Читать книгу Призраки и художники (сборник) - Антония Байетт - Страница 5

Сахарное дело и другие рассказы
Июльский призрак[10]

Оглавление

– Похоже, мне нужно съезжать с квартиры, – сказал он. – У меня проблемы с хозяйкой.

Он так ловко снял у нее со спины зацепившийся за платье длинный светлый волос, что это выглядело просто как проявление заботы. И фокусы с балансированием стакана, тарелки и приборов он до этого тоже очень ловко показывал. На лице его читалось достоинство и страдание, и от этого он был похож на печального сокола. Он ее заинтересовал.

– Какого рода проблемы? Любовные, финансовые, хозяйственные?

– Собственно, ни то, ни другое, ни третье. Нет, не финансовые.

Он внимательно рассматривал волос, оборачивая его вокруг пальца, и не встречался с ней взглядом.

– Не финансовые? Расскажите. Возможно, я подскажу, куда можно переехать. У меня много знакомых.

– Да уж, наверное. – Он застенчиво улыбнулся. – Эту проблему описать трудно. Мы там вдвоем. Я обитаю на чердачном этаже. В основном.

Он остановился. Было видно, что он человек сдержанный и замкнутый. Но он что-то рассказывал. Это обычно привлекает.

– В основном? – Она показывала, что ждет продолжения.

– Нет-нет, это совсем не то. Нет… Может быть, мы сядем?

* * *

Они прошли через большую комнату, где толпились гости. День был жаркий. Он остановился, нашел бутылку и наполнил ее бокал. Ему не нужно было спрашивать, что она пьет. Сели рядышком на диван. Ему нравились красные маки, такие яркие на ее изумрудном платье, и ее красивые сандалии. Она приехала на лето в Лондон, чтобы поработать в Британском музее. Конечно, она могла бы и у себя в Аризоне обойтись микрофильмами тех немногих рукописей, которые ей нужны для исследования, но надо было покончить с затянувшимся романом. Есть возраст, в котором, как бы безумно ты ни была счастлива со своим женатым профессором в украденные у судьбы моменты или дни, нужно либо заставить его уйти, либо бежать самой. Она попробовала и то и другое и теперь полагала, что ей удалось сбежать. Поэтому было так приятно, что на нее сразу же обратили внимание. Проблемы поддаются решению. Она сказала это, откинув длинные светлые волосы и повернув свое нежное личико к его измученному лицу. Все началось год назад, торопливо заговорил он, кстати, тоже на вечеринке; он познакомился с этой женщиной, нынешней хозяйкой квартиры, и, как он теперь понимает, сделал неверный шаг – правда, не сразу. А она повела себя, в общем-то, очень достойно, так что…

Он и тогда сказал: «Похоже, мне нужно съезжать с квартиры». Он был в отчаянии и уже было решил не ходить на вечеринку, но пить в одиночку больше не было сил. Женщина посмотрела на него спокойным изучающим взглядом и спросила: «Почему?» Нельзя же, сказал он, и дальше жить там, где когда-то был безумно счастлив, а теперь так несчастен, – каким бы удобным это место ни было. То есть удобным в смысле работы, друзей и того, что теперь, когда он об этом говорит, кажется бесцветным и несущественным по сравнению с воспоминаниями и надеждой: вот он открывает дверь, а за ней Энн, смеющаяся, запыхавшаяся, ждущая, что он расскажет ей, о чем он сегодня думал, что читал, что ел, что чувствовал. Та, которую я любил, ушла, сказал он женщине. Он и тут был сдержан, не поддался внезапному порыву, не стал рассказывать о том, как это было неожиданно, как он вернулся домой и нашел лишь конверт на пустом столе, пустые места на книжных полках, на стеллаже с пластинками, в буфете на кухне. Должно быть, это обдумывалось заранее, неделями, она, должно быть, думала об этом, когда он лежал на ней, когда она наливала ему вино, когда… Нет, нет. Злобствовать – это недостойно, а то, что он чувствует сейчас, ниже и хуже, чем гнев: просто обычное детское чувство потери.

– Нельзя же сердиться на жилище, – сказал он.

– Но мы сердимся, – сказала женщина. – Я знаю.

И тогда она предложила ему переехать к ней в качестве квартиранта; сказала, что у нее пропадает уйма свободного места, а муж там почти не бывает. «Нам в последнее время стало не о чем говорить». Он там будет совершенно независим: на чердачном этаже есть и кухня, и ванная комната; она не будет его беспокоить. А еще есть большой сад. Возможно, это все и решило: жара, центр Лондона, то время года, когда человек готов все отдать за возможность жить не в квартире на верхнем этаже дома где-нибудь на пыльной улице, а в комнате, за окном которой трава и деревья. А если Энн вернется, то дверь будет закрыта, заперта на замок. И он сможет больше не думать о том, что Энн вернется. Это будет решительный шаг – а Энн его считала нерешительным. Он будет жить без Энн.

* * *

В первые несколько недель после переезда он почти не видел той женщины. Они встречались на лестнице, а однажды, жарким воскресным днем, она поднялась к нему и сказала, что он может выходить в сад. Он ответил, что может полоть сорняки и косить траву, и она согласилась. Это было на той неделе, когда вернулся ее муж; он на полной скорости подъехал к парадной двери, вбежал и закричал, остановившись в пустом холле: «Имоджен, Имоджен!» В ответ она – что было так на нее не похоже – истерически закричала. Во внешности ее мужа Ноэля не было ничего, что могло бы вызвать этот крик; услышав его, квартирант посмотрел, перегнувшись через перила, на их поднятые лица и увидел, как на ее лице снова появляется обычное чопорное и невозмутимое выражение. Глядя на Ноэля, лысеющего, с пушком на висках, сутулого, лет тридцати пяти, в потрепанном вельветовом костюме и хлопчатобумажной водолазке, он понял, что теперь может догадаться о ее возрасте, чего он раньше не мог. Она была подтянутая, с длинными стройными ногами, с тусклыми светлыми волосами, уложенными в узел на затылке, и потупленным взглядом. Но слово «мягкая» к ней не подходит. Она извинилась и объяснила, что закричала, потому что Ноэль напугал ее своим неожиданным появлением. Объяснение выглядело вполне убедительно. А таким необычно резким крик, возможно, показался из-за эха в лестничном колодце. И все же Ноэля этот крик очень расстроил.

* * *

В те выходные он старался не мешать им, проходил, бесшумно перешагивая сразу через две ступеньки, и жалел, глядя из окна своей кухни в чудесный заросший сад, что они сидят дома, упуская возможность побыть на летнем солнышке. В воскресенье ближе к обеду он услышал, как муж, Ноэль, кричит на лестнице.

– Я так больше не смогу, если ты и дальше так будешь. Я сделал все, что мог, я пытался, но ничего не получается. Но тебя же не сдвинешь, ты же даже не пытаешься, ты все продолжаешь и продолжаешь. А у меня ведь и своя жизнь есть, нельзя ее взять и зачеркнуть! Так ведь?

Он снова, крадучись, вышел на темную лестничную площадку и увидел, что она совершенно неподвижно стоит на середине лестницы и смотрит, как Ноэль размахивает руками и рычит – или почти рычит, – как будто она терпеливо ждет, когда эта досадная сцена закончится. Ноэль судорожно сглотнул и всхлипнул. Он поднял к ней лицо и жалобно сказал:

– Ты ведь понимаешь, что я так больше не могу? Я свяжусь с тобой, ладно? Ты, наверное, захочешь… тебе, наверное, будет нужно… ты, наверное…

Она молчала.

– Если тебе что-нибудь понадобится, ты знаешь, где меня найти.

– Да.

– Ну, вот… – сказал Ноэль и пошел к двери.

Она наблюдала за ним, стоя на лестнице, а когда дверь закрылась, снова стала подниматься, мимо своей спальни, к его площадке, шаг за шагом, как будто это требовало некоторого усилия; вошла и сказала совершенно естественным тоном, что пусть он, если хочет, выходит в сад и не обращает внимания на семейные скандалы. Она надеется, что он понимает… все так непросто. Ноэля какое-то время не будет. Он журналист и поэтому часто уезжает. И к лучшему. Она ограничилась этим «и к лучшему». Она была очень скупа на слова.

* * *

И он стал выходить в сад. Там было очень приятно: большой уединенный лондонский сад, огороженный стеной, со старыми фруктовыми деревьями в дальнем конце, с колышущимися беспорядочными зарослями буддлеи, с округлыми клумбами старых роз, с лужайкой, густо заросшей многолетним плевелом. За стеной был пустырь с тропинкой, которая шла вдоль всех выходивших на него садов. Когда он собирал и смазывал в сарае газонокосилку, она пришла ему помочь и, стоя на тропинке под яблоней, смотрела, как он для пробы выкосил в ее траве извивающуюся полоску. Из-за стены доносились высокие детские голоса и глухие удары мяча. Он спросил ее, как поднять лезвия: в технике он разбирался плохо.

– Дети иногда так шумят, – сказала она. – И собаки. Надеюсь, они не будут вам мешать. Здесь не так много безопасных мест, где дети могут играть.

Он искренне сказал ей, что когда он сосредоточен, то посторонних звуков не замечает. Он доведет до ума газон и будет здесь сидеть и читать, много читать, чтобы снова навести в голове порядок, и будет писать статью о поэзии Томаса Гарди, о ее на удивление архаичном языке.

– На самом деле здесь совсем близко дорога, там, с другой стороны, – сказала она. – Место обманчивое. Пустырь – это только иллюзия пространства. Просто клочок земли с зарослями ежевики, дрока и чем-то вроде футбольного поля между двумя скоростными четырехполосными дорогами. Ненавижу лондонские пустыри.

– Но зато дрок и мокрая трава так хорошо пахнут. Хоть и иллюзия, но приятная.

– Иллюзии не бывают приятными, – решительно сказала она и ушла в дом.

Ему было интересно, чем она занимает свое время: если не считать коротких походов в магазины, она, казалось, постоянно была дома. Ему помнилось, что, когда их знакомили, назвали какую-то ее профессию: что-то связанное с литературой, с преподаванием – как у всех его знакомых. Может быть, в своей комнате с окнами на север она пишет стихи. Он не мог представить себе, на что они могут быть похожи. Как заметил Кингсли Эмис,[11] женщины обычно пишут эмоциональные стихи, пишут лучше, чем мужчины. Но она, несмотря на свое невозмутимое спокойствие, была для этого слишком строгой, слишком ожесточенной – мрачной, что ли. Он вспомнил ее крик. Может быть, она в духе Сильвии Плат[12] воспевает насилие. Впрочем, это тоже маловероятно. Может быть, она внештатный радиожурналист. Он как-то не удосужился спросить кого-нибудь из общих знакомых. За целый год, объяснял он на вечеринке американке, он ни разу ни с кем ее не обсуждал. Разумеется, согласилась та как-то неопределенно, но с чувством. Конечно, он не стал бы. Он не вполне понял, почему она так уверена, но продолжал свой рассказ.

* * *

За следующие несколько недель они узнали друг друга немного лучше – по крайней мере, настолько, что стали одалживать друг у друга чай, а иногда даже и вместе его пить. Погода становилась все жарче. Он отыскал в сарае старомодный шезлонг с выцветшей парусиной в полоску, почистил его и принес к себе на лужайку; там он немножко писал, немножко читал, время от времени вставая и выдергивая выросший кустик пырея. Он напрасно надеялся, что шум, который поднимают дети, не будет его отвлекать: в сад постоянно вторгались дети самых разных размеров в поисках мячей самых разных размеров, которые падали ему под ноги, влетали в кусты, терялись в густой траве, – черно-белые футбольные мячи, пляжные мячи с красными, желтыми и синими концентрическими кругами, ядовито-желтые теннисные мячи. Дети перелезали через стену: черные лица, коричневые лица, длинные волосы, бритые головы, респектабельные широкополые шляпы в крапинку и армейские камуфляжные кепки известной фирмы. Перелезали они легко, как будто привыкли к этому, – в хлопчатобумажных юбках, джинсах, спортивных шортах, в сандалиях, в кроссовках, кто-то даже босиком, с грязными загорелыми ногами. Иногда, забравшись на стену и увидев его, они показывали на мяч; пару раз кто-то спросил разрешения. Иногда он кидал им мяч, но при этом умудрялся сбить несколько маленьких, твердых, совсем еще зеленых яблок или груш. В стене, под растущими на границе сада деревьями, была калитка; он попытался ее открыть, но, провозившись со старыми ржавыми болтами, обнаружил, что замок новый и надежный, а ключа в нем нет.

Мальчик, который устроился на дереве, похоже, никакого мяча не искал. Он сидел в развилке ближайшего к калитке дерева, болтая ногами и что-то делая с размочаленным концом веревки, привязанной к ветке, на которой он сидел. На нем были джинсы, кроссовки и яркая тенниска, разноцветные полоски на которой повторяли цвета радуги и были расположены в том же порядке, что, по мнению сидящего на траве мужчины, выглядело очень симпатично. Довольно длинные светлые волосы падали на глаза, закрывая лицо.

– Эй, послушай! Неудачное ты выбрал место. Там сидеть опасно.

Мальчик поднял на него глаза, широко улыбнулся и с ловкостью обезьяны скрылся за стеной. У него была славная открытая улыбка, дружелюбная, не дерзкая.

На другой день он снова сидел в развилке, откинувшись и скрестив руки. На нем были те же тенниска и джинсы. Мужчина смотрел на него и ждал, что он опять исчезнет, но тот сидел неподвижно и приветливо улыбался, а затем стал смотреть в небо. Мужчина почитал немного, потом поднял голову, увидел, что он все еще там, и сказал:

– Ты что-нибудь потерял?

Мальчик не ответил; немного погодя он спустился пониже, схватившись за ветку, повис на руках, быстро по ней перебрался, спрыгнул на землю и, помахав рукой, привычным путем скрылся за стеной.

Через два дня он лежал на животе на самом краю лужайки, там, где нет тени, на этот раз в белой тенниске с голубыми корабликами и волнами, вытянув на солнышке босые ноги. Он жевал стебелек травы и внимательно изучал землю, как будто смотрел, нет ли там насекомых. Мужчина сказал:

– Привет.

Мальчик поднял голову, встретился с ним взглядом своих синих глаз, обрамленных длинными ресницами, улыбнулся все так же тепло и открыто и снова стал смотреть на землю.

Ему не хотелось рассказывать об этом мальчике, который казался таким безобидным и деликатным. Но когда он встретил его выходящим из двери кухни, заговорил с ним, а мальчик лишь мягко улыбнулся и побежал к стене; он подумал, не нужно ли рассказать об этом хозяйке. И спросил ее, не возражает ли она против того, что дети заходят в сад. Она сказала – нет: детям же нужно искать мячи, на то они и дети. Он не отставал: заходят и остаются, а один даже выходил из дома. Он, похоже, ничего плохого не делал, этот мальчик, но кто знает? Так что пусть она имеет в виду.

Может быть, это кто-то из друзей ее сына, предположила она. Спокойно посмотрела на него и объяснила. Два года назад летом, в июле, ее сын убежал с другими ребятами с пустыря и погиб под машиной. Почти мгновенно, сухо добавила она, словно рассчитывая, что рассказала достаточно и в дальнейших вопросах необходимости нет. Он посочувствовал, и ему стало стыдно – хотя стыдиться тут нечего – и несколько досадно, поскольку, ничего не зная о ее сыне, он мог случайно, по неведению сказать что-то, из-за чего оказался бы в неловком положении.

– Что это был за мальчик, – спросила она, – тот, что выходил из дома? Я не… я не разговариваю с его друзьями. Мне трудно. Может, Тимми или Мартин. Может быть, они что-то потеряли или хотели…

Он описал. Светловолосый, на вид лет десяти – вообще-то, в возрасте детей он разбирается плохо, – синеглазый, худенький, в тенниске с радужными полосками, почти всегда в джинсах – ах да, в таких черных с зеленым кроссовках. Или в другой тенниске – с корабликами и волнами. И с удивительно приятной улыбкой. Доброй улыбкой… Очень милый мальчик.

К ее молчанию он привык. Но тут оно все тянулось и тянулось. Она пристально всматривалась в сад. Наконец она произнесла, как всегда четко и спокойно:

– Я хочу одного – единственное, чего я в этой жизни хочу, – увидеть этого мальчика.

Она все так же вглядывалась в сад, и он вместе с ней, пока в пустоте света не начала плясать трава и не начали колебаться кусты. На какое-то мгновение ему передалось ее напряжение от тщетной попытки увидеть мальчика. Потом она вздохнула, села, как всегда, очень аккуратно – и упала без сознания к его ногам.

После этого она стала многословной – по сравнению с ее обычной манерой. Когда она упала в обморок, он не стал ее трогать, а терпеливо сидел рядом, пока она не зашевелилась и не села. Тогда он принес воды и уже собирался было уйти, как она заговорила:

– Я человек трезвомыслящий и в призраков не верю; я не из тех, кто верит во все, что привидится; я не верю в загробную жизнь и не понимаю, как в нее можно верить; меня всегда устраивала мысль, что жизнь просто заканчивается, что ее как ножом отрезают. Но это я о себе думала; я не думала, что он – только не он, – я думала, что призраки – это то, что люди хотят видеть или боятся увидеть… а после его смерти я больше всего хотела – это звучит глупо – сойти с ума, настолько, чтобы не ждать каждый день, что он сейчас придет из школы, со стуком откроет почтовый ящик, а чтобы мне казалось, что я на самом деле вижу и слышу, как он входит. Я не могу заставить свое тело, свой мозг перестать каждый день, каждый день ждать, а поэтому я не могу отказаться от этой мысли. Его комната – я иногда по ночам захожу туда в надежде, что хоть на мгновение забуду, что его там нет, что он не лежит и не спит там. Я бы, наверное, почти все отдала – все, что угодно, – лишь бы на мгновение снова увидеть его, как когда-то. В пижаме, с взлохмаченными волосами, с этой его… как вы сказали… с такой улыбкой.

Когда это произошло, они связались с Ноэлем. Ноэль приехал и громко меня позвал – как на днях, почему я и закричала: потому что это прозвучало так же. А потом сказали, что он мертв, а я спокойно подумала: мертв, настоящее время, сейчас мертв, и это «сейчас» будет продолжаться всегда, в любой момент, до скончания времен – постоянное настоящее время. Человеку приходят в голову самые нелепые мысли, я вот подумала о грамматике, о том, что «быть» в конце концов приходит к «быть мертвым»… А потом я вышла в сад и мысленным взором почти что увидела призрак его лица, только глаза и волосы, – он будто бы шел ко мне – все так, как было, когда я каждый день ждала его возвращения; так, как думаешь о своем сыне, с такой радостью, когда он – когда его рядом нет, – и я подумала – нет, я не увижу его, потому что он мертв, и я не буду об этом мечтать, потому что он мертв; я буду разумной и трезвомыслящей, я буду жить дальше, потому что нужно, потому что есть Ноэль…

Понимаете, я все восприняла неправильно, я была такая разумная, и потом я была так потрясена, я не могла ничего захотеть – я не могла разговаривать с Ноэлем, – я… я заставила его забрать, уничтожить все фотографии, я… я не видела снов, можно ведь усилием воли заставить себя не видеть снов… я не ходила на могилу, не носила цветов – какой смысл? Я была так разумна! Только тело мое продолжает ждать, и все, чего оно хочет, – это увидеть того мальчика. Того мальчика. Того, которого видели вы.

* * *

Он не стал говорить, что, возможно, видел другого мальчика, хотя бы мальчика, которому потом отдали тенниски и джинсы. Он не стал говорить, хотя это и пришло ему в голову, что он видел своего рода воплощение ее ужасного желания увидеть мальчика там, где на самом деле ничего не было. В том мальчике не было ничего страшного, не было вокруг него ауры боли; память настойчиво подсказывала: это был очень милый, вежливый мальчик, сдержанный, со своими собственными интересами. И почти в тот же миг она сама это предположила: может, он увидел то, что хотела увидеть она, – как будто смешались радиоволны, как бывает, когда вдруг по радио слышишь переговоры полицейских или нажимаешь кнопку одного телевизионного канала, а включается другой. Она соображала очень быстро и тут же добавила, что, возможно, он стал таким восприимчивым из-за его собственной потери, потери – Энн, недаром она поняла, что сможет вынести его присутствие в своем доме, и это, можно сказать… сблизило их настолько, что их волны смешались…

– Вы хотите сказать, – спросил он, – что у нас есть некий общий эмоциональный вакуум, который должен быть заполнен?

– Что-то вроде того, – сказала она и добавила: – Но в призраков я не верю.

Энн, подумал он, не может быть призраком: она сейчас где-то в другом месте, с кем-то другим и делает для того, другого, то, что она раньше так радостно делала для него, – готовит вкусный ужин, помогает с работой, неожиданно ставит на стол вазу с необычными цветами или дарит новые яркие рубашки, которые совсем не соответствуют его сдержанному вкусу, но оказываются подходящими, да, подходящими… В каком-то смысле потеря Энн была хуже, она отсутствовала сознательно, и это отсутствие любить нельзя, потому что любовь кончилась – для Энн.

– Вы, наверно, больше его не увидите, – сказала она. – Мы поговорили, и теперь этому… смешению волн наступит конец – если это и правда было такое смешение. Ведь так? Но… если… если он вдруг придет снова, – и тут у нее в первый раз появились слезы, – если… Обещайте мне, что расскажете. Обещайте!

* * *

Он пообещал почти без колебаний, поскольку был уверен, что она права, что мальчик больше не появится. Но на другой день он снова был на лужайке, ближе, чем обычно; он сидел на траве рядом с шезлонгом, обхватив руками свои теплые загорелые колени, и его густые светлые волосы блестели на солнце. На этот раз на нем была футболка с символикой «Челси». Садясь в шезлонг, мужчина мог бы протянуть руку и дотронуться до него, но не стал: такой жест казался совершенно невозможным. А мальчик посмотрел на него и улыбнулся как-то по-приятельски, как будто теперь они очень хорошо понимали друг друга. Мужчина попробовал заговорить. Он произнес: «Рад тебя снова видеть», и мальчик понимающе кивнул, хотя сам ничего не сказал. Это было началом общения – по крайней мере, того, что мужчина посчитал общением. Ему не пришло в голову позвать женщину. Он почувствовал, что каким-то странным образом рад присутствию мальчика. Мальчик держался очень мило и был почти неподвижен – все утро сидел там, иногда откидываясь на траву, иногда задумчиво глядя на дом, и в этом было что-то успокаивающее и приятное. Мужчина хорошо поработал: написал страницы три вполне разумного текста о стихотворении Гарди «Голос», отрываясь время от времени посмотреть, там ли мальчик и хорошо ли ему.

* * *

В тот вечер он пошел к женщине все рассказать – ведь он же, в конце концов, обещал. Она явно его ждала и надеялась – от ее неестественного спокойствия не осталось и следа, она взволнованно ходила из угла в угол, темные глаза ввалились. Рассказывая все это сочувственно слушающей его американке, он на этом месте посчитал нужным подредактировать рассказ, кое-что выпустить, – он, собственно, поступал так и раньше. Сказал только, что мальчик «выглядел как» погибший сын женщины, и дальше уже его как действующее лицо своей истории не упоминал; в результате рассказ, который услышала американка, был о том, как он сам все больше вживался в ее одинокое горе, как две их потери слились в двойной психоз, от которого он никак не мог освободиться. Дальше излагается не то, что он рассказал американке, хотя, наверное, понятно, в каких моментах отредактированная версия совпадает с тем, что, как ему казалось, произошло в действительности. У него было безотчетное поначалу чувство, что про мальчика лучше не говорить – не потому, что ему не поверят (это пустяки), а потому, что может случиться что-то ужасное.

– Он все утро сидел на лужайке. В футболке.

– «Челси»?

– «Челси».

– Что он делал? Он выглядит довольным? Что-нибудь говорил? – Ее желание знать было ужасным.

– Нет, не говорил. Он почти не двигался. А выглядел… очень спокойным. Сидел долго.

– Ужасно. Нелепо. Ведь нет же никакого мальчика.

– Нет. Но я его видел.

– Почему вы?

– Не знаю. – Пауза. – Он мне очень нравится.

– Он очень… он был очень славный мальчик.

* * *

Через несколько дней он увидел, как мальчик вечером бежит по лестничной площадке то ли в пижаме, махровой, с павлинами, то ли в тренировочном костюме. В пижаме, уверенно сказала женщина, когда он ей об этом рассказал. В своей новой пижаме. С белыми манжетами в рубчик, да? И с белым воротником, как у водолазки? Он подтвердил это, глядя, как она плачет – а она теперь легко начинала плакать, – и обнаружил, что ему очень трудно выносить ее тревогу и беспокойство. Но ему не приходило в голову, что можно нарушить свое обещание и не рассказывать ей о том, что он видел мальчика. Это было еще одно странное повеление какой-то неведомой силы.

Они заговорили об одежде. Если призраки существуют, как они могут появляться в одежде, которую давно сожгли, которая истлела или которую сносили другие люди? Можно представить себе, признали они, что от человека на какое-то время что-то остается, – полагают же жители Тибета, да и другие тоже, что душа, прежде чем отправиться в свой долгий путь, какое-то время остается возле тела. Но одежда? Причем одежда разная. Наверное, я вижу ваши воспоминания, сказал он; она энергично закивала, сжав губы, согласилась и добавила:

– Я сойти с ума не могу, я слишком трезвомыслящая, и все передается вам.

Он попробовал пошутить:

– Не очень-то любезно намекать, что мне сойти с ума проще.

– Нет. Дело в восприимчивости. Я нечувствительна. Я всегда в какой-то степени была такой, а тут стало еще хуже. Если призрак захочет мне явиться, я его точно не увижу.

– Мы же решили, что я вижу ваши воспоминания.

– Да, решили. Это разумное объяснение. В нынешних обстоятельствах – самое разумное.

* * *

И все же блеск синих глаз мальчика, его приветственный жест и сдержанная улыбка на следующее утро никак не походили на чьи-то мучительные воспоминания о былом счастье. На этот раз мужчина заговорил с ним напрямую:

– Тебе что-нибудь нужно? Ты чего-то хочешь? Могу я чем-нибудь тебе помочь?

Мальчик, наклонив голову, словно ему было плохо слышно, казалось, немного подумал. А потом несколько раз кивнул, быстро, как будто дело не терпело отлагательств, повернулся и побежал в дом, оглядываясь, чтобы убедиться, что мужчина идет за ним. Вбежав в гостиную, мальчик на мгновение остановился посредине, и, быстро войдя вслед за ним через застекленную дверь, мужчина тоже остановился. После яркого света глаза не сразу привыкли к полумраку. Женщина сидела в кресле, глядя в пустоту. Она часто так сидела. Она подняла голову и посмотрела сквозь мальчика на мужчину. На лице мальчика в первый раз отразилось беспокойство, он снова встретился с мужчиной взглядом, в котором читался вопрос, и бросился из гостиной.

– Что такое? Что такое? Вы снова его видели? Почему вы…

– Он сюда приходил. И вышел – через дверь.

– Я не видела.

– Значит, нет.

– А он – ох, это так глупо, – он-то меня видел?

Он не помнил. Сказал только то, в чем был уверен:

– Это он меня сюда привел.

– Ну, что делать, что мне делать? Убить себя – я думала об этом, – но что тогда я буду с ним – это же самообман, и я… Эта нелепость – ведь только благодаря ей я и чувствую, что он рядом, и оказаться ближе нам уже не дано. Он был здесь, со мной?

– Да.

И снова она заплакала. А он видел, как мальчик в саду ловко раскачивается на ветке яблони.

* * *

Оглядываясь назад, он не мог с уверенностью сказать, когда он, казалось, понял, чего от него хочет мальчик. И, рассказывая свою историю на вечеринке, он больше всего отредактировал, сократил именно эту часть – хотя в каком-то смысле он сделал прямо обратное. Из его рассказа следовало, будто он пришел к выводу, что этого хотела сама женщина, хотя на самом деле все говорило о том, что у нее не было других желаний, кроме желания увидеть мальчика, как утверждала она сама. Мальчик появлялся смелее и чаще, несколько вечеров подряд, на лестничной площадке; он входил в ванные, в спальни, выходил из них, возбужденный, взволнованный, как будто даже что-то искал, пока до мужчины не дошло: он хочет, чтобы его возродили, чтобы мужчина дал его матери другого ребенка, в котором он мог бы спокойно раствориться. Мысль такая внятная, что похожа еще на одно повеление, хотя ему недоставало мужества попросить мальчика ее подтвердить. Может быть, он сдержался из деликатности – мальчик слишком мал, чтобы говорить с ним о сексе. Может быть, имелись другие причины. Может быть, он ошибался; эта история доводила его до истерики, он чувствовал, что нужно что-то сделать, что выход есть. Нельзя же всю оставшуюся часть лета, всю оставшуюся жизнь описывать несуществующие тенниски и светловолосые улыбки.

* * *

Он не мог придумать, как разумно подойти к этому делу, поэтому в конце концов просто однажды ночью пришел к ней в спальню. Она лежала и читала; когда он вошел, она инстинктивно попыталась спрятать – не обнаженные руки или шею, а книгу. Она, похоже, очень удивилась, увидев его у себя в спальне, в пижаме, а когда к ней вернулось обычное хладнокровие, решительно достала книгу и положила на одеяло.

– Мое новое пристрастие к недозволенной литературе. Храню в ящике под кроватью.

«Эна Твигг. Медиум». «Бесконечный рой». «Мир духов». «Есть ли жизнь после смерти?»

– Грустно, – констатировала она.

Он осторожно сел на кровать.

– Ну, пожалуйста, не убивайся так. Ну, пожалуйста. Как бы тебя утешить?

Он обнял ее. Она содрогнулась. Он прижал ее крепче. Спросил, почему у нее был только один ребенок, и она, похоже, поняла смысл его вопроса, потому что неловко и безучастно подалась к нему, явно уступая.

– Никаких особых причин, – заверила она, – никакой физиологии. Просто профессия мужа и отсутствие склонности, вот и все.

– Может быть, если бы ты как-то утешилась, может, была бы надежда, вдруг…

Значит, это чтобы утешиться, печально сказала она, потом откинулась, резким движением сбросив с кровати книжку, и осталась спокойно лежать. Он лег рядом, обнял ее, поцеловал холодную щеку, подумал про Энн, про то, чему уже не суждено быть. Послушай, сказал он ей, ты должна жить, попытайся жить; давай утешим друг друга.

– Не надо ничего говорить, – прошипела она сквозь стиснутые зубы; и он стал легонько ее гладить поверх ночной рубашки – груди, ягодицы, длинные напряженные ноги, сложенные, как у лежащей статуи на надгробии Елизаветинской эпохи.

Она не противилась; она задрожала, сначала слегка, потом сильно; он принял это за признак удовольствия, смешанного с болью: к камню возвращается жизнь. Положил руку между ее ног, и она неуклюже их раздвинула; он тяжело навалился и безуспешно попытался войти. Она была зажата сильнейшим спазмом. Это уже даже не фригидность, мрачно подумал он. Rigor mortis, подсказало ему сознание, трупное окоченение, – и тут она закричала.

Он почему-то рассердился. Вскочил и довольно грубо бросил: «Замолчи!» А потом – сердито: «Прости». Она перестала кричать так же внезапно, как и начала, и объяснила, как всегда намеренно немногословно:

– Секс и смерть – они несовместимы. Дать волю чувствам – этого я позволить себе не могу. Я надеялась. На то же, на что и ты. Зря мы это. Извини.

– Ничего, – сказал он и снова выбежал на площадку, испытывая неуместную и чуть не до слез сильную тоску по теплой, милой Энн.

* * *

Мальчик был на площадке. Ждал. Когда мужчина его увидел, тот посмотрел вопросительно, а потом отвернулся к стенке и, сжавшись, сгорбившись, прислонился к ней; волосы мешали увидеть выражение его лица. Между женщиной и ребенком было сходство. Мужчина впервые почувствовал к мальчику чуть ли не злобу, а потом – нечто другое.

– Послушай, мне очень жаль. Я пытался. Я правда пытался. Пожалуйста, повернись.

Непреклонный, напряженный, зажатый вид сзади.

– Ну, ладно, – сказал мужчина и пошел в свою комнату.

* * *

Так что теперь, сказал он американке на вечеринке, я чувствую себя глупо, неловко, чувствую, что мы не помогаем друг другу, а друг друга раним, чувствую, что это не спасение. Конечно, сказала она, и вы, конечно, правы – на какое-то время это было необходимо, это вам обоим помогло, но вам же нужно жить своей жизнью. Да, сказал он, я сделал все, что мог, я пытался, но у меня ничего не получается. А у меня ведь должна быть своя жизнь. Послушайте, сказала она, я хочу вам помочь, правда; у меня есть замечательные друзья – те, у которых я сейчас снимаю квартиру; приезжайте, всего на несколько дней, просто передохнуть, а? Они очень чуткие люди, они вам понравятся, мне они нравятся, а вы могли бы привести свои чувства в порядок. Она, возможно, будет рада, если вы уедете, ей, должно быть, так же плохо, как вам; ей ведь в конце концов придется самой, по-своему приспособиться к своему положению. Нам всем приходится.

Он обещал подумать. Он знал, что с самого начала решил все рассказать этой отзывчивой американке, потому что чувствовал, что она будет – что она предложит – какой-то выход. А выход ему нужен. Он проводил ее с вечеринки до дома и, не зайдя к ней, вернулся к себе и к своей квартирной хозяйке. Они оба знали, что такая сдержанность таит в себе обещание: не зашел, потому что собирается прийти позже. Теплота и готовность, с которой она откликнулась, были как солнечный свет; она была такой открытой! Он не знал, что сказать той женщине.

* * *

Собственно, она сама ему помогла, спросив по-деловому: возможно, ему теперь оставаться неловко? Он ответил, что, кажется, ему и правда лучше съехать, от него так мало пользы… Прекрасно, согласилась она и решительно добавила, что всем будет лучше, если «все это» кончится. Он вспомнил, как уверенно она сказала, что иллюзии приятными не бывают. Сильная она: настолько сильная, что сама от этого страдает. Это окаменение, только и помогавшее выжить, не пройдет еще много лет. Но это уже его не касается. Он уедет. И все равно на душе было скверно.

* * *

Он достал чемоданы и положил в них кое-какие вещи. Нервничая, он пошел в сад и убрал шезлонг. Сад был пуст. За стеной голосов не было. Тишина стояла густая и гнетущая. Он знал, что больше не увидит мальчика, и подумал – а кто-нибудь другой увидит? Или теперь, когда он уедет, уже никто не будет описывать тенниску, сандалии, улыбку – виденные, существующие как воспоминание или как надежда. Он медленно вернулся в свою комнату.

* * *

Мальчик сидел на его чемодане, скрестив на груди руки; лицо его было серьезным и хмурым. Встретившись взглядом с мужчиной, он долго не отводил глаз, а потом мужчина присел на кровать. Мальчик не двигался. Мужчина услышал собственный голос:

– Ты же понимаешь, что я должен уехать? Я пытался что-то сделать, но не получается. От меня тебе толку нет, так ведь?

Мальчик думал, сидя неподвижно и склонив голову набок. Мужчина встал и подошел к нему:

– Пожалуйста. Отпусти меня. Кто мы здесь, в этом доме? Мужчина, женщина и ребенок, и ничего у нас не получается. Тебе ведь не это нужно?

Он подошел поближе – подойти вплотную не осмелился. Хотелось протянуть руку: она либо коснется мальчика, либо пройдет сквозь него. Но обнаружить, что никакого мальчика нет, было выше его сил. Поэтому он остановился и повторил:

– Ну не получается у меня. Ты хочешь, чтобы я остался?

Он беспомощно замер, а мальчик после этих слов поднял голову и снова взглянул на него с сияющей, открытой, доверчивой, прекрасной, желанной улыбкой.

11

Кингсли Уильям Эмис (1922–1995) – английский прозаик, поэт, критик.

12

Сильвия Плат (1932–1963) – американская поэтесса и писательница.

Призраки и художники (сборник)

Подняться наверх