Читать книгу Она. Поэма о романах - Антон Успенский - Страница 5

искусственный ангел

Оглавление

Ее вырезал из фольги мой знакомый, когда готовил подарки для Нового года. Всем пришедшим досталось по ангелу, и мне тоже.


«Мы лежим на склоне холма, кверху ногами на склоне холма».


Она смеялась и откидывалась назад, выгнувшись как охотничий рожок.

Она смеялась куда-то наверх, будто там этому были рады.

Она смеялась навскидку в небо, пеленгуя рассеянных в облаках прохожих.

Здесь, на этом месте, она смотрелась совсем не местной. В среднерусском городе среднего размера и среднестатистического качества. Пресные горизонтали отторгали ее острый профиль фрейлины. На полки нормального магазина «Всё для дома» выставили бьющуюся пастушку.

Не всё.


Шло время Гринуэя. В среднем о нем говорили чаще, чем его смотрели. Его воспринимали на слух – качество копий было ниже среднего. Кому-то было достаточно текста в названиях. Drowning By Numbers. Считая утопленников. Читая утопленников.

Под Гринуэя выпивались напитки, и наутро в чашке кипяченой воды всплывали: лескарго, антарес-бетельгейзе, под-наблюдением-камеры-разумеется.

Мы с приятелем под гринуэя дошли из мастерской до развилки. Мой гринуэй не был похож на его гринуэя, захотелось сравнить, захотелось оригинального. Зашли к одному ближайшему общему – нет дома. Зашли рядом, без звонка – дверь открывает жена художника, напуганная гринуэем. Попали на финал – вор дегустирует любовника. Посмотрели.


Она меняла кварталы, улицы, квартиры. Всегда задерживалась на склоне. Останавливалась пожить в тех местах, где город был наклонным. Одна из стен ее дома была короче другой, какое-нибудь из окон показывало срез пейзажа. Идя к ней в гости, я никогда не шел ровно. То тянуло, поднимая на носок, то осаживало, стаптывая каблук.


Сгибы фольги не давят, они гнутся, посверкивая. Гибкая упругость оригами. Объем, всем обязанный плоскости. Ловкость рук, небольшие движения без предварительной разметки, и – внешнее становится внутренним, покров договаривается с изнанкой. Взаимность без швов и обрезков кроя. Последним, напутственным жестом отказываешься от двухмерного лежбища и приходит время подниматься. Можно повиснуть. Она летала.


Я, конечно, о ней что-то знал.


Дети, мужья, любовники, подруги – они существовали непрочно, как труппа сновидческого театра, не представляясь, но помогая моему представлению. Меня устраивала неплотная вязка такой пьесы, с не подсчитанными смысловыми рядами и пропусками сюжетных петель. Представление домашней вязки.

Я тогда восстанавливался после длительной чувственной контузии, мои дни были невыразительными, мои сны были заманчивыми, мои картинки просеивались через смеженные веки.

Она легко сыпалась

сквозь сито сетчатки,

давая мягкий отпечаток,

сбитый силуэт.


Она часто переезжала, меняла адреса, перевозя свой изменчивый театрик. Все мои знакомые художники помогали ей в этом хотя бы единожды. Жены художников инертно ревновали:

– Ну, что, перевез? Вещи, небось, устал разгружать? И как она тебе?

– Гибкая такая девушка…

Я прикрывал веки на все диалоги.


Ее работа казалась слабой выдумкой. Некоторая школа, растившая из обычных детей среднеевропейских гуманитариев. Прогулки между завозной немецкой философией и беспредметным рукоделием. Школьники прогуливались расслабленно: рисовали тремя самыми яркими красками, играли в некрасивых самодельных кукол и тянули хоровые песни с подстрочниками вместо текстов. Родители детей зачастую оказывались художниками. Отцы на удивление охотно приходили беседовать с мастерами (слово «учитель» под запретом – «мы ничему не учим, мы вместе учимся»). Все мастера были подвижными молодыми женщинами с импортным самовязом в головах.


Первый для меня дом стоял в школьном дворе, ее казенная квартира любому мастеру годилась на вырост. Дом строился после войны пленными, имел официальное выражение фасада и безвкусные конторские цвета. Высокие потолки и широкие окна отказывались быть посредниками пространства, кивая жильцам на их недородность. Стоящие смирно филенчатые двери смотрели поверх голов своих сутулившихся хозяев.

Проектировщик, окончивший училище гражданских инженеров еще в начале века, чертил планы и разрезы, наизусть помня все государственные стандарты, установленные для его ремесла. Балансируя между старой школой и новым планированием, он безукоризненно и бездумно заполнял листы, чувствуя единственную точку опоры в твердом грифеле своего карандаша.

Рутинное, как пыль, насилие впиталось в перекрытия и перегородки дома, не перекрашиваясь краской и не переклеиваясь обоями.


Длинный нелепый коридор

залепило ночным белым светом.

Лунный пластырь прихватывал

мои босые ноги, натягиваясь

между оконными переплетами

и гладкими досками пола.


Сев на постель, я потер ступни друг о друга, счищая налипшие холодные следки.

Звонок телефона в черно-белой комнате повис кобальтовой лентой, перечеркивая обстановку. Еще две ленты, и – она подошла:

– Алё… Уже… Лучше замолчи!.. Нет, не надо…


Нас догнал прошедший вечер. Звонил тот, с кем она сегодня не попрощалась. Час назад он прокрикивался сквозь свою оглушенность: «Я тебя люблю, я тебя хочу», и сразу, не собираясь жить вечно: «Я поцелую тебя во влагалище!».

Слово мне понравилось, потому что ударение он перенес на первое «а». Я подумал – так оживляют и наполняют соком анатомические термины. Там был еще один герой ее театра. Может быть, главный, я не читал программки. Когда я уводил ее, герой кричал в нашу сторону: «Трубы горят?». Я не смог понять смысла, вспомнились какие-то фаллопиевы, и позже – набоковские «пузырьки гонадального разгара».

Мы выпали в ночь.


Антракт.


Она пропала в утренние зимние сумерки. За несколько часов вместе с зимой. Утром была свежая распутица с ярким салатным запахом. Все белое стало затоптано, и – никаких следов.

Единственная названная ее подруга отвечала мне в проем, брезгливо и внимательно. Через приоткрытую дверь засквозил чужой фон, оборванный криком: «Василиса, это – ко мне!». Первый план – точные удары косметики на грубом лице. Обещала позвонить. Я ходил по вчерашней карте, улицы за ночь стали короче, нахлебались снежного киселя. Не наверстать.


Исчезала часто и легко, появлялась неощутимо, просеиваясь. Отзвук перетонченного металла, отблеск невесомого зеркальца, отмах чего-то, сложившегося за спиной. Было – не было. Сотрясение фольги, громик в кукольном театре. Была – не была.


С ней связаны оттенки белого цвета. Ту зиму я прошагал в белых, по сравнению с городским снегом, штанах. Мы с ней разговаривали в доме, стоящем на подъеме. Пришли случайные участники мизансцены, за шумом не сразу увидев меня: «А мы думали, что Антон сидит в кальсонах!». Но сюжет не развился даже в виде серии реплик.

Встречаясь неразумно и непродуманно, мы, кажется, именно этим отводили многие подозрения. Разговаривая, мы настраивали заигранный инструмент, не торопясь и слегка недожимая, оставляя пол-оборота на потом, когда все колки будут пройдены. Беседуя, мы настолько избегали конкретных букв и цифр, что загоняли себя в воздух по прозрачным лесенкам, теряющим призрачные ступеньки. В нашем вспархивающем диалоге было напряжение акробата, взлетающего при помощи бумажных вееров. Настоящие имена оставляли пробоины в перепонках папиросной бумаги. «Марья» – называла она свою маленькую дочь, и тут же раненый акробат оседал набок с большой дырой в подкрылке.

Мы поднимались за обещанием иного, нездешнего, не имеющего точек опоры в ежедневном мире.


«Люди на холме кричат и сходят с ума, о том, кто сидит на вершине холма»


Уравновешивая парные летные испытания, мы проводили совместное заземление. Лучшими из различных способов были походы на рынок.


Центральный холм города был обжит центральным рынком. Коммерция весело залепила косогор, оставив на вершине белесую церковь в состоянии вечного ремонта. Рядом с ней алюминиевой плошкой улегся новый центральный павильон, радующий геометрическим сходством с ровесником-цирком. Внутри также была интересная разнообразная программа.

Границ у рынка не было, уже на центральном переяславском бульваре встречались крайние земли его бесформенного архипелага. Устроившиеся на газетных островах аборигены заманивали проходящих доступными вещицами.

Бабушки – малоношеной обувью, ложками-сиротами и демисезонной одеждой межвоенного кроя.

Тетеньки – чудесами анималистики – пуделями, собранными из плетеных шаров синтетического шнура и дисциплинированно сидящими в лилипутском окружении зверинца, вылупленного из шоколадных яиц.

Дедки – щербатыми хрустальными пепельницами и небьющимися черными телефонами.

Дядечки – веерами самодельных резаков и металлической сечкой в чумазых фанерных ящиках.

Городские сумасшедшие паслись в окружении деталей своего анамнеза: грампластинок, отчетов партийных конференций, мистических брошюр и лунных справочников садовода.


Весь холм шевелился, перетаптывался, прорастал будочками, лотками, контейнерами, они изменялись ежеминутно, как товар, закрывавший их стены и внутри и снаружи.


– Чу-у-у-у-до пе-е-на! – адекватная женщина с перманентной прической являет на огрызке ковра волшебство, захватывающее не меньше опытов из книжки Перельмана.

– Всё равно: что мед, что говно. Но мед-то послаще будет! – торгуются и обижаются, что торгуются.

Напряженно сидят на маленьких жестких табуретах маленькие продавцы мягкой мебели, которая соблазняет своими округлостями как плотоядные тропические соцветия.

– Нечего по рынку без толку ходить, – вызевывает – на кого бог пошлет – засыпающая лотошница.

Свежим жженым железом брызжет от салютующего круга точильщика, звонко хрустит его золотой промысел.

– Почем корявые? Сорок?! Крестись! – встреча с первым разъездом отряда огуречников.

Трудно различимая личность укрывается под заплатами невероятно морских пейзажей, обсыпанных леденцовой крошкой – картины из балтийского янтаря, «авторская работа».

– Это у вас, дама, просто – трудная нога! – магические заклинания плывут из обувного ларька.

Профессиональная нищенка ритмично раскачивается на плотном толстом картоне – таблице разборки автомата Калашникова.


В центральном павильоне я чувствовал себя батискафом, зависшим над колониями актиний. Коренастые, укорененные, скорешившиеся жители, вместе накрытые куполом этого цирка, путали навигацию, уверяя меня, что я иду на небольших ходулях. Мои впечатления становились ходульными. Легкое головокружение дополнялось рассыпчатым эхом, возникшим из звуко-запахов и выгоняющим из-под свода потолка голубей, аплодирующих головокружению.

– Сколько у вас задняя часть, девушка?

Местная кухня не отличалась изысканностью, но главный рыночный продукт – свинину – брали на пробу перед покупкой, мусоля влажный срезок на языке. От вожделения ее считали женского рода: мяса – она, «мяса вкусная сёдня была».

– Арбус-марбус, мичательный вкус, куснешь-уснешь!

Крепкие старушки с пригоревшими лицами побирались предметно, по рядам частников, плотно набивая самошивные торбы чуть потраченным или милосердным. «Подальше положишь – поближе возьмешь».

– Капустку я с уксусом делала, скоропостижную.

Крепкие старушки с печеным румянцем делили молочное угодье, ошеломляя нарастающим удельным весом колобков, слитков, шматков, горок, банок, ложек. Стаканы каучуковой ряженки замороченного, задохнувшегося цвета затягивала выпукло-съедобная кожура.


«Но у холма нет вершины, у холма нет вершины, он круглый как эта земля».


Первый раз она поднялась со мной на рынок в авитаминозное межсезонье. Мы чавкали снежным сорбетом, сглатывали прозрачный с металлическим привкусом воздух, чувствовали как вытягивается наше теплое дыхание, расползаясь и смешиваясь с пресным бесцветным небом. Детское предвкушение простуды, подтачивая тугую перепоночку горла, заставляло искать противоядие серо-сырому весеннему полосканию, выслеживать пропавшие цвета.

Мелькали на краях наших разговоров, дразнились и прятались глупые цыплячьи пятнышки. Из раковины горла с каждым глотком суфлировали – аскорбинка, ее прыгучие драже, вероятно, потому и приклеенные к зеленым аквариумным веточкам, – они все чаще попадались в руках встречных вестников, спешащих с рынка. И вот в подножии холма, с подсказкой едкого запаха, с жертвенными осыпями желтой, разваренной пшенки возле коробок с ней.

Она. Поэма о романах

Подняться наверх