Читать книгу Призраки и художники (сборник) - Антония Байетт - Страница 6

Сахарное дело и другие рассказы
Ближняя комната[13]

Оглавление

Катафалк с открытыми окнами стоял на посыпанной щебнем площадке. Перед ним двое молодых людей в рубашках с аккуратно закатанными рукавами нежились на солнце. Имели полное право: погода изумительная, когда-то еще так славно пожаришься, если это слово здесь уместно. Выходя из темной часовни на яркий свет, Джоанна Хоуп сощурилась, слез не было; на молодых людей она взглянула с одобрением. Видно, что следят за собой: подтянутые, приятные, живые. Ее мать они доставили сюда в целости и сохранности, а везти ее куда-либо еще от них не требовалось. Нужно дождаться дыма, сказала миссис Стиллингфлит, тронув Джоанну сзади за рукав. У миссис Стиллингфлит глаза были мокрые, припухшие, но она уже не плакала. Позади нее стояли сиделка Доуз и священник, оба всем своим видом выражали скорбь, у обоих в глазах – ни слезинки. А больше никто не пришел.

«Дыма? – эхом повторила Джоанна, не сразу поняв, к чему это, но потом, сообразив, согласилась: – Да-да, дыма». Мемориальный сад манил, простираясь вдаль в ярком свете, недвижный под сенью нависающих арками ветвей, в сиянии роз, малиновых, золотистых и белых. Она выбрала сорт «пинк перпету», чтобы почтить память матери, розовый цвет той всегда очень нравился; каких-то десять минут назад миссис Хоуп лежала в обитом атласом гробу, одетая в мягкую розовую сорочку, которую дочь привезла ей из Гонконга (мать подарок берегла и не носила). Джоанна взглянула в небо над дымоходом; дымоход был кирпичный, 1920-х годов и чем-то напоминал мирную трубу деревенского дома. Небо пылало синевой, а воздух взбегал вверх тонкими струйками, некстати напоминая Джоанне о североафриканской пустыне, где так же тихо вскипал зной и где она когда-то сидела часами в джипе, записывая всех, кто изредка шествовал или проезжал мимо: шесть верблюдов, два мула, три грузовика, две легковушки повышенной проходимости, шестнадцать навьюченных женщин; она сжимает папку-планшет, рядом рука Майка: золотистые волоски и пот вокруг парусинового ремешка его часов… Тем временем дым, густой, кремовый, начал окрашивать все еще струящуюся синеву. Джоанне показалось, что в нем видны мелкие черные кусочки, как будто остатки сгоревшей бумаги. Дрожь пробежала по ее телу, и решительно, хотя и не без стыда, она дала этому ощущению имя. Эйфория. Она охватывала Джоанну время от времени, из раза в раз все сильнее и сильнее, с того самого момента, как сиделка пришла к ней почти на рассвете с печальной вестью. Теперь ее мать превратилась в свободный углерод и поташ. Всё кончено. Послушная дочернему долгу, Джоанна отдала ей бо́льшую часть своей жизни, в ответ получая то благодарность, то упреки. И вот – всё. Всё кончено. «Она ушла в лучший мир, я знаю», – сказала миссис Стиллингфлит, глядя на безмолвные аллеи роз. «Упокоилась с миром», – согласилась Джоанна, не желая возражать, хотя и была абсолютно убеждена, что никакого лучшего мира нет, что конец – это конец. Да и сама миссис Стиллингфлит, которая с почти ангельским терпением сносила от покойницы насмешки, издевательства и оскорбления, наверняка была бы рада так думать, рассудила Джоанна. Она уже сообщила миссис Стиллингфлит, что миссис Хоуп оставила ей пятьсот фунтов стерлингов, хотя это было не так; Молли в свое время съязвила в ответ на подобное предложение дочери: Стиллингфлит и зарплату-то свою, весьма щедрую, едва ли заслуживает, а уж получить круглую сумму после моей смерти – нет и еще раз нет. Без миссис Стиллингфлит, а под конец и без сиделки Доуз Джоанне пришлось бы тяжко. Все эти годы, пока Молли болела, Джоанну не увольняли с работы, из журнала «Обозрение экономического развития»; не настаивали они – надо отдать им должное – и на заграничных командировках, полевых исследованиях. Она освоила компьютер и обрабатывала статистику, которую собирали другие. Увязывала все воедино. И теперь наконец – как она и хотела, когда выбирала профессию, – перед ней открылся весь мир. Вот только ей уже пятьдесят девять.

* * *

В доме, который стал ее домом, еще везде чувствовалось присутствие матери. Раздастся тихий шум, шорох или дребезжание, и Джоанна тут же ловит себя на мысли: это мать поставила чашки на русский металлический поднос или передвигает стаканы для зубных щеток в ванной. Она зашла в свою собственную спальню, комнату, где жила, когда только начинала работать в «Обозрении», а отец в ту пору вдруг ни с того ни с сего ушел из Министерства обороны. Из зеркала на нее спокойно смотрели ее же глаза. Довольно симпатичная, высокая, худощавая женщина в шелковом плиссированном платье, темно-синем в белую крапинку, аккуратно постриженные волосы густо пронизаны сединой. Комната выходила окнами на север, на дорогу. Родительская спальня и комната на первом этаже – поначалу в ней завтракали, а потом здесь поселилась мать – смотрели на юг, в сад, – из-за этого сада дом и был куплен. Я продам дом, подумала она, осматриваясь в безопасной глубине этой, надо сказать, холодной комнаты. И начну все сначала. Торопиться не буду, сперва все хорошо обдумаю. Комната какая-то безликая, на окнах – гардины из шелка, темно-зеленые. Скрипнула лестница, хотя на нее никто не ступал. Джоанна прошлась и по всем остальным, пустым комнатам. И везде ей казалось, что мать где-то рядом, хотя было ясно, что ее уже нет. Сильнее всего присутствие Молли ощущалось в гардеробной: тут и там под пастельным кримпленом миниатюрных платьев как будто просматривалась все более худая, костлявая фигурка миссис Хоуп. В глубине, в темноте Джоанна разглядела непромокаемый плащ отца и его садовую куртку. Он умер двенадцать лет назад. На полке пылилась его твидовая шляпа, бледно-голубая в елочку. Бо́льшую часть вещей отца за эти годы Джоанна отдала собственноручно: складывала темные костюмы в черные мешки для мусора и везла в Армию спасения. Такие костюмы приходились особенно кстати. В них безработные выглядели прилично на собеседованиях, кому-то, наверное, даже удавалось получить работу. Джоанна никогда не понимала, как могла Молли так спокойно жить среди вещей, когда-то принадлежавших Дональду. Его опустевшую кровать, рядом со своей, мать так и не вынесла: лежала ночью под светом своей лампы с бахромой и клипсой, пила – порой брюзжа, порой благостно – успокоительное «Бенджерз фуд»,[14] разведенное Джоанной в молоке, а по соседству, под покрывалом из переливчатого шелка, проступали прямоугольные контуры отцовского матраса, и была такая же настольная лампа с выключателем в форме яйца на шнуре, потушенная.

Теперь пусты обе эти кровати, а заодно и та, на которой Молли спала в последние годы, внизу, в самой симпатичной комнате с эркером, выходящим на лужайку. Весной эркер был увит длинными плетями глициний, а летом вокруг него расцветал жасмин. Материн пеньюар так и лежал в ногах кровати, рядом все еще тикал будильник. В порыве скорби и безудержного желания убрать все это с глаз Джоанна бросила и то и другое в плетеную тростниковую корзину для белья, бледно-зеленую, отделанную тесьмой. Часы проклохтали в знак протеста, и она почувствовала не стесненную чужой сердитой волей свободу, как будто теперь она могла прыгать в этой комнате через скакалку, или прокричать что-то, или покружиться – и никто ее не услышит и не заругает. В корзину отправилась и щетка для волос. Было что-то зловещее и одновременно трогательное в последних седых волосках, поблескивавших среди толстых натуральных щетинок. Она вслушалась в тишину пустой комнаты. За окном, на лужайке, протрещал дрозд. Джоанна стояла в эркере и смотрела, как он выхаживает с деловито-нахальным видом, поглядывая по сторонам. Лужайка пестрела белыми маргаритками и розовыми лепестками, которые совсем недавно благоухали на плетистых розах, увивающих перголу. В саду все цвело в лучах летнего солнца. Под этими розами они с матерью и развеяли прах отца – развеяли молча, так и не сойдясь во мнениях по поводу «садового украшательства». Молли перголу не одобряла, называла ее «отцовской причудой». Слишком она была большой и чересчур выдавалась там, где стояла, в этом мать была права. Но отец любил перголу, любил розы «альбертин», «мадам альфред каррье» и «мадам грегуар стэшлен». Джоанне нравилось думать, что теперь он, возможно, слился в единое целое с этой растительной красотой, с чудесными розами, которые взбирались по деревянной арке, и спускались к земле, и дышали. Отца она не очень хорошо знала и совсем не понимала: он виделся ей через разочарование, осуждение, гнев и отвращение Молли. Теперь, стоя в пустой комнате матери, она смотрела из окна на его перголу и вспоминала о нем мирно.

Джоанна собрала себе на подносе подобие ужина, намереваясь посидеть с хорошей книгой, без телевизора, – в последние годы мать, а заодно с ней и дочь жили под все возрастающим игом длинных сериалов, которые Молли вначале называла плебейскими и на которых потом, нежданно-негаданно, просто помешалась. «Даллас», «Династия», «Жители Ист-Энда», «На краю тьмы». К сериалам примкнули и спортивные трансляции: Уимблдонский турнир, чемпионаты мира по снукеру и по футболу. Давай позже, дорогая, сейчас начнется мой сериал. Непременно «мой», как будто телекомпании составляли программу в первую очередь исходя из интересов миссис Хоуп. Матовый, серый, потухший экран острее всего напоминал о том, что матери здесь нет и больше не будет: в нем отражалась мебель родительской гостиной, как будто слегка раздувшаяся, и смутно различимая фотография маленькой Джоанны. Я продам дом, вновь сказала она себе, разбивая ложечкой скорлупу яйца. Как можно скорее, но сперва разберусь, чего теперь хочу от жизни. Обдумаю все спокойно, чтобы не наделать глупостей. В экране отражался особый мешок для рукоделия, в котором Молли хранила спицы и пряжу, гобеленовый, с деревянными ручками. Смотреть на него было невыносимо. Джоанна встала, на середине яйца, убрала мешок в ящик письменного стола и опять села на место. Куда же деть недовязанный пестрый пуловер с безумно сложным узором?

Ловя себя на мыслях о матери, Джоанна вдруг поняла, что воспринимает ее отсутствие двояким образом. Во-первых, она ждала, что та вот-вот войдет, либо воинственно настроенная, либо в облаке самоиронии, сядет в свое кресло и начнется: сходи за тем, убери то. От этого ожидания, уже почти не причинявшего неудобств, Джоанне становилось немного не по себе: ведь мать уже никогда не придет; это был автоматизм, который не выключался ни усилием воли, ни доводом разума. Во-вторых, думая о матери, Джоанна припоминала многое, очень многое; потом в мыслях Джоанны эти памятные клочки обретут форму коллажа. Подобный коллаж был у нее и в школе для девочек, во все долгие и нудные годы обучения; картинки, как в комиксе, цветные заплатки – она будто выреза́ла их в уме ножницами, нескладно составляла друг с другом, внахлест или со щелями, и под всем этим как бы подписывала: «Моя мать». На самом деле коллаж не имел ничего или почти ничего общего с живым человеком в тапочках, который больше не будет семенить между Клиффом Торбурном[15] и тостером, не возьмет спицы и не будет считать петли. В школьные годы Джоанны ее коллажная мать, как большинство матерей других учениц, носила вычурные, несуразные шляпки. Она навсегда застыла, как карающий ангел, в дверях детской, когда пятьдесят четыре года назад ругала дочь за испачканный красками ковер. В коллаже был и утешительный уголок: мать стояла на кухне с деревянной ложкой в руках, капала кошениль в сахарную глазурь для именинного торта – торты ей особенно удавались и нравилось радовать дочь. Джоанна принялась поворачивать коллаж, как калейдоскоп, и перед глазами вдруг предстали острые углы, зазубрины – длинными мерцающими вечерами, сидя в одной комнате с матерью, она никогда бы не решилась на них взглянуть: как бы Молли не подсмотрела что-то, не подслушала ее мысли. Многое было связано с ушедшим отцом, который уходить начал задолго до того, как действительно задохнулся и умер. Из-за преждевременной – назовем это так – добровольной отставки он находился дома безвылазно, но жизнь его будто съежилась, ограничилась территорией Молли, задворками сада, костром и компостной кучей, борьбой со снытью, которая лезла от соседей. Молли всегда многого ждала, требовала от жизни, но не получила и постоянно твердила о своем разочаровании. Джоанна не могла и теперь уже не сможет с уверенностью сказать, чего же ее мать хотела: скорее всего, не ставя перед собой личных целей, просто желала состояться при ком-то, быть женой влиятельного и преуспевающего человека. (Жизнь самой Джоанны, ее «благотворительная работа в нищих странах» воспринимались матерью как прямая противоположность ее, Молли, устремлениям.) Иногда Джоанна даже думала, что мать вышла за отца просто потому, что он был ближайшая для нее ступенька хоть к какому-то влиянию и успеху. Он был умен, застенчив, церемонен; для дочери мелкой почтовой чиновницы – завидная партия. Отец мог дослужиться до замминистра или даже выше. Он никогда не говорил о службе, а потом вдруг неприятность, «глупая история, в которую влип твой отец», – что там случилось, Джоанна так и не узнала, – и его карьера оборвалась.

Он заболел почти сразу, и года не прошло. Заболел изнуряющей болезнью. Однажды Джоанна услышала, как он произнес, стоя в оранжерее: «Я долгое время проводил без пользы, зато и время провело меня»,[16] но обращался он не к ней, а к своим лилиям. Он и Молли ничего не говорил, она же ему многое высказывала; и Джоанна всегда с горечью сознавала, что ее саму отец воспринимал как продолжение жены. У него были тонкие, похожие на паутину, седые волосы, которые он, когда работал, приглаживал наспех водой. Когда силы стали его покидать, он совсем поседел, лицо сделалось худым, мертвенно-бледным, покрылось длинными, тонкими нисходящими складками и бороздками и, съеживаясь все сильнее, превратилось в перекрестье морщин. Глаза у него всегда были бледные, серые, как дым. Так он и бродил среди дыма от разведенных им костров, в сером пуловере с треугольным вырезом, захватывая все меньше и меньше веток и сорняков, серый, как привидение. К большому удивлению Джоанны, прах, который она развеивала над корнями «мадам альфред каррье», оказался кремово-белым.

Медленное угасание отца, а точнее, то, как обращалась с ним Молли в то время, отразилось в коллаже. Вот после судьбоносного разговора с врачом она объявляет: «В общем ничего страшного: просто ему нужно собраться с духом, и все наладится». А вот мать раздражается от одного его присутствия, что бы он ни делал, – ей все не по нраву. Давно, когда Джоанна была еще маленькой, он повадился по вечерам выпивать кружку пива. Молли этого не одобряла, говорила, что запах ей противен, мол, ее от него тошнит. (Джоанне запах пива тоже не нравился, поэтому в споре она соблюдала холодный нейтралитет.) Не успевал отец допить, как Молли выхватывала у него кружку – в пенной бахроме на ее краю еще шипел воздух – и бежала мыть ее и долго терла, поджав губы. А после она обращала внимание Джоанны на каждую, даже малейшую отрыжку отца. Папин животик все время ворчит. Издает ужасные звуки. Все из-за этого пива. Фу, гадость. И так изо дня в день, даже в последние его годы, когда организм его начинал отказывать и скромные отрыжки стали неизбежны, она громко высказывала отвращение, даже не дожидаясь, пока отец выйдет из комнаты. А он как будто не слышал; пиво пить он перестал много лет назад. Спор по поводу растений был тяжелее и длился дольше. Отец обожал растения, умел с ними обращаться. В оранжерее цвели, источая тонкие запахи, разные экзотические виды. Дай ему волю, каждый подоконник утопал бы в зелени, каждый стол издавал бы свой собственный аромат. Он вносил цветы из оранжереи в дом осторожно, по одному или по два, а Молли решительно, быстро водворяла незваных гостей в их законное обиталище, нередко пристраивая ненадежно на краю полки, ломая нежные ростки. «В земле полно заразы, – говорила она. – Ты же знаешь. Всему свое место». Из-за двойных стекол на подоконниках воздуха им не хватало. Коллажная мать Джоанны размахивала цветочным горшком, лицо ее пылало от гнева. Но не все было так однозначно. После смерти Дональда она – хотя такого необычайного поворота ничто не предвещало – сама ухаживала за растениями, неумело, но усердно, спасала что могла, размножала отводками и черенками. Гордостью мужа была коллекция рождественников,[17] которые цвели зимой: на концах мясистых отростков ненадолго распускались яркие цветы. Он вывел новый их сорт и спросил жену, как его назвать: «молли хоуп» или «миссис дональд хоуп». Молли ответила, что ей до этого нет никакого дела. Растение с лососево-розовыми, яркими цветами получило в итоге название «джоанна хоуп» и теперь стояло, во множестве экземпляров разного возраста и величины, на подоконниках и подставках по всему дому. Даже в комнате Молли.

Больше всего кусочков в коллаже из образов матери было связано с болезнями. Отца окончательно приковало к постели, когда Джоанна была в последней своей поездке по Африке. Достаточно долго Молли, несмотря ни на что, проявляла стойкость, была поддержкой и опорой, которой восхищались и которой доверяли врачи и соседи, готова была делать все, что нужно. Когда Джоанна вернулась, мать начала разваливаться прямо на глазах. Давление – «Я чувствовала, что оно не такое, как всегда, дорогая, но, когда доктор Хайет объяснил, насколько все плохо, я просто пришла в ужас. Я слишком усердно ухаживала за твоим бедным отцом, это не могло не сказаться». Сильное сердцебиение, синеющие губы, немеющие плечи, вялость в ногах и в довершение обморок – она упала прямо к ногам Джоанны, когда та собиралась сообщить, что отправляется в Бирму изучать перспективы местного дорожного хозяйства. Нам уже немного осталось, заявила тогда, двадцать лет назад, Молли, выпрастывая дрожащую руку из-под трикотажной ночной кофточки. Знаю, что многого прошу, но это ненадолго, а потом ты будешь свободна как ветер. Болезни были ненадуманные: Джоанна узнавала у врачей. Они придавали Молли Хоуп безмятежность и достоинство. Физическое страдание было своего рода жизненным занятием. Меня уволят, сказала тогда Джоанна, по контракту я не могу отказаться от поездки. Но начальство проявило великодушие, пошло навстречу. Цивилизованное общество: когда дело касается нуждающихся и беспомощных, всегда находится компромисс. После смерти Дональда Молли стало немного лучше, они отдыхали в долине Троссачс[18] и однажды даже добрались до Парижа. А там миссис Хоуп попала в толпу бешеных танцующих цыганят: они выхватили у нее сумочку, махали перед носом газетами и кусочками каких-то коробок, все это под пронзительное гипнотизирующее улюлюканье. Джоанна живо вспомнила ее такой, какой она была тогда: не понимает, что происходит, крутит своей головкой из стороны в сторону, вся дрожит, от бессильной ярости тихо капают слезы. Дома, мохнатая куколка в простынях, она и сама могла запугать кого хочешь. А там – жалкая, маленькая, растерянная… Джоанна стоит и не знает, что делать, чем ей помочь. «Прости, мама!» – вскрикнула она тогда, как будто была виновата, и мать тут же окинула дочь своим обычным, полным осуждения взглядом – от потерянности, охватившей Молли, не осталось и следа.

* * *

Надо же, зуб болит, заметила Джоанна. Должно быть, нервы; Молли тоже без конца ставили то невралгию, то мышечный ревматизм. Вспомнив, как на пыльной парижской улице над матерью издевались сорванцы, Джоанна слегка раздражилась. В ней проснулась жестокость. Она включила телевизор, не в силах больше терпеть тишину. Выступал вождь индейцев, весь в наряде из черно-белых перьев, старое лицо в морщинах задумчиво. «Мой народ, – говорил он, – слышит голоса родных созданий. Мы любим землю, которую вы, белые, раздираете своими железными дорогами и выравниваете под пашню. Мы слышим голоса духов – наших предков, они рядом с нами, они не ушли, они в траве, в деревьях, в камнях, которые мы знаем и любим. Вы отправляете своих предков в закрытых ящиках на свои далекие Небеса. Мы же своих оставляем в охотничьих угодьях для духов, на родном воздухе. Мы остаемся поблизости. Наверняка вы, когда рыскаете среди наших деревьев со своими трескучими ружьями, не замечаете у себя за спиной целые отряды наших предков, их не видно, но они есть, они живут на нашей земле». Был это, как говорилось в титрах, настоящий вождь, которого снимали в 1934 году: призрачное лицо поверженного изгоя, давно превратившегося в прах, беззвучно шевелящее губами, однако несокрушимое, властно вещающее. В гостиной Джоанны замелькали призраки дрожащих ветвей, лепечущей ледяной воды; тишину нарушил, с треском ступая по сухим веточкам, белый охотник, а за его спиной повисла тишина еще бо́льшая. Хотя иноземные лица и неразоренные земли Джоанну всегда привлекали, ей стало не по себе. В Черной Африке духи приходили пить кровь детей и душить их; в Южной Африке духов задабривали на перекрестьях дорог, в местах построек пучками окровавленных перьев и початками кукурузы. А в гостиной в графстве, неподалеку от Лондона, если что и гудело, то электричество, если что и постукивало в подвале, то наверняка длинные усики ползучего растения, искавшего, к чему прикрепиться. Где теперь ее мать, куда делись частицы пепла и дым? А зуб все ныл и ныл, и боль эта постепенно становилась дергающей.

* * *

Боль не унялась и на следующий день. Коллеги по «Обозрению» решили, что она сама не своя от горя, уговаривали посидеть дома, прийти в себя, они легко справятся без нее, – этого она как раз и не хотела.

– Все нормально, просто зуб болит, – объяснила она Майку ближе к обеду.

Майк проводил больше времени в командировках за границей, чем в Англии; Джоанне, можно сказать, повезло, что, когда умерла Молли, он был здесь, приехал на три месяца. Майк – ее единственный любовник и вот уже много лет единственный верный друг – сразу понял, что она говорит правду.

– Тогда сходи к зубному. Но все-таки, наверное, ты и печалишься.

Джоанна хотела поскорей рассказать ему о своем небесконечном, но важном будущем, о том, что могла бы снова заняться полевой работой, посмотреть другие части света, но с ними сидела его теперешняя ассистентка Бриджит Коннолли, темненькая, симпатичная, только что вернулась из Японии с курсов. Чтобы Бриджит ничего такого не подумала, Джоанна ответила:

– Конечно, мне не хватает матери. Я еще не до конца осознала, что ее больше нет. Слышу, как она роется в сервантах, передвигает что-то в оранжерее, ну, как обычно бывает. Но я знаю, что сделала что могла, теперь все закончилось, и я, по правде сказать, вздохнула с облегчением. Эта часть моей жизни завершена. Я продам дом. Когда решу, что делать дальше.

И тут заговорила Бриджит. Да с таким напором, как будто сообщала что-то, о чем не поведать, промолчать просто нельзя; рассказ ее был в тему.

– В Токио я каждый день завтракала с умершим дедушкой семейства, в котором жила. Он присутствовал всегда – то есть в центре стола была его фотография, – мы все с ним здоровались и ставили перед ним немного еды. Все они уходили на работу ужасно рано, и мне приходилось завтракать с ним вдвоем, служанка приносила нам обоим чай и почтительно интересовалась, понравилось ли ему. Старик был ужасно свирепый на вид. Он так и остался хозяином в доме, с ним советовались обо всем.

Немного помолчали. Затем Бриджит и Джоанна заговорили одновременно.

– Простите, просто у меня случился культурный шок, вообще страшновато было, я только это хотела сказать… – начала Бриджит.

– А я вот совершенно убеждена, что смерть – это конец. Человек просто уходит в никуда, как приходит из ниоткуда. Вот и все, – сказала Джоанна.

– Давай-ка я позвоню своему зубному и попрошу, чтобы принял тебя без записи, – предложил Майк Джоанне. – За счет «Обозрения». Я так уже делал. Ну какая с больным зубом из тебя работница? Ты и выглядишь очень устало.

Он ободряюще коснулся ее руки и руки Бриджит. Молодая женщина живо взглянула на него, благодаря за понимание, сочувствие ее мыслям. А Джоанна уставилась в стол, будто вспоминая что-то. На самом деле она смутилась – да, это слово как раз подходит, – представив, что Майк переезжает в дом, в котором раньше им было бы невозможно из-за родителей поселиться вместе. Она считала, что любит его, хотя никогда, ни на минуту не сомневалась, что он-то предпочитал жену – как в постели, так и вообще, – и благодаря этой уверенности она чувствовала себя удобно с моральной точки зрения: не испытывала вины перед его женой, не стремилась ее оттеснить. И вот он уже звонит по телефону, а она смотрит на него и думает, что у нее-то предки были, а сама она предком никому не будет и на ней оборвется какая-то генетическая цепочка. Может, это ненормально, что ее не влекло к нему – или к кому-то еще – гораздо сильнее? Вот если бы вернуться назад во времени. Голая пустыня и ее собственные молодые глаза – в поисках признаков жизни, молодые глаза, молодое лицо, молодое тело… Как же дергает зуб! Майк положил трубку.

– Джоанна, мистер Кестелман тебя примет. У него сейчас еще кто-то с острой болью. Но он посмотрит вас обоих без очереди. Я вызову тебе такси.

* * *

В приемной стоматолога все было белое, продуманное, ничего лишнего – нечто среднее между модерном и классической зубной клиникой. Белые стены, столы с белыми меламиновыми столешницами без пятен и без царапин, свет исходит из огромных матовых белых чаш на хромированных подвесах или ногах. Что-то вроде бесцветной капсулы времени из научно-фантастического фильма: интерьер успокаивает и одновременно вызывает легкую тревогу. Никаких тебе цветущих растений, ни намека на пыль. Когда Джоанна пришла, там уже сидела женщина и заметно нервничала. Это у нее тоже острая боль. Джоанна села на белый твидовый диван, закрепленный на хромированных цепях с кожаной оплеткой, ноги она поставила, сдвинув ступни, на кремовый берберский коврик. Вторая пациентка сидела напротив и без остановки листала пачку глянцевых журналов. Ее белые волосы были уложены завитками вокруг лица, пряди подлиннее спадали до плеч: эти волосы выглядели ухоженными, блестели, как крученый шелк, светились жизнью. Кожа у нее была темноватая, не из тех, что называют сухой. Сколько ей лет, не угадаешь. На ней был красновато-коричневый свитер из ангоры с большим полукруглым вырезом, вышитым по краю блестящими бусинками и бисером. Вырез открывал взору часть груди, округлой, тугой, почти без пигментных пятен. Дама была накрашена щедро, но ее это не портило, помада цвета фуксии – под свитер, ободки фиолетовых теней между черными ресницами и серебристыми бровями. В ушах – серьги-обручи, как у цыганок, серебряные, не золотые. Джоанна приложила ладонь к щеке, чем дала повод женщине заговорить.

– Болит? Сильно?

– Ощутимо.

– Я боли боюсь. Точнее, боялась, было время. Мистер Кестелман считает, что у меня абсцесс. Ничто не помогало, вот я и пришла к нему. А самой совестно. Я пыталась вылечиться другими средствами, но не получилось.

– Другими?

– Силой мысли, так иногда говорят. Самовнушением. У меня дар. Удивительный дар, не знаю, слышали ли вы что-нибудь о таком, он у меня открылся совсем недавно. У меня получалось такое! Удивительные исцеления – просто уму непостижимо, но почему-то свою боль я облегчить не могу. Врачу, исцелися сам. Наверно, из-за боли я не могу сконцентрироваться. Муж предложил попробовать традиционную медицину, ведь она тоже не просто так существует и многим помогла. И вот я здесь.

– И как вы открыли в себе этот дар? – спросила Джоанна вежливо и с некоторым любопытством.

– Это достаточно часто случается после ОСП. Естественно, я этого не знала. Но оказывается, у многих, кто испытал ОСП, такой дар есть.

– ОСП?

– Околосмертные переживания. Я перенесла клиническую смерть, меня вернули к жизни. Честное слово. – Она засмеялась, засмеялась и Джоанна, и обе приложили ладони туда, где болело. – У меня был сердечный приступ два года назад, а по мне и не скажешь, да? Я перенесла клиническую смерть, перестала дышать, все отключилось, но меня вернули к жизни. И пока я была мертва, со мной произошло нечто удивительное. После этого жизнь моя стала другой. Совершенно другой.

– Что же случилось? – спросила Джоанна, хотя это было излишне, ведь ей встретился старый мореход,[19] а таким только дай волю – всю свою жизнь перескажут.

И женщина тут же начала свой хорошо отточенный рассказ, ход которого нарушался лишь приступами зубной боли.

– Я много лет об этом не говорила, думала, никто не поверит. Но все время знала, что это правда, правды в этом больше, чем во многом другом, если вы понимаете, о чем я, правдивее не бывает. А было так. Я взлетала выше и выше над собой, видела, как лежу на полу, – все случилось в подземном переходе на станции метро «Пимлико», – видела свое тело, оно там лежало распластанное, как какая-нибудь кожура от банана… а я быстро двигалась вверх по такому туннелю или воронке, на другом конце – проем и свет, описать его невозможно, очень яркий. И больше всего на свете я хотела войти в этот проем. Это было блаженство. Такое блаженство, что не передать словами. Я подобралась ближе, и меня впустили какие-то фигуры, я оказалась посреди зеленого луга – все кругом чисто и зелено, и я поняла, насколько грязна наша бедная Земля, – такую чистую зелень, как там, невозможно себе представить. А на другом конце луга – одноэтажный сельский домик, такой приятный, с садом, в котором полным-полно пионов всех сортов, и я подумала, маме бы такое очень понравилось, она всегда говорила, что представляет себе Небеса как домик, не доставляющий много хлопот, и сад, полный пионов. И вот я подошла к двери, и они все были там внутри: мама, и папа, и дядя Чарли, который мне никогда особо не нравился, и тетя Берил, и такая тиховатая дама, я знала, что это моя бабушка, хотя никогда ее не видела, она умерла до моего рождения, потом по фотографиям я убедилась, что это и впрямь была она. Все такие молодые и здоровые. А как же пионы пахли! Мама пекла пирог, а я встала в дверях и сказала: «Можно мне к вам, мама? Тут так красиво». А мама ответила: «Нет, пока нельзя. Этот пирог для дяди Джека. Не для тебя. Тебе еще рано. Тебе нужно вернуться. Ты нужна там». И появился сияющий такой человек, с темной кожей, похож на индейца, прошел по дорожке и сказал – он ничего не говорил, но я слышала, как он обратился ко мне: «Нет, Бонни, ты должна вернуться, тебе еще рано, ты должна еще кое-что сделать, есть люди, которым ты нужна». И вот я вновь оказалась в своем теле, в реанимации в больнице Святого Георгия, слышу, как они кричат: «Дышит!» И с тех пор я знала. Знала, что смерть – это не плохо и не страшно. Но остальное: дар исцеления и ясновидения и прочее – обнаружилось, когда я пришла в академию.

– В академию?

– В Академию возвращения. Это исследовательская группа и терапевтическое сообщество. Понимаете, оказывается, в том, что я испытала, нет ничего необычного, по крайней мере если сравнивать с другими ОСП. Все они, похоже, одинаковые, во всех культурах и религиях: туннель, и свет, и фигуры, и встреча с родителями…

– У меня только что умерла мать, – неожиданно для себя произнесла Джоанна.

– Вот видите. Наши пути пересеклись, потому что вам нужно узнать то, что я могу передать. Эта наша зубная боль неспроста, вот почему я не могла справиться со своей; конечно же, наша встреча была предначертана.

– Но… – начала Джоанна; боль бешено пульсировала. «Как сказать, что мне до Небес нет дела, мне бы…»

Из внутренней комнаты выглянула фигура в белой одежде и кивнула.

– Миссис Рут, проходите, пожалуйста.

Миссис Рут поднялась, немного дрожа, посмотрела на Джоанну в надежде на поддержку и переступила порог.

* * *

Джоанна вспомнила Молли, какой та была в последние месяцы жизни, как жаловалась на шум. Вспоминать, в чем конкретно заключались жалобы, Джоанне не хотелось, но они оживали в ее голове, в другом свете. Молли просыпалась под звуки автоматической чаеварки со встроенным радио и голоса́ дикторов Би-би-си, зачитывающих мировые новости: их болтовня ни о чем, передаваемые ими слухи смешивались с исчезающей пеленой ее тревожного сна, сонмом полуразгаданных созданий из сновидений и кошмаров. По крайней мере, так это представлялось Джоанне с тех пор, как однажды она опробовала это устройство на себе и ощутила, как ее сознание то проваливается в тревожную дрему, то выныривает из нее, но тревога была не ее – и это она смутно ощущала, – а Молли. Так или иначе, подумала Джоанна, последние образы, если их можно удостоить такого названия, которые видела мать перед пробуждением, порождались этим бытовым прибором. Хотя миссис Хоуп, нужно признать, настаивала, что это не так. Ей хотелось сочувствия, которого Джоанна не могла ей дать. «Часто я не знаю, дорогая, – говорила Молли, пытаясь описать свои ощущения, – просыпаюсь я уже или еще сплю, толком не понимаю, где я, но слышу, как в другой комнате страшно ссорятся твои бабушка и дедушка. Они близко-близко, не видят и не слышат меня до поры до времени, но вот-вот на меня переключатся, втянут в свой спор… а я ведь всегда так старалась этого избежать…»

В другой раз: «Эх, Джоанна, они ждут меня, чуть не сказала – подстерегают, но нельзя же так ужасно говорить о своих родителях, да? Когда я умру, ты по мне не скучай, дорогая, живи для себя и знай, что я благодарна тебе за все, что ты сделала, даже если я часто… просто злая, вздорная старуха. Мое время вышло, вот и все. Если я потратила его зря, уже ничего не поделаешь».

На следующий день: «Я все лучше и лучше понимаю, что́ они говорят там, в ближней комнате. Все по-прежнему, ничего не изменилось. Мама жалуется, что ее не замечают, а папа – что к нему придираются и используют его, как всегда…»

«У тебя в голове просто всплывают старые воспоминания, мама. В этом нет ничего необычного. Люди, когда им за семьдесят, помнят то, о чем не вспоминали лет тридцать». – «Да. Но из-за их ссор я не могу спать. И не могу очнуться от сна настолько, чтобы больше их не слышать».

* * *

Бонни Рут вышла из кабинета врача, прижимая к лицу комок салфеток, как огромный пион, края лепестков которого запятнаны ярко-розовой помадой и алыми потеками крови. Мистер Кестелман примет вас через минуту, сообщила ассистентка Джоанне. Бонни Рут села на диван, ее выразительное лицо припухло и казалось застывшим.

– Больно было? – спросила Джоанна.

Бонни помотала головой. Она вытерла губы, открыла сумочку, протянула Джоанне визитку и произнесла осторожно, невнятно:

– Нам суждено было встретиться, дорогая, вот что все это значит. Держите адрес. Приходите, когда почувствуете, что мы вам нужны. Если почувствуете.

На карточке значилось: «Академия возвращения. Танатология и учение о жизни после смерти. Терапевтические группы: мы заботимся как о духовном, так и о физическом здоровье. У нас вы найдете ответы на вопросы, которые вас всегда интересовали. Приходите и убедитесь сами».

* * *

Мистер Кестелман без лишних слов, технично в своем стерильном кабинете удалил Джоанне один зуб, на котором, как он объяснил, вдоль и поперек пошли мельчайшие трещинки, и в итоге он раскрошился. Ей ни в коем случае нельзя трогать сгусток крови, дыра под ним рано или поздно зарастет. Джоанна попробовала кровь на вкус: как мясная подливка с железом; казалось, из ее головы временно вынули огромный кусок. Она тяжело кивала в ответ на его указания, среди которых было: сразу же пойти домой, лечь и попытаться уснуть, чтобы прийти в себя после такого вмешательства. Необычайно щедрый в мелочах, он напихал ей в сумочку бумажных салфеток и небольших герметичных пакетиков с болеутоляющим. «Когда наркоз отойдет, вас будет немного подташнивать вначале, – сказал он ей. – Не волнуйтесь. Это временно». Он наказал ей не водить по дыре языком, и она виновато убрала кончик языка от того, что казалось огромным дряблым кочаном, невесть как возникшим на месте удаленного коренного зуба – сияющей крепости из рекламы зубной пасты времен ее детства. Молочные зубы, с красной каймой и без корней, выпадали, а под ними обнаруживались важные пилообразные гребни взрослых, настоящих. Она помнила те ощущения и ту быструю детскую мысль – как, оказывается, сложно ты устроен. Странно было сознавать, что на этот раз замены не будет.

* * *

Дом был неприветлив, суров, полон укоризны. Джоанна быстро прошла, отгородившись от всего, в свою спальню и занавесила окна, чтобы, как советовал врач, лечь отдохнуть. Потом снова встала и открыла их. Задернутые шторы при свете дня означали смерть. Погода все еще стояла хорошая – надо пустить лучи солнца в комнату. Но они в нее не попадали почти: комната Джоанны находилась не на солнечной стороне дома. Она забралась в постель в нижнем белье, и закрыла глаза, и тотчас увидела, как на экране, ужасную лошадиную голову: ободранный череп, старые стертые зубы, пустые глазницы и костлявые челюсти, из которых струилась бледная красновато-розовая кровь – наверняка такого цвета у нее изнутри веки, – кровь стекала по костям кремового цвета, по старым-престарым костям. Это потеря зуба пробудила примитивные страхи, строго сказала себе Джоанна, открыла глаза и сквозь мокрую пелену разглядела ламбрекен, туалетный столик, шелковый абажур. Снова закрыв глаза, она увидела только красновато-розовые вихри в качающихся волнах. Вздохнув, она погрузилась в сон.

* * *

Из ближней комнаты слышались голоса. Обиженные, рассерженные, они так и лились без умолку, как неугомонный ручей, журчащий среди камней, с ходу обегающий вросшие в дно препятствия. Была в них легкость давней привычки и разрушительная сила новоиспеченного гнева. Слов Джоанна разобрать не могла, только тон, от которого у нее начало покалывать в плечах, – у первобытных людей там были волосы, сбритые веками цивилизации. Слышала она и другие звуки: сердитый звон чайной чашки о блюдце и один раз, совершенно точно, как в сердцах кто-то шмякнул утюг об гладильную доску. Сон и пульсирующая зубная боль на какое-то время отгородили ее от них, но в конце концов ей пришлось признать, что она уже не спит и что звуки ссоры никуда не делись; от них невозможно было избавиться, как от давешней лошадиной головы, открыв глаза. Она встала и прошлась взад-вперед по спальне, а голоса в ближней комнате становились то громче, когда она приближалась к ней, то тише, когда отходила. Джоанна очень четко представляла себе эту несуществующую комнату: все в пыли, стол, два стула, газовая плита и высокое закрытое окно, до которого не дотянуться. На самом деле ближняя комната была гардеробом; Джоанна подошла и открыла двери: там на ни в чем не повинных полках лежали ее ни в чем не повинные ночные рубашки, аккуратно сложенные. А голоса все не смолкали, вещали из-за своей неведомой стены. «Я выставлю дом на продажу», – произнесла Джоанна внутрь гардероба, чтобы посмотреть, не прогонит ли ее живой голос эти пыльные голоса. Но они только яростней зашуршали. Доносились отдельные фразы. «Ни тебе уважения… ни тебе воображения…» А потом: «Вот, значит, оно как, с глаз долой – из сердца вон…» А потом тишина. Было даже немного странно: почему вообще все должно было замениться тишиной. И надолго ли эта тишина?

* * *

Она выставила дом на продажу. Позвонил агент по недвижимости мистер Мо, и в один из дней рано утром, перед уходом в «Обозрение», Джоанна показала ему все, комнату за комнатой, и наконец сад. Над садом парили стрижи, в кустах пел черный дрозд, розы на перголе издавали тонкий сладостный аромат. Внутри мистер Мо не замолкал ни на минуту. Восхитительный дом, сказал он, нанося, что ему нужно, на желтый лист со своеобразным схематичным планом, – доктор Кестелман так же отмечал на стандартной схеме рта разрушенные или выпавшие зубы Джоанны. Агент вышагивал по комнатам и измерял их своими блестящими черными ботинками, приставляя пятку одного к мыску другого. В некоторых частях дома голоса шипели и спорили даже при нем. Как будто эти кирпичные стены существуют в единстве и неслиянности с некой таинственной гибкой, неразрушимой конструкцией, в которую входят другие комнаты, с другими упрямыми дверьми, с другими видами из окон. Так платье составляет целое с подкладкой, меж ними неосязаемый просвет. Продать этот милый дом не составит труда, сказал мистер Мо Джоанне, он в прекрасном состоянии, отделан с таким вкусом. Сразу видно, что в нем жили очень счастливо: все такое домашнее, атмосфера хорошая, уж он-то в этом разбирается. Наверно, мисс Хоуп будет тосковать, уехав из этого славного места. А может ли он распознать плохую атмосферу, спросила Джоанна. Конечно да, заверил он ее. Это как запах засорившейся канализации, бывает, но очень редко. У него был клиент, который даже вызывал заклинателя, чтобы изгнать бесов. Гнев и ненависть прямо-таки сочились изо всех щелей. Переступаешь порог и понимаешь: холодно, повеяло сыростью. А здесь чувствуется атмосфера любви и уважения, это как полировка на хорошей мебели. Джоанна сказала, что собирается путешествовать. Что никогда не хотела сидеть на месте. Это был дом матери, так мать представляла себе… Что́ именно мать представляла, Джоанна сказать не смогла. А мистер Мо не стал расспрашивать. Приятный отдых за границей, несомненно, пойдет ей на пользу, заверил он, а потом он поможет ей найти славную двухэтажную квартиру, ее куда проще поддерживать в порядке.

* * *

Майк отыскал ее среди шкафов с архивами «Обозрения», она плакала. Джоанна не призналась, что искала их официальный отчет о дороге в североафриканской пустыне, в котором на самом деле говорилось, что ее вообще не нужно было строить, она мало кому нужна. Она вспоминала, как они смотрели на близкие яркие звезды, как торговались на рынке, как жарко было в джипе. Майк принес ей пластиковый стаканчик с кофе – пить невозможно, но все равно приятно, приобнял за плечи.

– Старушка ты моя бедная, – сказал он, но она не обиделась, потому что именно так он говорил, когда ее покусали москиты и на ступнях вздулись волдыри. – Бедная моя старушка Джо. Что случилось?

– Я выставила дом на продажу.

– Не слишком ли скоропалительно?

– Он мне не нужен. Я все время слышу, как в ближней комнате ругаются родители.

Она не ждала, что он поверит, но, произнеся это вслух, почувствовала, что ей стало легче.

– Ты много для них сделала. Их больше нет. И теперь у тебя может быть свой собственный дом.

Если бы у меня когда-то был свой дом… мы бы сейчас здесь не сидели как друзья… Она сказала:

– Меня не оставляет ощущение, что мать с отцом там. Я их слышу.

– Тебе нужно сменить обстановку.

– Да, нужно. Как раз хотела спросить. Поинтересоваться. Все эти годы я жила надеждой, верила, что смогу отправиться куда-нибудь снова, еще в одну дальнюю полевую поездку, но, наверно, это невозможно.

– Вообще-то, – осторожно начал Майк, – заграничные поездки приберегают для крепких молодых людей, несемейных к тому же. Ты же знаешь, как это все устроено. Но я вот что подумал. Вдруг ты заинтересуешься. Не самый писк, конечно, но зато смена обстановки. Не хочешь поехать в графство Дарем? Есть у нас проект, мы смотрим, приживется ли новая мелкая промышленность в старых шахтерских деревнях. Сейчас это направление перспективно. Поговоришь с работягами, опросишь местных плановиков. Как тебе?

Африканская луна потускнела, и горизонт схлопнулся, как подтяжки. Что ж…

– Задача не из простых.

– Да. Поупражняешься в старых приемах полевой работы, а то и новый путь проложишь, а? И от голосов сбежишь.

– Им это не понравится.

– Не глупи. Я устрою тебе ужин с Протеро, он у нас по финансовой части, и мы отправим тебя на следующей неделе.

* * *

Вечером перед отъездом в Дарем Джоанна довольно долго пробыла в оранжерее. Растения молчали, жили своей жизнью. Миссис Стиллингфлит будет приходить и ухаживать за ними, пока дом не продадут. У мистера Мо была пара поклевок – так он выразился, – но пока ничего определенного. Слишком мало времени прошло. Обещал связаться, если Джоанна будет нужна. Дарем – не край земли. В центре оранжереи, на полу, виднелось грубое пятно света, а вокруг него популяция растений-призраков – живые отражения среди грубых мерцающих теней от темных квадратных стекол. Небо нависало низко – черным слоем на черных стенах и крыше, плотным под стать самому стеклу. Побеги гибко и изящно свисали с невидимых подпорок: ветви жасмина с листьями, похожими на перья, спиральные завитки страстоцветов – маленькие, в себе заключенные джунгли, все аккуратно сформировано, живет воедино. Скамьи были заставлены поддонами с мелким гравием, на которых стояли растения в горшках, душисто курились холодным лунным паром. Джоанна походила между ними, где-то отрывая сухой лист, где-то убирая завядшие цветки. Некоторые процвели, никем не замеченные, ведь она не была здесь со смерти матери. Вот рождественники и их детки, любимчики Молли. «Я должна заботиться о своих детках», – сказала мать уже через неделю после того, как они развеяли прах Дональда, а ведь раньше она мужа высмеивала, когда он хвастался, какие они крепкие и как их много. И правда, детки, сказала тогда Молли. Ну не разумные ли создания, все у них идет своим чередом. Глядя на самое большое растение – оно было теперь все набухшее и пушистое, со множеством маленьких, пухлых отростков-паучков в паутине мягких серебристых волосков, – Джоанна нутром почувствовала, что жить ему не слишком удобно. Рождественник разросся неравномерно, скосился на один бок, громоздко нависал над краем горшка. Осторожно она отломила и пересадила несколько молодых «паучков», накопав латунным совком Молли песчанистой, суховатой почвенной смеси из бачка, где смесь хранилась. Ни скрипа, ни перешептываний Джоанна не услышала. Рождественник «джоанна хоуп», хоть и напоминал кактус, кактусом не был. Он нуждался в обильном поливе, хорошей подкормке и питательном грунте, как любое другое цветущее растение. Летом он, конечно, не цвел: все шло в рост. Джоанна взяла в руки один из горшочков с рождественником, названным в ее честь. У него были странные, неуклюже согнутые отростки, состоящие из сегментов, расположенных под небольшим углом друг к другу. Нижние сегменты были темно-зеленого цвета и с бугорками. Верхние – бледнее. Самые новые, размером, наверно, с ноготь мизинца Джоанны, блестящие, крепкие, так и розовели, подсказывая, какими будут, если повезет, в середине зимы цветы – лососево-розовыми. Из-за этого оттенка и крючковатого, зубчатого кончика сегмент напоминал челюсть какого-то морского создания; сходство усиливалось короткой бахромой волосатых усиков, которые возникали там, где очередной новый сегмент присоединялся к старому; и так, неизменно повторяясь, прирастали стебли или отростки. Усики эти были, конечно же, воздушными корешками. Если отломить один из таких сегментов, нежно, с корешками и всем остальным, и посадить его плотно в новый горшок с новой землей, из него получится еще одно растение, потемнеет и растеряет полупрозрачную розоватость, нарастит сегменты. Некоторые из рождественников наверняка были частью тех, которые отец сам формировал, подкармливал и поливал. Вместе же они являли собой своего рода вечность, предсказуемую, цикличную, не меняющую ни форму, ни цвет. Розовые сегменты с новоиспеченными зубчатыми краями напомнили ей молочные зубы; но после молочных вырастают коренные, а после коренных остается только зарастающая дыра в десне. Джоанна выбрала маленькую, скромную на вид «джоанну хоуп», поселенную – наверняка руками Молли – в бледно-синий пластиковый горшок, и прихватила с собой в спальню. Рождественник вел себя тихо и к тому же был живой. Его вполне можно взять в дорогу, вывезти из этого дома в Дарем.

14

Порошок, который растворяют в теплом молоке и принимают на ночь пожилые люди в качестве успокоительного средства.

15

Клифф Торбурн (р. 1948) – канадский профессиональный игрок в снукер.

16

Шекспир У. Ричард II. Акт 5, сц. 5. Перев. М. Донского.

17

Другое название – зигокактус, декабрист или шлюмбергера; кактус без колючек, который не переносит жару и очень любит влагу.

18

Лесная долина в Шотландии, в области Стерлинг.

19

Тот, кто утомляет долгим скучным рассказом: по названию произведения С. Т. Кольриджа «The Rime of the Ancient Mariner», в разных переводах «Поэма о старом моряке» или «Сказание о старом мореходе».

Призраки и художники (сборник)

Подняться наверх