но это вы напрасно: на-и-бла-га-а-ар-р-роднейший, я вам скажу, человек, но порох, порох! Вспылил, вскипел, сгорел – и нет! И все прошло! И в результате одно только золото сердца! Его и в полку прозвали: «поручик-порох»…

– И какой еще п-п-полк был! – воскликнул Илья Петрович весьма довольный, что его полк так приятно пощекотали, но все еще будируя». (Ф. М. Достоевский. «Преступление и наказание». Ч.2. I.).


Думаю, вы согласитесь, что этот отрывок не входит ни в число таких, которые заставляют задуматься, ни в число таких, которые прямо уж так запоминаются, что уже невозможно и выдворить их из памяти, ни в число принципиально важных, узловых для повествования. При этом я не скажу, что это такой отрывок, который можно было бы взять да и выбросить из текста; но я изначально искал вовсе не такой отрывок, который можно просто выбросить, а скорее такой, который можно прочитать, оставаясь относительно равнодушным, не восхищаясь мастерством автора. Я всё же придерживаюсь того взгляда, что при желании такого рода отрывки можно найти в любом тексте, даже в таком, который для «оценивающего» относится к самым любимым.

Это – первое ограничение, которое можно наложить на тезис Булгакова-Коровьева (тезис, сформулированный Булгаковым и озвученный Коровьевым). Второе ограничение состоит в том, что далеко не в самых выдающихся произведениях можно найти замечательные отрывки, так что невольно хочется воскликнуть: «Это настоящий шедевр!» – хотя к произведению в целом это восклицание относиться и не будет. Для примера возьму роман Джорджа Оруэлла «Дни в Бирме». Крепкий такой, мастеровитый роман (с рядом запоминающихся сцен); в общем, такой, что совсем не жалеешь, что прочитал, но не особенно бы и сожалел, если бы не прочитал. Однако есть в этом романе просто замечательный отрывок, иллюстрирующий сожаления белых господ по поводу уходящего золотого века господства:


«– Нет, в самом деле, слуги безобразно разленились, – вздохнула леди. – Не правда ли, мистер Макгрегор? Во времена этих жутких реформ и развязных газетчиков у нас здесь, кажется, уже не осталось никакой власти. Аборигены начинают дерзить почти так же, как наши низшие классы в Англии.

– Надеюсь, все же не до такой степени. Однако демократический душок несомненно распространяется, доползая даже сюда.

– А ведь совсем недавно, до войны, аборигены были так почтительны, так мило кланялись с обочины – просто прелесть. Мы нашему дворецкому, я помню, платили всего двенадцать рупий в месяц, и он служил как верный пес. А теперь слуги требуют сорок, и пятьдесят, и я могу дисциплинировать их только задержкой жалованья.

– Прежний тип слуги исчезает, – согласился мистер Макгрегор. – В дни моей юности лакея за непочтительность отсылали в участок с запиской: «Предъявителю сего пятнадцать ударов плетью». Что ж, как говорят французы, echu fugaces – ах, мимолетность! Увы-увы, былого не вернуть.

– Точно так, – с обычной мрачностью проговорил Вестфилд. – Не та уже страна. Конец британскому господству в Индии. Пора очистить территорию». (Джордж Оруэлл. «Дни в Бирме». 2.).


Думаю, главный секрет «мастеровитости» данного эпизода состоит в искренности недоумения всех этих клубных господчиков. Как ловко они низводят целые классы и народности до функции – «кланяться с обочины»! Но – не хотят низводиться, негодяи такие. Не хотят быть низшими классами ни сами низшие классы, ни найденная им в колониях замена. А теперь попробуйте сказать об этом так, что «лучше и не скажешь». У Оруэлла получилось.

Но Оруэлл и так ведь Мастер? Да, автора «1984» и «Скотного двора» автоматически относят к мастерам – как создателя культовых, как их называют, произведений. А остался бы в истории литературы автор «Дней в Бирме»? Большой вопрос. Пока же я отмечу выявленную проблему: я «выудил» прекрасный отрывок и при этом не решаюсь назвать прекрасным произведение в целом.

Итак, суммируем то, к чему мы пока что пришли: мы можем взять текст и успешно работать с какими-то отрывками из этого текста, разбирая и устанавливая – сильные это отрывки или нет. Это мы можем. Но если это так, то у нас в руках несомненно находится вполне действенное «орудие» для оценки текста в целом.

1

То есть я всегда был уверен, что это фраза Чехова, но сколько не искал ее – ничего не нашел. Так что, возможно, Чехов ничего такого и не говорил, а кто сказал, и так ли именно звучит эта фраза – не знаю, ручаться не могу… Для данного исследования нужно и важно, чтобы она прозвучала именно так. Возможно, это просто подсознательно переделанные слова Треплева о Тригорине: «Что касается его писаний, то… как тебе сказать? Мило, талантливо… но… после Толстого или Зола не захочешь читать Тригорина». (Чехов. А.П. «Чайка»).

2

Приведу пример мастерской работы с темой «комплимента»: «В продолжение двух дней мои дела ужасно подвинулись. Княжна меня решительно ненавидит; мне уже пересказывали две-три эпиграммы на мой счет, довольно колкие, но вместе очень лестные. Ей ужасно странно, что я, который привык к хорошему обществу, который так короток с ее петербургскими кузинами и тетушками, не стараюсь познакомиться с нею. Мы встречаемся каждый день у колодца, на бульваре; я употребляю все свои силы на то, чтоб отвлекать ее обожателей, блестящих адъютантов, бледных москвичей и других, – и мне почти всегда удается. Я всегда ненавидел гостей у себя, – теперь у меня каждый день полон дом, обедают, ужинают, играют – и, увы, мое шампанское торжествует над силою магнетических ее глазок. Вчера я ее встретил в магазине Челахова; она торговала чудесный персидский ковер. Княжна упрашивала свою маменьку не скупиться: этот ковер так украсил бы ее кабинет!.. Я дал 40 рублей лишних и перекупил его; за это я был вознагражден взглядом, где блистало самое восхитительное бешенство… Грушницкий принял самый таинственный вид: ходит, закинув руки за спину, и никто его не узнает; нога его вдруг выздоровела: он едва хромает. Он нашел случай вступить в разговор с княгиней и сказать какой-то комплимент княжне; она видно, не очень разборчива, ибо с тех пор отвечает на его поклон самой милой улыбкою». (М. Ю. Лермонтов. «Герой нашего времени». Ч.2. Журнал Печорина. II. Княжна Мери. 16 мая. (стр. 266—267) // Собрание сочинений в 4 томах. Т.4. Москва.: «Правда», 1969). Печорин мастерски играет с чувствами княжны (он играет по-крупному – взбесить, чтобы влюбить), а Лермонтов мастерски это описывает. Смотрите, например, как одной строчкой можно одновременно и Грушницкого изничтожить, и княжну уколоть (я имею в виду последнюю строчку).

3

Впрочем, дальнейшие примеры, строго говоря, не ставят под сомнение «мастерство»; гений, даже и когда он не в ударе, остается мастером.

Анатомия книжной реальности

Подняться наверх