Читать книгу Крепость сомнения - Антон Уткин - Страница 3
Часть первая
апрель 1970 – август 1998
ОглавлениеТимофей был воспитанник походных костров и дорог – больших и малых, не слишком важно, лишь бы они вели подальше от дома. Единственное, что он знал о себе точно: в нем живет талант и горит страсть неутомимого путешественника. Прививку к странствиям он получил еще в школе, и микроб вольного ветра передался ему легко и беспрепятственно, как заразное заболевание.
По тем временам его можно было причислить к блестящей столичной молодежи, если что-то и впрямь блестело в той застойной луже, в которой утонуло начало восьмидесятых, – так непременно сказал бы его отец, поборник свободного творческого изъявления и в каком-то смысле борец за него. Его мать, неудавшаяся актриса, одно время очень близкая к «таганскому» котлу, считалась одной из первых красавиц в том небольшом мирке, в тех узких кругах, которые при любом общественном устройстве неизменно присваивают себе титул хорошего общества.
Отец, средней руки режиссер кино, – пришло время – наскучил красавицей и отдал остаток зрелости на волю жизненных волн. Мать, в свою очередь, восполняла эту потерю, насколько и покуда позволяли ей ее чары. Живое человеческое чувство связывало его с дедом, а бабушку свою он застал в живых только в раннем детстве и помнил ее едва.
Более-менее удачно закончив школу, он не имел ни планов, ни стремлений, ни отчетливо выраженных желаний, ни поползновений честолюбия. Один из его одноклассников сманил его на Кавказ. С год он работал инструктором по туризму, не обращая внимания до поры на письма матери, в которых она прямо называла его дураком. Там, на Пшадских водопадах, он приобрел толику самостоятельности, однако и это качество сгодилось на то, чтобы упрочить свой основной девиз: ни в чем себе не перечить. Впрочем, то время, накрепко учитывавшее своих современников, безоговорочно требовало возвращения, и он вернулся. Несмотря ни на что, ему было куда возвращаться. Мать свою он не любил, отца не уважал и наотрез отказался продолжить семейную традицию, хотя последующие годы заработка ради буквально заталкивали его в то, что от нее, от традиции, еще оставалось.
До эпохи заносчивых неучей оставалось всего несколько лет. Мать, не посвящая сына в подробности своих мер, использовала некие связи, и в целом вопрос был решен как нельзя более удачно: ему предстояло поступить на исторический факультет Московского университета. Дело оставалось за самим Тимофеем. На экзамене по английскому языку он мучительно искал брешь, трещину, куда бы мог, как клин, вставить заученную речь и ее отточенным изяществом расколоть крепость холодных, недружелюбных, льдистых глаз экзаменатора. «Достаточно», – кашлянув в маленький мягкий кулачок, молвил человек с бородкой и размашисто расписался в экзаменационном листе. – «Мы ставим вам отлично», – проговорил он со значением и выпучил близорукие глаза, и оказалось, что зрачки их вовсе не серые, а желтые без примесей.
Тимофей еще в университете написал два рассказа: в одном, если он правильно запомнил, речь шла о маленькой девочке, получившей большущую гроздь винограда и слегка от этого захмелевшей. Второй был посвящен преодолению некоей юношеской любви, рожденной забавы ради кремнистой пылью курортных светил.
Сам он в глубине души считал их просто искусным подражанием, но, конечно, если и высказывался на эту тему, то вскользь и достаточно смутно для того, чтобы быть уличенным в небрежении к собственным дарованиям. Зачем он учился, он и сам не знал хорошенько. Надо же было где-то учиться, и лучше это было осуществлять в заведении, претендующем на некую элитарность.
Спустя некоторое время после выпуска из университета несостоявшийся этнограф поступил на курсы при ВГИКе и отучился еще два года на отделении документального кино, но к тому времени, как он обзавелся очередным дипломом, кино уже находилось в низшей точке своего падения. Творчество его понемногу свелось к написанию рекламных роликов и чрезмерно сентиментальных сценариев, которым никто не давал ходу.
Достигнув тридцати, он по-прежнему топтался в луже своих неглубоких убеждений, мельчающих год от года, день ото дня. Во всех его действиях проступала инфантильность, порожденная безоблачным детством и им же законсервированная. И сам он являл собой человека, законсервированного внешне. Все его подружки, а в них недостатка не чувствовалось, будучи даже его моложе, выглядели старше его. Такие люди, каким был он, старятся в одночасье, за одну ночь, но уже бесповоротно, безоглядно, раз и навсегда, словно сдергивая маску, оберегавшую до поры процесс старения от чужой наблюдательности.
Жить без любви Тимофей не мог, как не живет без воды рыба. Людей, тянущих лямку брака, он не понимал и смотрел на них даже с опаской, как на тех, кто был способен постоянно менять свое жилище. Конечно, он понимал, что людей толкают на это неблагоприятные обстоятельства, но когда обстоятельства благоприятствовали, тогда Тимофей чувствовал тоску. Сам он родился, вырос и всю свою жизнь прожил в родительской квартире, и представить у себя над головой какую-нибудь другую крышу, пусть и сделанную из драгоценного металла, он не мог и вообразить. Каждая мелочь напоминала ему о каком-то событии его жизни, деревья под окном росли вместе с ним, и в их ветвях, в их листве витали его мысли летними вечерами. Представить, что эти поверенные его мечтаний и размышлений могут пасть под пилой коммунальных служб или исчезнуть из его жизни, было так же невозможно, как жить под одной крышей с одной женщиной.
Как ни удивительно, его притягивали самостоятельные женщины, и он имел успех у самостоятельных женщин, строго смотревших на жизнь. Но истекало время, и он начинал скучать. Связь с прицелом на большее его томила.
Наступало время, когда они задавали ему один и тот же вопрос, звучавший примерно так: «Ты всегда делаешь только то, что тебе хочется?» «Всегда», – честно отвечал он, но они, единые и тут, не верили. Прозрение наступало позже, когда он медленно отпускал тормоза, и тогда уж начиналось светопреставление. Естественно, что никто не чувствовал себя способным долго это выдерживать. Никак не прекословя своим прихотям, он поселял в своих избранницах горькое сознание ошибки. И они отваливались от него, как насекомые от ядовитого цветка, и устремлялись в самостоятельное плавание или полет, ибо некоторые действительно не ленились пересекать океан в поисках потерянного Я.
«Моя жизнь – это летопись позора», – любил повторять он, пока не до конца веровал в правоту сказанного, а когда уверовал, то не стал доискиваться причин. В нем было врожденное пристрастие к шутовству, и за право паясничать и называться Петрушкой он без сожаления отдавал все возможности, которыми жизнь еще продолжала его соблазнять.
Друзья смотрели на эти забавы сквозь пальцы: никаких особых хлопот и неприятностей они им не доставляли. Напротив, обремененные заботами взрослой жизни, они нуждались в каком-то напоминании, что молодость, их совместная молодость, еще не прошла, что она рядом и кто-то носит ее обветшавшую хламиду, как старец-подвижник чужие грехи или чужие немощи. И дело поэтому не двигалось дальше разговоров, каким бы образом это прекратить, и смутных планов, построенных на чистой воды песке.
* * *
Следующим утром все поднялись пораньше, наскоро искупались в прохладной воде и, не дожидаясь завтрака, выехали в Севастополь. Алин московский отходил в половине пятого, времени было довольно, и все как-то не сговариваясь одновременно высказали желание пойти в Панораму. По дороге из Ласпи в Севастополь заехали в Балаклаву за Марианной, которая сняла комнату на втором этаже того самого дома, где внизу было устроено кафе, в котором они и встретились вечером предыдущего дня. Марианна сидела на балконе в раскладном кресле, пила кофе и смотрела вниз на гуляющую публику, перила балкона были украшены пластмассовыми ящиками с цветущими маргаритками и анютиными глазками.
– Жалко, что не может видеть вас Коровин! – крикнул ей снизу Илья.
Она повела головой, будто позируя, потом со смехом махнула рукой, скрылась в комнате и через несколько минут выпорхнула на набережную в легком коротком платьице, с плетеной пляжной сумкой через плечо.
– Меня на «вы» больше не называй, – сказала она Илье. – И так я на работе от этой вежливости не знаю куда деваться.
В Панораме больше всего Илью поразили фигуры убитых солдат, накрытые рядном, из которого высовывались их голые ноги, выглядевшие до того натурально, что хотелось взять прутик и пощекотать им пятки, а заодно и проверить, действительно ли это манекены или, может быть, бродяги, которых нанимают изображать севастопольских героев с почасовой оплатой.
У выхода из здания-ротонды торговцы предлагали батальные акварели и археологические безделушки. Илья задержался у какого-то лотка.
– А эти-то, – заметил Тимофей, – как живые.
– Вин лежит за хривну у час – пойди побачь, – заявил им пожилой, солидный и седой мужчина с фотоаппаратом. – Я ж видел, як ноги двигает.
– Да ну, – вырвалось у Тимофея. Мужчина развел руками, как бы обижаясь на высказанное недоверие.
– Пойду посмотрю, – решил Илья и нырнул в полумрак.
Аля посмотрела ему вслед с изумлением.
– Удивительный человек, – заметил Тимофей, – в тридцать с лишним лет иметь такую наивность…
Прозвучало это как комплимент, и Аля это поняла и ничего не сказала, а только склонилась над дочерью и оправила на ней платьице.
Через пару минут вернулся сияющий Илья.
– Ну что? – в один голос спросили Тимофей и Аля и переглянулись.
– Глупости, – махнул Илья рукой. – Муляж, конечно.
– На что потратил гроши? – Тимофей вытянул шею.
Илья разжал ладонь и показал медный католический крестик.
– Могу пожертвовать, – предложил он Але, держа крестик на раскрытой ладони. – На счастье, – и усмехнулся.
Тимофей презрительно фыркнул:
– Хочешь режь меня, но не дарят на счастье крест с убитого сардинского солдата. Вот это кавалеры у тебя, – сказал он Але.
– Глупости, – возразил Илья. – Откуда мы можем знать, был он убит или нет?
– Да нет, конечно, потерял он его! – Тимофей махнул рукой, показывая безнадежность этой простоты, и даже Аля сдержанно улыбнулась. Действительно, на лице Ильи по временам вдруг проступало выражение восторженной задумчивости, и прежде чем оно приобретало свое обыкновенное выражение – выражение спокойного, уверенного в себе и в своем нынешнем положении человека, – оно как бы касалось легкой стопой еще одной промежуточной ступени, и мгновение на нем держалась застенчивость. Будто то, что он видел мысленным взором, было настолько всеобъемлющим, настолько неохватным, что он и рад был поделиться с окружавшими его в тот момент людьми, но не было никакой возможности найти ни слова, ни какие-либо другие способы для его описания, и он, Илья, словно бы извинялся за свое минутное отсутствие и за свою неспособность начертать те картины, которых сподобился сам.
– Ну хорошо, хорошо, – сдался он. – Тогда это будет Галкину. Его-то такие условности никогда не смущали.
– Кто это – Галкин? – спросила Аля.
– Да есть один сборщик податей прошлого, который гордо носит имя старьевщика, – пояснил Тимофей и добавил совершенно другим голосом: – Зачем вам этот крест, мадам? Вот вам моя рука.
Знаки внимания, которые оказывал Тимофей Але, докучали ей, но все-таки были приятны. Он и сам чувствовал это, но остановиться не мог, как заведенная игрушка. Пора уже было к поезду. Отношения, которые сложились между Алей и Тимофеем за это короткое время, почти сразу приняли характер запанибратского приятельства, державшегося на обоюдных подтруниваниях. Аля легко сносила порою двусмысленные и иногда откровенно глупые шутки Тимофея и сама не оставалась в долгу, и он охотно его принимал и, коль скоро натянул на себя личину добровольного скомороха, добросовестно уничижал себя по смутно им ощущаемым правилам юродивого искусства.
– Ну, я надеюсь, мы созвонимся, – обратился он к Але, – в славном городе Москве-кве-кве. – Тут на его лице появилась фальшивая растерянность. – Но вот смотри: ты позвонишь, а как мы узнаем, та ты Аля или не та? Мало ли Аль на свете ходит? Хотя нет, – возразил он сам себе, – имя у тебя редкое. Но все же лучше просто скажи: вы не продаете петуха за двадцать пять аспров? Для надежности. Это будет наш пароль.
Чувствуя, что Аля не в настроении поддерживать этот пустой разговор, Тимофей заигрывал с девчушкой, но был грубо однообразен и скоро ей надоел. То и дело он присаживался он на корточки и озабоченно спрашивал:
– Ну-ка, где там Баба-яга?
Девочка поднимала головку и щурилась.
– Тям, вот тям, – уверенно показывала она.
– А что она делает?
– Варит.
– Что варит?
– Ванюшку, – с усталой важностью поясняла малышка и даже легонько вздыхала, словно не договаривая из деликатности: ничего-то вы, взрослые, не знаете, все-то вам приходится объяснять.
– Как я вам завидую, – просто сказала Аля, глядя на них из солнечного сумрака тамбура.
– Приди ко мне, – пропищал Тимофей тоскливым голосом, кривляясь и про себя думая, что это совершенно не к месту, – в сиянье лунной ночи.
– Приду, – сказала Аля просто, ставя ногу на подножку тамбура. – Непременно. Спасибо, ребята, – добавила она уже серьезно. – Было приятно.
– Пароль не забыла? – тоже посерьезнев, озабоченно спросил Тимофей.
То ли вместо ответа, то ли не расслышав, она несколько игриво шевельнула пальцами согнутой в локте руки. Состав, выгнувшись гигантской гусеницей, медленно оползал перрон. В провалах дверей стояли разномастные проводницы. Над головами оставшихся воздух дрожал, как желе.
* * *
Остаток дня втроем с Марианной бродили по городу. Илья, не бравший отпуск два года, угодил в самый эпицентр курортного лета, и теперь ему было почти безразлично, куда направлять свой путь. Ему нравилось не считать свое время, нравились ленивые движения никуда не спешащего человека, нравилось пекущее солнце и нравилась собственная тень на асфальте севастопольских улиц. При благоприятных обстоятельствах необходимо было заехать на несколько дней в один из небольших городков Кавказского побережья, где начинался кинофестивальчик, на котором у Тимофея имелась какая-то компания. По совершенно твердым сведениям там же один их однокурсник, которого они называли Кульман, заведовал археологическим музеем, и смутно предполагалось, что они его навестят. Но пока они сидели на набережной и, наблюдая из-под солнцезащитных очков, как дети, ведомые бабушками, бросают пухлыми руками монеты в пенное подножие памятника погибшим кораблям, вяло вспоминали, сколько именно кораблей затопил здесь Корнилов полтора столетия назад и какие названия носили эти прекрасные, белокрылые корабли.
Когда закат скользнул по равелинам, ограждающим фарватер, с Северной стороны отчетливей стали слышны металлический скрежет и жужжание расчленяемой стали, и бриз урывками приносил на набережную, к ярко освещенным кафе, к людям, жалобные, отчаянные звуки прощания обреченных кораблей.
По освещенным улицам, струившимся вниз, к морю, двигался безостановочный поток разодетых девушек. Проститутки, караулившие на Большой Морской, напротив церкви, завистливо поглядывали им вслед. Увлекаемые общим направлением, у которого угадывалась некая цель, Марианна, Илья и Тимофей спустились на Графскую пристань, где почти у самой колоннады высилась какая-то серая глыба.
– Что у них тут? – изумленно произнес Тимофей, снизу вверх глядя на гигантский корабль. – Праздник у вас какой-то? – спросил он у матроса, попросившего закурить.
– Юсовцы гуляют, – неуклюже ныряя толстыми пальцами в открытую пачку, объяснил матрос.
– Что еще за юсовцы?
– Ну, америкосы, – пояснил матрос. – Штабной их шестого флота пришел. Видал, у Графской стоит? Хорош у них штабной, – произнес он с усмешкой. – Один больше всех наших.
Матрос безнадежно махнул своей коричневой, словно копченой рукой.
– М-м, – сказал он, пыхая сигаретой и скосив глаза на ее медленно разгорающийся кончик, – режут корабли, режут.
– Это сказка, а не город, – согласился Илья, – только уже не русская.
– Скоро они будут думать, что это они победили в Троянской войне, – надув губки, обиженно сказала Марианна.
– Они уже так думают, – рассмеялся Тимофей и посмотрел на нее с новым интересом.
В конце концов они уперлись в Артиллерийскую набережную и присели за столик в одном из кафе. Парочками сидели безмолвные девушки, тоскливо тянули коктейли и стреляли глазами по всем направлениям. Прямо к стойке подъехал «БМВ»-кабриолет. Бычиного вида татарин зычно и недовольно высказывал что-то бармену. Златая цепь, обнимавшая его шею, толщиною была с корабельный канат. Бармен налил ему стакан апельсинового сока, и тот выпил его залпом. Автомобиль взревел и визжащим толчком сдал назад, на плиты проезжей части.
– О, какие тут ездят, – усмехнулся Тимофей. – А чем ты занимаешься? – спросил он, проводив глазами машину, и Марианна засмеялась.
– Вы не поверите, – сказала она вкрадчиво.
– Поверим, – уверенно сказал Илья. – Мы доверчивые.
– Любовью, – просто сообщила она.
– О-ох, – вырвалось у обоих стоном не то изумления, не то восторга.
Марианна, не ожидавшая такого эффекта, пошла от удовольствия пунцовыми пятнами и переводила свои зеленые глаза с одного на другого.
– А в свободное от любви время?
– Чем зарабатываю, хочешь спросить? Ею и зарабатываю.
– Да ну, – недоверчиво сказал Тимофей, оглядывая Марианну с головы до ног, для чего заглянул под стол. – Не похоже.
– Вот вы какие все-таки, – с укоризной сказала она, поправляя на коленях свое короткое шелковое платье. – Все у вас мысли об одном.
– А какие? – изумился Тимофей. – Просто слово такое… неоднозначное. Затаскали нашу любовь недобросовестные средства массовой информации.
– У меня свое агентство. Называется «Любовная битва». Занимаюсь тем, что даю советы, как устоять в любовной битве. Провожу семинары, консультирую и все такое. Потому что всегда, даже в самые безмятежные мгновения отношений, между мужчиной и женщиной происходит подспудная борьба.
– Это какая борьба? – усмехнулся Тимофей. – Под одеялом, что ли?
– Фу, – сказала Марианна. – Это грубо. Я же сказала: подспудная.
– А одеяло – это не спуд? – спросил Тимофей.
– Разве любовь это битва? – вмешался Илья. – Не всегда же.
– Всегда, – твердо сказала Марианна. – Здесь иллюзий быть не может. Взаимное притяжение обязательно вызывает взаимное отторжение. Это неизбежно. Да и сама природа полов такова, что между ними таится затаенная вражда, правда, конечно, не всегда это так уж заметно. Она, как бы сказать, постоянно тлеет и никогда не может потухнуть до конца. Основа отношений – противоречие, а так называемое сотрудничество всего лишь временное, хотя и необходимое состояние, но нормой оно не является. Норма – противоречие и противостояние. А так называемые моменты счастья – перемирие. Так что обращайтесь, – заключила она. – Вам скидка.
– Ему скидка, – кивнул Тимофей на Илью, – а мне бонус. А то бьюсь-бьюсь, и все подспудно.
– И люди за это платят? – снова спросил Илья.
– Еще как! – ответила Марианна и чуть заметно улыбнулась чему-то своему. – Потому что на самом деле по-настоящему людей интересует только это.
– Ну еще чего! – возмутился Тимофей. – А отшельники? А самоотверженные ученые?
– Монашествующие, – подсказал Илья.
– Нет, нет, – почему-то грустно и как-то устало сказала Марианна. – Только это. А отшельники просто бегут от своих желаний. Спасаются бегством. К тому же, – оживилась она от мысли, которая, как видно, только что пришла ей в голову, – не все могут стать учеными, артистами и спортсменами. А любить могут все.
Тимофей с сомнением покачал головой, то ли не соглашаясь с этим рассуждением в целом, а то ли оспаривая лишь всеобщую способность любить.
– Н-да, – заметил Илья, переводя взгляд с Марианны на Тимофея. – Любви вроде еще нет, а битва уже есть.
– Вот так вот, – сказала Марианна, сделала торжествующий глоток из своего бокала и неуловимым движением языка облизала губы. – Я же вам говорила. – Внезапно на лице ее отразилась озабоченность. Она высоко подняла бокал, подставив его зеленому свету фонаря, и устремила на него пристальный взгляд.
– Позовите официанта, – приказала она, и Илья тут же исполнил приказание.
Когда тот прибыл, Марианна, указав ему крошечный скол на ножке, произнесла неподражаемым московским выговором – строгим и капризным одновременно:
– Пожалуйста, замените бокал.
– Какая, однако, щепетильность! – заметил Илья, пораженный этой сценой. – Вот за это, кстати, – сказал он Тимофею, – москвичей и не любят.
– Дело не в этом, – махнула она рукой, – просто нельзя употреблять битую или расколотую посуду. Можно всю жизнь себе поломать.
– Не знал про посуду, – чистосердечно признался Илья.
– Теперь знай, – ответила Марианна, придирчиво осматривая новый бокал, доставленный смущенным официантом. – Это не шутки.
– Прям хиромантия какая-то, – рассмеялся Тимофей. – Ну, если такое пристальное внимание к деталям жизни, без зодиака, видимо, в любовных битвах не обходится?
– Не без этого, – призналась Марианна.
– Что ж, это правильно, – согласно кивнул Тимофей. – Самый верный способ завоевать сердце клиента. Каждому приятно узнать, что он талантлив и в жизни ему скорее всего суждено счастье – надо лишь следовать двум-трем рекомендациям. Поэтому при чтении гороскопов, кстати, может сложиться впечатление, что мир состоит из одних художников, актрис, гонщиков и удачливых предпринимателей, – в общем, из одних знаменитостей. То же могу сказать о переселении душ. Судя по большинству таблиц, составленных в зависимости от даты рождения, которые попадали мне в руки, мужчины все как один были в прошлой жизни шотландскими джентльменами, склонными к наукам, а женщины поголовно – португальскими девственницами знатных семейств.
– Напрасно ты смеешься, – сказала ему Марианна. – Тебя хоть раз женщина бросала?
– Меня? – Тимофей так изумился, что даже поперхнулся своим пивом. – Они только и делают, что меня бросают.
– А ты?
– А я новых ищу.
– Понятно, – сказала Марианна. – Я не по адресу. А просто я хотела сказать вам, господа, что когда люди любят друг друга, по-настоящему любят, – она бросила на Тимофея разгневанный взгляд, – а вместе быть не могут, то это тако-ое, тако-ое… Как вы думаете, от любви умирают? Еще как!
– Ну мы обратимся, – пообещал Илья. – Если что.
И в Марианниных нефритовых глазах появилась польщенная благосклонность.
– А хороший гороскоп – всего лишь инструкция к человеку, – заключила она. – Так и надо это понимать. И очень, между прочим, помогает.
От них остались кофейные чашечки, на дне которых, как суеверная бездна, темнела кофейная гуща, и пепельница, где расходились веером окурки тонких белых сигарет.
* * *
– И сколько платишь, если не секрет, – сказал Илья, когда шоссе круто взметнулось вверх, к перевалу, имея в виду комнату с видом на балаклавскую бухту.
– Пятьдесят, – ответила Марианна.
– О, – сказал Илья. – За такие деньги там в углу должен стоять сундук, и чтоб на крышке написано «Счастье».
– Сундук есть, – рассмеялась Марианна. – Крышка только у него очень тяжелая. Без мужской силы не обойтись.
Тимофей на мгновение поймал ее глаза в зеркале заднего вида. Он как человек настроения еще не решил, стоит ли связываться с этой девушкой более, чем для милого разговора за столиком кафе.
– Женщины без мужской силы не могут обойтись, а мужчины, напротив, свою силу черпают в женской. Вот времена, право. – Он сокрушенно покачал головой.
На протяжении всей дороги Илья боролся с искушением узнать что-нибудь об уехавшей Але. Наконец, когда общий разговор выдохся и в салоне на некоторое время повисла тишина, он неуверенно начал:
– И все-таки подруга Аля оставила нам много загадок…
Марианна быстро вскинула на него глаза.
– Аля очень непростой человек.
– А ты простых видела? – хмыкнул Тимофей с заднего сиденья, но Марианна не удостоила его ответом. Он размяк, отвернул голову и смотрел в окно, без всякой мысли перебирая в сознании проплывающие мимо картины. Ночь густо, по-южному синела вокруг. Уже вышла луна и стелила рябой широкий отблеск на черное полотно воды. В провале долины светлели голубоватые цепочки виноградников, и далеко на соседнем хребте белел пирамидальный срез карьера.
– А что, – начал он задумчиво, – купить здесь домик на набережной, поставить в каждой комнате сундук со счастьем, и знай себе считай денежки. Что мы в этой Москве?
– Сейчас это еще вполне возможно, – вполне серьезно сказала Марианна. – А вот через пару лет не подступишься. Это я вам точно говорю.
– Только без битой посуды, – сказал Тимофей иронически.
– Ну а все-таки, – сделал Илья вторую попытку. – Кто у нее муж?
– Человек, – сказала Марианна. – Все вам расскажи. Вы бы сами спросили.
– Да спрашивали – не говорит, – сказал Тимофей с досадой. – А пытать не умеем – извини. Чай, не заплечных дел мастера, а запойных.
– Он ее бросил, – сказала Марианна.
От неожиданности такого ответа Илья резко затормозил.
– Ты чего? – испугалась Марианна.
– Разве таких женщин бросают? – проговорил он.
– Да всяких бросают. Чемпионов мира бросают. Олигархов. Миллионеров. Поехали-поехали.
Балаклава дремала под черным небом, испещренным помарками зарниц. Кое-где на лавочках между фонарями сидели люди. На поверхности черной воды тихонько качались опрокинутые прибрежные огни. Покачивая бедрами, покачивая плетеной сумкой, которую несла в руке, Марианна неторопливо шла по набережной к своему дому.
– Ну что же ты? – укоризненно спросил Илья, когда выехал из Балаклавы к повороту на Ласпи.
– Да ну, – отмахнулся Тимофей. – Боюсь я таких. Слишком сведущая в тайнописях мироздания. На все у нее ответ готов. Засудит.
– Ты с ней тайны собрался разгадывать?
– Тайны не тайны, но цинизм мой подернут флером романтики, – со смехом ответил Тимофей. – Будем считать, что цель условно поражена. А ты знаешь, – сказал он немного погодя, – я, кажется, помню этого ее мужа. Помнишь, на первой картошке? Эта история с собакой и мировоззрением.
Илья помолчал, соображая.
– Историю помню, – ответил он. – Но я, по-моему, тогда раньше уехал. Как ее, кстати, звали? – усмехнулся он.
– Почему-то ее звали Эля, – кисло сказал Тимофей и повторил: – Э-ля, – навсегда оставляя это сочетание звуков, как новую сильфиду, в подношение беспокойно-сонным крымским холмам.
* * *
Илья рано пошел спать, а Тимофей остался на балконе за столиком в обществе бутылки недопитого коньяка. Он думал о том, что с тех пор как он был здесь последний раз, миновало уже девять лет. И скалы, загораживающие от моря сухую, как спрессованная пыль, землю, и огромные их обломки, восстающие из мелководья, и неподвижные пирамидки кипарисовых деревьев, и запах магнолий, и пестрота азалий, и шелест воды в прибрежных камнях – все это было таким же, как и девять лет назад. Ему пришло в голову, что девять лет назад отсюда будущее рисовало ему соблазнительные картины, и душа замирала в чаянии неведомого блаженства, а теперь он стоит в этом самом будущем и не видит ничего, никакого нового будущего – только белые пятна чаек на черных камнях и где-то на угадываемой границе неба – дежурные огоньки дремлющих судов.
Он покинул балкон, прошел через комнату, где спал Илья, вышел из здания и спустился к самой кромке воды. Прошлое, которое когда-то считалось будущим, было к его услугам. В черных камнях тихо плескалась вода. Ночь дышала свободно под легким покровом Млечного Пути.
И чем больше образов юности предлагала услужливая память, тем отчетливее проступала мысль, что давно уже он вышел из эпицентра жизни. Раньше, когда он пил портвейн после школьных уроков, он ощущал себя в самом ее центре, в самом ее горниле; потом какое-то время жизнь шла, счастливо совпадая с его жизнью, а теперь началось расхождение. Если раньше он ощущал себя самой важной, самой необходимой частицей того, что люди называют миром, то теперь он был простым приложением, довеском, добавкой, которая может быть, а может и не быть. Он давно уже не пил портвейн в компании одноклассников, а пил что-то в приличных ресторанах, он не ездил в строительные отряды зарабатывать на летний отдых, не сидел в дырявой палатке на берегу скромного недорогого моря, но с какого-то времени в своих новых обличьях служил уже только декорацией к тому миру, который обступал его со всех сторон новыми лицами входящих в жизнь людей, дышащих новыми надеждами, новыми открытиями и первыми откровениями.
Сама собой вспомнилась и эта история с собакой. Сейчас ему уже казалось странным, что в самом деле были такие времена, которые делали возможными подобные истории.
Они тогда всем курсом собирали картошку под Можайском. А началось все с того, что как-то человек в фиолетовой шляпе колокольчиком завел разговор с собакой, отиравшейся у столовой. Несколько марксистских начетчиков с кафедры истории партии оказались рядом и со смущенными улыбками прислушивались к фамильярной беседе человека и животного.
– Хоть бы и эта собака, – говорил человек в шляпе, присаживаясь на корточки и теребя животное за тощую шею. – Кто может сказать, что у нее в голове. Есть у нее мировоззрение или одни рефлексы? А может быть, и есть. Кто это может знать?
Разговоры эти не прошли даром. Борцы за идеологию затаили обиду. Несколько картофельных дней они ограничивались лишь хмурыми взглядами, но в конце концов не выдержали и созвали комсомольское собрание.
Собрание проходило вечером, в большой ремонтной зале тракторной станции. По углам валялись какие-то старые, выпотрошенные двигатели, бетонный пол лоснился пятнами соляры, а с высоченного потолка, как шея доисторического животного, нависала лебедка. И в целом помещение это напоминало интерьер финальных сцен многочисленных боевиков, где добрый и справедливый герой отправляет в преисподнюю своего отвратительного антагониста при помощи какого-нибудь пришедшегося под руку механизма. Первым выступал староста курса Богомолов.
– Сутягин вел тут речи, – объяснил он собравшимся цель мероприятия, – которые, скажем прямо, – он подпустил выразительную паузу, словно до этого бродил вокруг да около, – не годятся для комсомольца. Все это противоречит марксизму, как мы его знаем и понимаем. Ты меня извини, дурь у тебя в голове какая-то.
Некоторые пытались свести все в шутку, но в конце концов Сутягину предложили пояснить свои заявления и подобру-поздорову от них отречься. На все это действо бросали тусклый свет две мутные лампы в толстых, покрытых маслянистой пылью колбах, и мрачное освещение придавало собранию еще большее сходство со зловещим судилищем инквизиции. Ветреная темнота билась в пыльные окна под потолком, по стенам кривлялись огромные тени, похожие на нескладные привидения, изгнанные из подземного мира за свою несуразность.
Ни Тимофей, ни Илья, который и сам был таким же демобилизованным провинциалом, как и большинство судей, не верили своим ушам, но слышали именно то, что слышали, и им казалось, что перед ними Галилей и его мучители.
Несколько студентов, опешив, переглядывались, пока один из них уже не смог долее сдерживать рвущийся наружу хохот, и через секунду половина синедриона смеялась открыто, а двое просто давились от смеха, присев на корточки, точно получили по хорошему удару в солнечное сплетение. Ребята в запачканных землей телогрейках явно переиграли. Наконец понял это и Богомолов.
– Не солидно, мужики, – сказал он уже другим, изменившимся тоном, осторожно допуская в него неформальные нотки.
Несчастная собака – виновница всего происходящего – терлась тут же, виляя ободранным хвостом и заглядывая в лица людей виноватыми, слезящимися глазами. Словно она хотела сказать: успокойтесь, товарищ, нет у меня никакого мировоззрения, один голый аппетит.
– Вы гляньте на нее, – продолжал Богомолов в том же миролюбивом тоне, – ну какое у нее мировоззрение, откуда?
Пятьдесят пар людских глаз уставились на собаку.
– Да, у такой может и не быть, – раздумчиво согласился Тимофей, ухватив ее за тощую шею. – Ты, братец, солипсист, а не марксист.
Богомолов испуганно заморгал. Он не знал, в чем его обвиняют, потому что не понимал значения слова. Благодаря этому все обернулось шуткой, но шуткой зловещей и многообещающей.
Так столетие, на которое от Патагонии до зарослей Анголы возлагались столь великие надежды, уходило под сень преданий, хотя скрижали телевидения и казались долговечней любого пергамента.
На его памяти только один из «комсомольцев», что называется, ушел в религию, но быстро остыл, сменил зачем-то фамилию на фамилию жены и стал неплохо зарабатывать на одном из чековых аукционов. Но это, насколько Тимофей помнил и понимал того человека, была почти трагедия доверчивой души.
* * *
Ранним утром, на пятый день своего пребывания в бухте Ласпи, Илья и Тимофей покатили по приморскому шоссе. Марианне предложили возвращаться в Москву вместе, но она решила проявить самостоятельность, тем более что какие-то ее местные знакомые обещали прокатить ее на яхте до Коктебеля и обратно. Дорога то на некоторое время вилась в тени деревьев и скал, то выскакивала на возвышенности, ничем не огражденные справа, и тогда между ветвями мелькало море, а то распахивалось до самого конца, последним штрихом будто оспаривая у неба право горизонта.
В Ялте они сделали остановку на ночь. Окна гостиницы выходили на страдающую бессонницей набережную. Номер был полон синим светом, а снизу бухали раскаты дискотек. Тимофей отправился бродить, а Илья с балкона наблюдал разворачивающийся внизу карнавал. Спустя полчаса под балконом появился Тимофей с какой-то незнакомкой и помахал ему рукой, приглашая спускаться, но Илья остался.
Тимофей прибрел уже на рассвете. Настроение его все более насыщалось темными тонами. Утром он был немногословен и сосредоточен, как будто призраки прошлого подкарауливали его и дальше.
– Не выспался, – сообщил он и зевнул.
Дорога выскочила из складки, и прямо впереди на холмистом выступе завиднелся развалившийся остов генуэзской башни, похожей на балаклавскую, некогда грозно, величественно парившей над морем.
– Что ты? – спросил Тимофей, заметив, что Илья останавливает машину.
– Выйдем здесь ненадолго, – сказал Илья.
Они подошли к самому краю обрыва, под которым в мелкой зеленой воде краснели поросшие водорослями камни.
– Она, бывало, заплывет далеко-далеко – головы даже не видно, особенно если волна. Я смотрю… – Он не договорил. – Очень хорошо плавала. Откуда только умела?
– А я тебе так скажу, – начал было Тимофей, но нога его, неосторожно ступив на осыпь, поползла вниз, – ах, да какая разница, кого или что мы там любим? Или ее, или нашу любовь к ней? Любим, да и все!
– Как-то все не так оказалось, как казалось, – сказал Илья, а Тимофей пожал плечами и ничего не сказал.
Сразу за Морским дорога отпрянула от Нового Света, как испуганная лошадь, и понесла вниз к Судаку.
Тимофей знал эту историю, знал Ирину, помнил, как Илья каждый вечер, когда это случилось, стоял у лифта общежития, пугая всех проходящих совершенно отрешенным лицом. В комнатах нередко гуляли, и сам Тимофей был там частым гостем. Она возвращалась, а иногда не возвращалась, совершенно чужая, незнакомая. На лице ее уже проступали отпечатки новой жизни, в которую Илье не было хода. И она, выйдя из лифта и увидев его, здоровалась с ним коротко и сухо, и это новое ее выражение пугало его до смерти. Дождавшись ее, он тоже брел в свою комнату, которая еще недавно была их общей, и там ему казалось, что, как в какой-нибудь сказке, Ирину заколдовала недобрая волшебница. С высоты четырнадцатого этажа он озирал этот огромный, равнодушный к нему город, разлегшийся на своих холмах широко и удобно, вальяжно помигивая своими огнями, теша свое самолюбие умыканием невест и потакая своей природе уничтожением светлых помыслов. Еще ему казалось, что одно прикосновение его теплых, живых, любящих и все понимающих губ может развеять чары, но тем и сильны были эти чары, что ни о каком поцелуе больше не могло быть речи. Ему тогда оставалось, подобно сказочному герою, только отправляться в дальний-дальний путь и, миновав множество приключений, раздобыть ключ к этому ледяному замку.
Утро того дня конца лета было замешано на тумане и на тревоге. Илья уже знал, что в город вошли танки: слышал из окна общежития, как в мутном рассвете колонны пробороздили проспект Вернадского.
К обеду Илья добрался до библиотеки, но она оказалась закрыта. К тяжеленным дубовым дверям безостановочно подходили люди, касались отполированных ручек, растерянно топтались на ступенях, читали объявление, вывешенное изнутри на толстом стекле. Некоторые тут же ныряли в переход метро, некоторые удалялись в сторону Каменного моста, некоторые, подумав, брели к Белому дому: кто по Герцена и Воровского, кто по Калининскому. И он поплелся за женщиной, с которой вчера сидел за соседней лампой. Лицо ее было отрешенно-расстроенно, каблуки туфель неестественно громко, как ночью, выстукивали об асфальт тротуара. Небо было наглухо затянуто сибаритскими облаками. На крыши и антенны, последние форпосты человеческих рук, опиралось хмурое небо, застегнутое на все пуговицы.
Илья бродил в толпе, заглядывая в каждое лицо. К своему удивлению, он угадывал некоторые, которые примелькались ему за последние эти дни в читальном зале Ленинки. Кое-где тренькали гитары, ходили по неразрешимому кругу три аккорда, и было ощущение, что это просто школьники сорвали урок.
Лениво сеял мелкий дождь. Странен он был, мир, который не желал служить декорацией. Казалось, что тому героическому, что свершалось в мире людей, подобал величественный, кровавый закат, оттенивший бы до зловещей черноты плоскости зданий. Третий Рим сгорал в огне очищения, чтобы просветленным ликом восстать как птица феникс.
Ему показалось, что среди людей, тащивших куда-то кусок металлической ограды, мелькнуло знакомое лицо одного из его преподавателей, читавших историческую географию, и он, пробираясь в толпе, пошел к тому месту, где, как он полагал, находится преподаватель. Теперь он был уверен, что встретит ее здесь, дотронется до ее руки, чары рассеются, и все станет по-прежнему, и они уйдут отсюда вместе в какую-то новую, нечаянную жизнь.
Совсем рядом, на Кутузовском, – только перейти мост, – как он знал от ее подруги, были те дома, и среди них тот, в котором она теперь так часто бывала.
Илья совсем растерялся в этих чужих дворах. Бесчисленные окна, не мигая, смотрели на него желтыми, багряными, голубыми, белыми глазами, и он думал, что оттуда, из всех этих окон украдкой смотрят на него, знают, зачем он сюда пришел, и смеются над ним. Ему казалось, что это нелепый сон, который вот-вот закончится. Во дворе, под молодыми липами человек выгуливал собаку. Ровными рядами дремали машины с номерами на желтых и красных табличках. Окна гасли на его глазах. К одному из них приблизилась молодая женщина – она облизнула ложку, чему-то засмеялась, передвинула метку настенного календаря на двадцатое число и снова скрылась в глубине кухни.
Люди ложились спать.
Это было второе настоящее, а не выдуманное, душевное потрясение в его жизни, но понял он это лишь много спустя, когда боль и отчаяние, испытанные тогда, стало с чем сравнивать.
* * *
На украинском берегу машину с московскими номерами встретили празднично. Сотрудники таможни в белых рубашках, как тараканы, забирались во все щели машины, но в тот день таможенный бог отвернулся от них: они не нашли ничего такого, с чего можно было бы затеять долгую и нудную торговлю. Один все-таки никак не хотел смириться и вернулся, озаренный новой идеей.
– А колбасу-то вы чем режете? – спросил он с выражением сдерживаемого торжества.
– Ты не поверишь, командир, – спокойно сказал Илья, – руками ломаем, – и, вытянув перед ним руки, показал, как именно он ломает колбасу.
Паром повернулся, как огромная льдина, медленно пересек Керченский пролив, и через двадцать минут их автомобиль съехал с понтона на российский берег.
По обе стороны дороги докуда достигал взгляд тянулись сплошные плавни. Солнце сверкало на морщинах воды. В камышах слышался гам, гомон, клекот тысяч птиц всех размеров и расцветок. Между стенками шуршащих тростников на синих полянках плавали утки, лебеди, морские голуби, оранжевые огари; по мелководью широкими шагами шагали шилоклювки; поджав ноги, неподвижно стояли цапли.
– Ничего себе! – сказал Илья. – Скоро, наверно, в Африку полетят.
Через некоторое время плавни отступили, море приблизилось вплотную и выбросило асфальтовое полотно на узкую пересыпь между ним и лиманом. Где-то справа, в желтых, пологих холмах осталась Тамань. Шоссе устремилось на равнину, подальше от воды, и бежало уже вдоль плоских полей. Между грядками желтели наставленные друг на дружку ящики с алеющими помидорами. Теперь пыльные посадки пирамидальных тополей заботливо, неотступно сопровождали автомобиль.
– Понимаешь, – объяснял Тимофей, – недавно образовалось сообщество молодых кинематографистов, что-то вроде союза. Я, может быть, напишу об этом для одного журнала.
Когда Тимофей употреблял словосочетание «может быть», это означало, что ничего он не собирается делать.
– Там весело бывает. Встает один казачина, весь, знаешь, в упряжи этой своей, в сбруе, станичник, короче. И провозглашает тост. – Тимофей прервался и загадочно глянул на Илью.
– Ну, – поощрил тот, не отрывая глаз от шоссе.
– Вот тебе и ну. Говорит: предлагаю этот тост за Россию без Ганапольских. А там полстола Ганапольских. Ничего, – рассмеялся Тимофей, – посмеялись да выпили… Кому же в глазах казачества хочется быть Ганапольским?
Но не добившись никакого эффекта от этого анекдота, Тимофей повернулся на сиденье и спросил:
– Слушай, может быть, не поедем?
– Нет, почему же, – удивился Илья. – Мне любопытно. Как сказали бы в рекламе: место, где казачество встречается с еврейством. И пасутся рядом, как волки с овцами. Тем более что уже почти приехали. – Он догадывался, что, или точнее, кто увлекал его на этот фестиваль. Еще в Москве он слышал об этом увлечении своего друга, но ни разу ее не видел. Она заканчивала ВГИК и считалась одним из самых перспективных молодых режиссеров. Впрочем, Тимофей показал ему буклет, где среди сплошь молодых людей оказалась и ее фотография.
– «Родилась и выросла в Прибалтике», – неожиданно рассмеялся Илья, долистывая до этого места. – Нет, какая прелесть. Родилась и выросла в Прибалтике. Это вместо даты и года рождения. Кстати, сколько ей лет?
Тимофей только развел руками, но все же пробурчал недовольно:
– Неужели так важно?
При въезде в Анапу навстречу им выползла колонна БТРов. Из носовых смотровых люков выглядывали, словно отсеченные, головы механиков-водителей – у того, который управлял головной машиной, шлем был лихо заломлен на затылок и непонятно как держался. Илья прижался к обочине. Оба они – и Тимофей, и Илья молча смотрели на проходящие машины. На броне сидели солдаты, загорелые, пропотевшие. Несмотря на жару, все они были в душных десантных шлемах. Только что подшитые воротнички и белые просветы тельняшек блестели на солнце и придавали колонне какой-то праздничный, нарядный вид.