Читать книгу Савва Морозов: смерть во спасение - Аркадий Савеличев - Страница 2

Часть первая
Глава 2
Родоначальник

Оглавление

Река Киржач испокон веков была рекой беспутной. Мало сказать, разгульная, так еще и насмешливая. Известно, если два брата – так старший да младший: большак да младшак. У Киржача не то: главное русло прозвано Малым Киржачом, а побочный недоносок – Большим Киржачом. Один гонит родниковую кровь, другой болотную гниль. Мол, дальше все уравняется. И правда уравнивалось. К низовью, к матушке-Клязьме, где в достославные века и Великое княжество Владимирское стояло, единый Киржач скатывался чистейшей родниковой слезой. Такой, что лещи произрастали в лопату-хлебницу, налимы в косу сенокосную, а щуки в оглоблю стоеросовую. Страсть, какая щука водилась в слиянии Клязьмы и Киржача!

Ну, и мужики были соответственны: по морозу без портков за девками бегали. Баньки угретые под скатом у реки, само собой, не забывались. С печки да в баньку со вчерашнего еще горяченькую – так вот и буровили сугробы. Само собой, и прозвание: Морозовы. Были Тальниковы, Водохлебкины, Ручейниковы, Болотины, а здесь, по ореховому скату, – все больше Мороз-Морозовы. Потому что никогда и ничего у них не замерзало.

Помещик Рюмин, что грузным брюхом накрыл устье Киржача, главному приморозку всерьез сказал:

– Знаешь, Савва, я сам до девок охочий, но уж не могу дальше платить подушную подать. За всех-то за вас. А особливо за тебя, Саввушка. Смекаешь?

Если барин говорит, так отвечай как положено:

– Смекаю, ваше благородие.

Барин служил когда-то в гусарах, так что и обращение соответствующее. Правда, выгнан был за это самое… за совращение малолетней дочки полковничьей. Прибыл он из Петербурга на Клязьму с пулей в ляжке и с дырявым карманом. Разгневанный екатерининский полковник злой шутки ради на дуэли хотел отстрелить нахальному гусарику это самое… да, правда, малость промахнулся. Пулю из жирной ляжки так и не вынимали, хромал барин. Но девкам-то что! Особливо, если собственные. Лишь бы кормил-поил барин, да получше, получше. А много ли на песчаных клязьминских взгорьях возьмешь с несчастной барщины? Потому и сказал главному морозовскому воспроизводителю народонаселения:

– Мне барщинные души больше не нужны – катись на оброк! Да по дороге на Владимир недотепным помещикам посотворяй ревизские души.

Оброк положил немалый – за честь почти что вольную. Да ведь и мужик был не мал: в избу согнувшись влезает, что медведь с киржацких буераков. Пускай оброк отрабатывает. Много бабьего добра на Владимирке!

Но Савва, сын Василия, задавленного сосной на барском лесоповале, видать, пресытился. С трехпудовым коробом обложенных крапивой лещей – совсем в другую сторону настрополил: в Москву. Там, как и во Владимире, своя река, но ведь и народу-то сколько! За милую душу сожрут и киржацкого, и клязьминского леща.

Знакомая Владимирка легко несла его с тяжеленным коробом за плечами. Встал с первыми петухами, еще до солнца, а к тому времени, как оно, выкупавшись в Клязьме, пошло-покатилось над сосновыми борами, был уже далеко: успел за Павловским Посадом на другую сторону реки перейти. Тут только и подкосил ноги страх: эка двадцать верст по самым глухим местам, да в сутемени, безбоязненно успел отмахать! Каждый, кто отправлялся в Москву, сторожился разбойных клязьминских берегов. Даже Владимирка маленько отшатывалась в сторону; верховьями своими она недалеко была от Москвы-реки, могла бы по ней спуститься к Оке, да, видно, убоялась разбойных урочищ, ходко отскочила в сторону, на север. Так-то, мол, надежнее. Купцы истово молились, пускаясь через эти места. Савва Васильевич пока мнил себя маленьким подкупчиком, но на выходе тоже хорошо помолился. Без всяких-яких вынесло его за Павловский Посад, а там уже места просторные. Как всякий бывалый ходок, силы он берег. Самое время передохнуть да перекусить под березами. По приказу матушки Екатерины сажали их взрослыми деревами, со всеми корнями, обернутыми рогожей. Пять лет только и минуло, как преставилась благодетельница Владимирки, а березки вон уже шатрами встали.

Савва Васильевич всласть ополовинил подорожную горбушку. Соснул даже в тени на один глазок, жаль, голоса разбудили. Он машинально сунул руку под дорожный зипун – там на короткой дубовой рукояти вился кистенек. Никто его не учил дорожной науке – само научилось. Голоса уже за поворотом. Кашель кого-то донимает простудный. А как не закашляться, если в сырой ночи стережешь купчика-голубчика.

Но кашель вдруг в протяжный мотив вытянулся. Скорбно из-за поворота хлынули голоса:

Эх ты, мать моя Владимирка-душа,

Пожалей ты добра-молодца меня.


Человеку, выросшему вблизи каторжной Владимирки, – да песнопений таких не знать…

Савва засунул кистенек обратно под зипун и снял валяный капелюш, крестясь. Партия выползала из-за берез порядочная, с полсотни душ. Вот тоже строгости: в дорогу ковать ноги. Стыдно ему стало за свои здоровые, свободные ходули; барин Рюмин при всех строгостях не вязал ног. Поспешно достал из короба оставшуюся горбушку и поднес ее одному из первых арестантиков. Стража таким вольностям не препятствовала – иначе недалеко уйдешь. А подать несчастному – себе удачи пожелать. И будто прочитали его мысли:

– День да во благо тебе, Христова душа.

Тяжелое шествие успело за следующий поворот завернуть, прежде чем Савва Васильевич рассердился на себя:

– Эк раскрыл хлебало! Не видывал?

Зато уж и понесли ноги, как под ледяную горку. Еще перекупщики не разъехались от Покровской заставы, как он ввалился со своим коробом под шлагбаум.

– Не много с тебя, три копейки, – попридержал его будочник.

Но и Савва Васильевич при большой дороге вырос, знал, что сказать:

– Я, родимый, последнюю горбушку арестантикам скормил. Какое у меня копье?

– Гляди, и рублик будет. На обратном пути ежели.

Перекупщики уже спешили навстречу. Один нахальнее другого.

– Рыбка?

– Почем коробец, купец?

– Хорошую цену дам, если лещик хороший!

Кто будто учил Савву – за словом в карман не лез:

– Не лещик, а лещ. Лещук вяземский. Не торгуйся, ваше степенство. Не чета московским замухрышкам. Гляди, перебьют.

Здесь всяк себя завышал. Не было ведь купцов, так не было и «степенств». Посадские хваталы – хватай побольше, плати поменьше. Но и Савва смекнул, что рыбка нравится. Хоть и поднимешь немножко цену, а на Красном торгу в два-дорога продашь. Он стал оправлять лямки, чтоб закинуть короб за плечи.

– Пойду к куме на Рогожу. Короб в ледник, с кумой за чаек, а поутру и сам на Красный торг снесу. Две ваши цены свистя возьму.

– А не просвистишь? – Близко к нему один картузник подвинулся, незаметно оттирая других.

– Просвищу, коли лясы тут буду с вами точить!

Он одну лямку все-таки вздел на плечо, когда ушлый картузник взялся за другую:

– Ну, а последнее слово, купец-молодец?

– Без шуток, ваше степенство?

– Давай уж без шуток.

– А коль без шуток, бери прямо с коробом, да и рубль и три копейки в придачу давай.

– Три-то копейки еще зачем?

– А затем, что служивый тоже хочет испить чайку, – кивнул он на будочника. – А коль потрафишь, вся рыбка, какую еще принесу, прямо в твои руки. Смекаешь?

Смекнул перекупщик, что выгода обоюдная. Рыбак не будет искать перекупщика, а перекупщик заранее договорится с богатым покупателем. Рубль добавил всерьез, а три копейки со смешком:

– На сдачу-удачу… до кумы тебе дорога!

– И тебе дороженька до кумушки.

Сдав короб и расплатившись с будочником, Савва в сторону Рогожского подворья завернул.

Не мешало бы там, на старообрядческом кладбище, скрестить себя двумя трудовыми перстами, да звал его обратный путь. Как только скрылся из виду перекупщиков, сейчас же дал крутого кругаля. Нет, не Рогожа ему сегодня предстояла – опять Владимирка. Он только маленько отдалился от заставы да под укромным кустом вздремнул. Жаль, кумы у него здесь не было, идти предстояло в ночь. Одно утешало: темное время он сгонит еще до Павлова Посада, а дальше, вдоль разбойной Клязьмы, пойдет уже светлым утром.

Истинно: утро вечера не только мудренее, но и светлее будет.

С рыбой Савва, сын Васильев, таскался весь этот год. Стал своим человеком у Покровской заставы, не набивался – все забирал постоянный перекупщик. Рублик к рублику складывался помаленьку. Но и расходы были немалы: женился. Отец так на барщине у помещика Рюмина и умер, но Савва был поумнее: и самого барина на крючке держал. Конечно, не лещ подвяленный – сомище брюхатое, но ты не печалься, подбери соответствующий крючок. У Рюмина губища не дура, полюбил жареную деньгу. Вместо вяленого капелюша его холоп картузик московский завел, кафтанишко даже, пускай и с рыночного плеча. А когда, скинув лапти, в сапоги обулся, Рюмин и сказал себе по-барски: «Э-ге-гей! Холопское ли это дело – сапогами под моими окнами топать!» Это когда урочный оброк холоп приносил. Всегда исправно и всегда с независимым видом, будто одолжение барину делал. Барин от клязьминских недородных песков обезденежел, но холопу ли тыкать в глаза? И посердившись на себя, рублик к Покрову накинул. Савва виду не подал, но зарубку на своем носу сделал. И тоже сказал себе: «Ну-ну, барин, не продешеви». А когда тот к Рождеству захотел еще два лишних рублика – отдал, но тут же смиренно попросил:

– Стало быть, ваше благородие, переводите обратно на барщину.

– Это с чего ж? – изумился Рюмин, который давно уже потерял весь гусарский лоск и сквалыжил каждую копейку.

– С немощи моей, барин.

– Немощь? У такой-то дубины?!

– Телесное пока держится, а оброк платить невмочь.

– Ага, невмочь? Тогда ступай на лесоповал.

Именно там и задавило сосной старшего Морозова, Василия.

Хороший лес уже был вырублен, и оставалось по буеракам да по оврагам. Туда и подступиться-то было страшно. Но какое дело до этого барину? Пашня песчаная не давала никаких грошей, так он надумал под конец свести родовые сосняки, там, где и рубить-то не пристало, по лисьим да волчьим норам. Купцу московскому, которому сбывался лес, тоже горюшка мало, недорого брал Рюмин. А уж холопу Савве Морозову и подавно рассуждать нечего. Безропотно пошел в лес, как когда-то его отец.

Силушку свою Савва не спешил показывать. Управитель давал дневной урок – он с истинной ленцой исполнял и только. Многие порубщики и того не могли выполнить, под кнут управителя нарывались. С Саввой такого конфуза не случалось. К вечеру он уже сидел на штабельке своих бревен, пока других, слабосильных, тут же на снегу пороли. Барин, предвкушая доход, ежедневно наведывался: кому кнута, кому вопрос.

– Ну что, Савва, не мал ли урок?

– Какое мал! – вставал Савва со штабеля и сдергивал с головы шапку. – Слышите, как стонут?

– Слышу, да толку что?..

Савва смиренно клонил лобастую голову. Про себя-то думал: «Была б моя воля, я бы три таких штабелька навалял».

Вслух о том, конечно, не высказывался. Силы и молодой жене потребны. Старшенький, Елисеюшка, уже на карачках по избе ползает – пора и нового сотворять. Хотя барщина четыре дня в неделю отнимает. Но молодая Ульяна из хорошей семьи, работящая: что по дневному хозяйству, что по ночному – все ладком да смешком сделает. Как ни занят на барщине муженек, а на Крещенье опять была с брюхом.

– Этого Захарушкой назовем, – похлопывал Савва хозяйственно по родимому животу.

– Да ну тебя, не сглазь! – отмахивалась Ульяна. – Все тебе мало! Все невтерпеж.

– Да ладно, Ульянушка, потерплю. Ты-то как, не пялит глаза наш вислобрюхий гусарик?

Ульяна вздыхала. Как не пялить.

– Ежели что, я заживо его сожгу.

Голос он и с мужиками не повышал, чего уж с женой-то. Но ее дрожь от такого спокойствия пробирала. Как на заклятии охала:

– Скажешь тоже, Саввушка! Не забывай, что на каторжной Владимирке живем.

Забудешь тут! Неделю всего-то спустя теща на санях в лес прибуровила. Да со слезами:

– Ой, Саввушка! Барин-то в избу ломится!

Савва понял все с полуслова и, сунув топор за кушак, прыгнул в те же сани. Вожжи, само собой, в свои руки взял.

Уже темень наступила, а видно: дверь распахнута, в сенях какое-то железо гремит.

Он в бешенстве не сразу сообразил, что кочерга звон высекает. По тазам. По чугунам. По чему-то неистово хрюкающему и размахивающему саблей. Он сабельку одним ударом перешиб, а другой замах Ульяна придержала. Лучина из избы подсвечивала, разбой указывала. Рубашка холщовая была до живота разодрана, но и шелк голубой лентами с волосатой груди сползал. Савва эти шелковые ленты на левый кулак намотал, а правой направил лесной топорик на седую гусарскую башку.

– Я пойду по Владимирке, но ты, гнилой окаянец, прежде кровью умоешься!

Топорик все-таки вбок скользнул, потому что обе бабы, и теща, и ее неслабенькая дочь, на руке повисли. Но ведь из-под левой руки все равно не вырваться. Трепка выходила нешуточная, послышалось просительное:

– Бес попутал, Саввушка! Что хошь требуй взамен!

– Воли! – сунул он гусара головой в чугун.

– Пусть и воля, без бумаг пока только. Ведь засмеют меня во Владимире, а тебя заподозрят, смотри!

– Я-то смотрю да и думаю: ведь обманешь, барин?

– Христом Богом! – поцеловал он уцелевший в потасовке крест. – Сгинь только с моих глаз, Саввушка!

– Нет, барин. Буду жить, как и раньше жил.

– Как и раньше, как и раньше! – и на это истерзанный гусар согласился. – Оброк совсем махонький положу, только чтоб подозрения не было. Живи, Савва, но дай и мне пожить! Христом Богом!

– Ладно, поганец. Жаль Ульянушку сиротинкой оставлять. Но ты помни мою руку!

– Помню, помню, Саввушка.

– И не забывай, что я с того света достану!

Он выволок его из сеней и вслед сабельные обломки запустил.

Может, зря помиловал? А ну как прежний гусарской прытью во Владимир скаканет?

Но не было уже былой гусарской прыти у незадачливого любовника и невезучего хозяина. Московский купец его самого обвел вокруг трех клязьминских сосен. Немалое родовое именье таяло на глазах. А тут и Савва Васильев сын начал вставать на ноги. Он-то не пил, не курил, а полюбовницы с такой женой, как Ульяна, и непотребны были. Детки один за другим выскакивали. Вслед за Елисеем и Захаром и третий выскочил; чтя Ветхий Завет, его Абрамом назвали.

В Москву Савва уходил безбоязненно. Страх на барина напал всамделишный. А тут и другие холопы, не получая на лесосеке даже законного куска хлеба, прибили надсмотрщика, да и вся недолга. Рюмин подозревал своего главного обидчика, но Савва тут был ни при чем. Он так и сказал:

– Ваше благородие, надсмотрщик из тех же холопов – разве поднимется у меня рука на подневольного человека?

Тут разумелось – на вольного-то может подняться!

Удивительное дело: после ночной трепки старый гусар, пропивший последнее, стал доверчивее. Просто рукой махнул:

– Э-э, одной душой больше, одной душой меньше. Суди теперь дураков! Всех на оброк повыгоняю. Даже распоследних лентяев. Ведь не идут добром на свои хлеба. Ты им пример показывай, Савва Васильич.

Так и назвал, по отчеству. Савва таким же тоном ответствовал:

– Покажу. Уж в этом не сомневайтесь.

– Вот бы тебя управителем, а? И мне доход, и тебе полный резон.

– Куда уж! Дай Бог, себе управиться.

– Управишься, не сомневаюсь. Но не рано ли с барином порываешь?

– В самый раз, ваше благородие. Застите дорогу, если сможете?

Маленько бахвалился над незадачливым барином, но мысль свою имел: от барина бегом, от рыбы подальше, к доходной торговлишке поближе.

Человек он был смекалистый. Да и глазастый. Не только же с перекупщиками у Покровской заставы якшался, ходил и на Красные торги. Обувка-одежка теперь позволяла. Не всякий в рыло будет тыкать. Смотри-и, рыбак, посма-атривай!

Рыбой он еще и при отце занимался, с десяти сопливых лет. Отец надорвался, таская после барщины пудовые коробья, нелегкие были они и для него. Отшагай-ка восемьдесят верст до Москвы!

На Красном же торгу, что шумел вдоль Кремлевских стен, от Иверской и до Москвы-реки, смышленые люди попадались. Рыбой, битой птицей, калачами или сбитнем не промышляли – шелк азиатский сквозь ловкие пальцы пускали. Само собой, не в сыром виде. Китайские или персидские шелка – для боярских да вельможных плеч. Но кто украсит плечики дочки купечьей, женки чиновничьей, да и простонародья в дорогие дни: на Рождество, на Пасху, тем более уж на свадьбу?

Свои, доморощенные, шелкоткацкие фабрички появились. Драгоценная азиатская ниточка сколько раз в руке перекручивалась, столько и цены на руку клала. Товар ходкий, а главное, легкий. Не ломовых лещей, обложенных крапивой, в коробьях таскать!

– Ульяна, – сказал он как-то на супружеской кровати, – придется тебе одной побыть.

– Ой, Саввушка? – стала она надевать скинутую было уже рубашонку. – Иль приелась?

Он не дал ей прикрыться сразу взмокшей от слез рубашонкой.

– Вот и вижу, что хоть ты верная мне жена, но глупая.

– Умной-то мне к чему быть? Детки и без ума рожаются.

– Да с умом-то в люди выходят, а не на барщине корячатся.

– Ой, только ли на барщине? – сходила у нее с лица печаль при первом же смешке.

– Погоди, Уля, – не дал он ей задуть лучину. – Успеется. Послушай, что я надумал!..

А надумал он дело небывалое: разом откреститься и от холопства, и от надвигавшейся солдатчины. И в том, и в другом случае можно было откупиться, но на какие шиши? Малые рыбные сбережения водились в заветной кубышке, но именно – малые. Не рублевые бумажонки екатерининские потребны – тысячные билетики. Их лещи, да хоть и сомы, из самых больших омутов не натаскают.

Но ведь отец Василий упрям был, с тем и помер. Сыну упрямства тоже не занимать, а помирать вроде как рановато. Голова-то человеку для чего дана? Отец простоват был, ничему особо не учил – само научилось. От нужды да от глазастой сноровки. Еще десяти лет от роду был, как смекнул отец: помещичью подать можно и с сыновней подмогой оплатить. В ближнем имении тогда, не в пример гусарику Рюмину, небольшая фабричка появилась. Помещик там дошлый был, на голых песках сидеть не хотел. Отец свел зареванного десятилетку туда и попросил управляющего:

– Пущай поучится. Может, и копейка какая в дом. А, ваше степенство?

«Степенство» было тоже холопьего роду, но чванилось:

– Ишь разогнались! Копейку-то еще заработать надо.

Истинно, жизнь была копеечная. И у всей-то помещичьей фабрики велик ли доход? Так много ли выпадало на долю десятилетнего ткача?

Долго он маялся, прежде чем в рыбаки-промысловики пошел. Что говорить, женитьба подгоняла.

Теперь вот эта же женатая жизнь и дальше гнала, назад, к старому. Стала вспоминаться хоть и горькая, но все же фабричная наука. Тем более что поманила шелковая фабрика купца Кононова. Это не помещик был, а человек с деловой хваткой. Каким-то слыхом он прослышал, что оброчный парень недотепы Рюмина несколько лет работал, пускай и на доморощенной, но все ж ткацкой фабрике. Ради приглядки из своего Покрова на шарабане прикатил. Набирать для нового дела людишек приходилось из окрестных крестьян, не знавших ничего.

– Ткач?

– И ткач, и рыбак, и лесоруб. Какая потреба? – ответил Савва, хотя уже догадался о цели купеческого приезда.

– Мне ткач потребен.

– Платить хорошо будешь?

– А сколько заработаешь – все твое. Рюмин-то отпустит?

– Я оброчный. Деньгой с ним разговариваю.

– Смел, парень! А смелость и до Покрова доведет.

– Может, сразу до Москвы?

– Далеко берешь, парень. Вначале в Покрове хоть покажи себя. Сговариваемся?

– Сговариваемся, стал быть.

– Тогда садись в мой шарабан.

– Погоди, хозяин, – назвал его как должно работник. – Надо с женой хоть попрощаться.

– И то дело. Прощайся, да не на кровати только!

Пересмешником оказался купец. Видно было, что дела у него шли хорошо. Савва в пять минут попрощался с Ульяшей, со всей своей голопузой тройней и с небольшим собранным узелком скакнул в шарабан к купцу. Ну, хозяин, вези на своих рысистых!

Рысак был хорош. Прямиком от детской домотканой тканины вынес в лучшие ткачи купца Кононова.

Купец нарадоваться не мог: эк ему повезло с ткачом! За что ни возьмется – все в руках горит. На прежней допотопной фабричке он по шерсти работал – шелку почти не видывал. Настоящих шелкоделов, выписанных купцом из заграницы, и было-то всего трое: золотом платить приходилось. Холопские же рукосуи, которых он потихоньку уводил от окрестных помещиков, только рвали дорогую ткань – пори не пори, штрафуй не штрафуй. А этот двухметровый детина как в люльке шелковую бобину, ростом с новорожденного дитяти, знай выкачивал-укачивал да в усладу такому младенцу псалмы напевал. Дела не было купцу Кононову, что ткач из староверов. В этих недалеких подмосковных лесах половина была таких. Не все же в свое время за Волгу, на Керженец, от патриарха Никона убежали. Многие и здесь проживали. А как недавняя чума, года 1771, на треть Москву вымела, старые заводилы и ударили лбами перед любимцем Екатерины, графом Григорием Орловым, посланным из Петербурга на битву с московской чумой. Так возопили: «Пожалей нас, батюшка, дозволь на Рогоже законный скит возвести. А уж мы ради матушки-царицы, да и ради тебя, кормилец, старым Христовым именем чуму из Москвы непременно изгоним».

И что ты скажешь – изгнали! Потому что не пьянствовали во время беды, а божью чисть да гладь держали. Как похоронили всех несчастных да омыли-окурили восточные пригороды за Рогожской заставой, в чистом поле, и поднялся новый посад.

Светлейшему графу Орлову, с божьей двуперстной помощью победившему чуму, общий нижайший поклон был от всего московского и подмосковного старообрядчества. Подношения, само собой, согласно золотому чину. На радостях и новая милость от Екатеринушки, разгневанной было на Гришу. Дали вольную волю строить Божьи храмы и креститься двумя перстами, как встарь.

Когда Савва Морозов, в бытность еще рыбарем, сворачивал на ночевку с Владимирки к близко подступавшей Рогоже, там уже не поле зачумленное перед ним открывалось, а целый подмосковный окологород. С двумя храмами, летним и зимним. С богадельней, уважительной к старости. С целым посадом купеческих дворов. Старообрядцы, почитай, посадили в свою квашню всю московскую хлебную торговлю. Помаленьку в окрестных селах и новомодными мануфактурами обзавелись. Знай наших! Купец-то Кононов из тех же самых рогожских заправил и был.

Чутье на дельных людей купец имел. Своя выгода: до дела охочий человек и себя, и тебя вывезет. Потрафь ему маленько да деньгой к себе притяни.

Когда лучший его ткач Савва Морозов со своей солдатчиной сунулся, он не стал долго думать.

– Что, у толстозадого Рюмина других рекрутов нет?

– Есть, да больно уж хочется ему со мной поквитаться. На самых законных основаниях. Мне – двадцать пять лет в солдатчине, ему – прямая дороженька в постель к моей Ульяше.

Купец Кононов, сам еще нестарый, знал про молодецкую баталию своего ткача с гусаром Рюминым. Знал и то, что победителей в этом кровном деле не будет.

– Не говорил еще с ним?

– Говорил. Смеется сластобрюхий!

– Как не смеяться. Горяч ты, Савва, а под горячую руку по Владимирке как раз и загремишь. Что Покров, что твое Зуево, что губернский Владимир – на одной дороженьке. Как ни ерепенься, а в помещичьей крепости ты. В полной власти его.

– Так что делать-то? У моей Ульяши уже четвертый в брюхе вызревает.

– Эк у вас – арбузики поволжские! Придется помогать. Отработаешь?

– Как не отработать, хозяин! Вызволи только из неволи.

– Так опять же в неволю поступаешь. В мою.

– Из твоей я на твоей же деньге и выеду.

– Ну, смотри, Савва. Уговор дороже денег. Еду завтра же выкупать тебя из солдатчины.

И ведь выкупил купец-молодец!

Кроме душевной щедрости, то еще имел в виду: «Ткач золотой, а теперь и шелковый будет. Истинно: в долгах как в шелках».

– В тысячу рублей ты мне обошелся, Савва. Не забудешь?

– Не забуду, хозяин. Сполна расплачусь. Переведи меня на сдельную работу. Поденщина не для меня.

«Ну-ну», – подумал купец Кононов, давая полную власть рукам этого жадного до работы мужика.

Он сам так же из мещан в купцы выходил. Но этот-то еще в барской крепости?


Савва стоял у станка по двадцать часов в сутки и аршины шелковые гнал за семерых. А чтобы еще круче накручивался аршин, надомную работу брал. Для Ульянушки и пятерых ребятишек. Пятый еще по полу ползал, а остальные уже нитки сучили, бобины накручивали, да мало ли было подсобной фабричной работы. Записывая в конторскую книгу поденную выработку Саввы Морозова, купец Кононов диву давался:

– Не надорвешься, Савва? Бабу хоть пожалей.

– Вот из жалости к ней и стараюсь.

В далекие планы он купца не посвящал, а сам в своем Зуеве небольшой ткацкий амбар поставил. Пока лишь с четырьмя ткацкими станками. Мастерской шутливо называл, чтобы сельчане, а особливо Рюмин, зря не зарились.

Со своего дела доход-то стал гораздо быстрее расти. Года не прошло, как спросил купца:

– Чай, погашен должок, хозяин? Я хоть и неграмотен, но башкой-то кое-что подбивал. Сходятся у нас рубли-рублики?

– Сошлись уже, Савва, – без особой радости кивнул купец.

На руку он чист был, но понимал: ускользает от него золотой шелковый ткач. Тем более что Морозов опять кредит попросил. А купеческое правило таково: в частном кредите не отказывай, потому что проценты идут. Одно только и сказал:

– Ну-ну, Савва. Собственную фабрику ладишь?

– Хочу попробовать, – скромно потупился ткач.

– Дело это не всегда удачливое, – резонно заметил купец. – Но кредит дам. Коль прогоришь – возвращайся. Приму.

– Премного благодарен, хозяин, – назвал его, из уважения, по-старому, хотя теперь мог бы и не называть.

Размахнуться, подобно Кононову, он, конечно, не мог. А потому пока что положился на свои руки-ноги. И выделывать на своей домашней фабричке стал самое легкое: шелковые ажурные ткани и шелковые же ленты. На фабрике Кононова это он один и мог делать. Набранные с окрестностей крестьянские неумехи только портили дорогую ткань.

Жена Ульяна и теперь уже все пятеро сыновей, включая последних, Ивана и Тимофея, с утра до ночи, по-летнему светлому времени, горбились у станков над шелковой нитью.

Когда набиралось порядочно шелка, он еще с вечера укладывал свой торговый короб. В отличие от рыбного, прутяного, этот был щепной, легкий. Изнутри выложен чистой холстиной, а сверху, кроме крышки, закрывался еще и плотной парусиной. Снег ли, дождь ли – внутрь ничего не должно попадать. Товар нежный. Не рыба. Лямки стоящего у порога короба надевал с первыми петухами. Как ни ускоряй ход, до Москвы восемьдесят верст. Пройти их надо до вечерней темени. Мало того что Владимирка стала опасна, так и в подмосковных посадах голову могли свернуть.

Прежний кистенек он поменял на более длинный – при его росте все равно рукоять из-под полы кафтана не выпирала. Не нравилось, что какие-то люди по обочинам шастали, иногда и на дорогу выходили, присматриваясь. Он в таких случаях шаг не ускорял: случись что, на десяток верст нет жилья, не убежишь.

В Москве он теперь большей частью и ночевал. Надоело у заставы перекупщикам товар за полцены сбывать. На Красном торгу можно и красную цену взять.

Чудна была Москва! У собора Казанской Богоматери за полвека так и не порушились Триумфальные ворота, сооруженные в 1742 году для коронации Елизаветы Петровны, хотя уже и Екатерина прожила свой век. Над воротами был изображен лежащий на красном ковре благоверный князь Владимир; из чресл его поднималось могучее древо, на ветвях которого угнездился весь царский род. Много кого там устроилось, но ярче всего бросался в глаза золото-светлый лик самой Елизаветы. Под ним красивой вязью какие-то слова вились. Читать Савва не умел, но под воротами постоянно проходил народ, иной раз и в расписных мундирах. На запруженном народом входе, протискиваясь, Савва всякий раз молился. Очень ему нравилось великое древо, а особливо ясный лик императрицы, про которую он, конечно, слыхал. Удивляло, что никто, кроме него, не молится. А один человек даже посмеялся:

– Не икона ж!

– Как не икона, почтенный? Словесная молитва ее осеняет.

– Молитва! Там и всего-то устами этой распутной бабы сказано: «Довольно показуем, откуда начало рождения нашего имеем». Всяк свои грехи оправдывает. Вот и она тоже.

– Окстись, православный! – от обиды чуть было не выхватил Савва свой заветный кистенек.

Но ученого москвича и след в толпе затерялся. Ох, люди-люди. Ничего-то у вас нет святого…

Он еще трижды перекрестился, прежде чем пойти к своей лавке.

Так на купеческий лад называл он свой скромный белый шкафчик, вделанный между двумя настоящими лавками. В запертом виде этот шкафчик имел вид резной полуколонны, а когда открывался, нижняя часть служила прилавком, в верхней же располагался товар. Задолго до него смышленые купцы уставили такими полуколоннами свои торговые ряды на противоположной стороне Красной площади, от Казанского собора и до Ильинки. Лукавая, но истинно купеческая выгода. Мелкий торговец, арендуя такой шкафчик, кроме законной платы и зазывалой служит. Вместе с собственным товарцем обязан ведь и настоящий товар из лавки брать. Савва брал фуляровые платки, чулки да суконные пояса. Похмыкивал, но учился купеческой оборотистости. Не без труда всунувшись в Суровский ряд, местом своим дорожил: коль не распродашь зуевский шелк, он не пропадет. Соседние лавки, вместе с промежным столбиком, общим железным засовом запирались, а на ночь и собак спускали. Разбой – он везде разбой: хоть на Владимирке, хоть на Красной площади.

Учился Савва, не хуже других покрикивал:

– Кому ажур шелковый? Кому фуляр-платочки?

При виде такого приметного молодца, одетого под алый кушак, охотно останавливались чиновничьи женки, да и из благородных бывали. Савва владимирским басом народ притягивал:

– Кому ленты шелковые? Кому чулочки шерстяные?

Из лавки благодушно хозяин высовывался:

– Так, так их, Савва! Наше дело известное: не приманишь…

– Не обманешь, – с другой стороны лукаво подсказывали.

Чего доброго, обмана и тут хватало. Та же большая дорога. Тот же разбой, пускай и торговый. Чулки-то хоть и шерстяные, да и с льняной, покрашенной добавкой; пояски-то, если крепко потянуть, гнилыми окажутся, потому как из очесной, бросовой шерсти. Посмеивайся, продавец, но поглядывай, покупатель!

Свой товар у Саввы был без всякого подвоха. Он еще в Зуевке браковал нещадно всякий недодел. Вовсю подзатыльники раздавал:

– Захарка, что узел тянешь?

– Абрамка, рубец у ленты какой?

– Елисейка, ты старшун или дристопляс?

Бывало, доставалось и любимой Ульяше. Пусть не забывается и за своим ткацким цехом присматривает.

Понимал он: покупатель-то не дурак, если раз в довольстве уйдет, так придет и вдругорядь. И на тот именно ряд, где его не обманывают.

А было вдоль Красной площади восемь рядов, знай пальцы загибай: большой суконный да малый суконный, большой крашенинный да малый крашенинный, холщовый да нитяной, кумачный ряд да вот ихний, суровский. Сюда он потому и пристал, что здесь торговали шелками, бумажными и шерстяными тканями. Не к рыбникам же или жестянщикам идти. Хотя торг удивительный – все вперемежку. Как ни особились блюстители своих цеховых устоев, мелкая голь, подобная всякой юркой рыбешке, буравила рыночную степенность. Да и у большаков свой интерес, не очень-то друг с другом считались. Урви день, да к вечеру погуляй!

Как только на небе занималась заря, безлюдный торговый город просыпался. Растворялись тысячи лавок. Длинной вереницей тянулись обозы: не только из Покрова и Владимира, но даже с Урала, Кавказа, Крыма. Даже из Персии и Туретчины. Звучали имена многих российских городов, да и заграничные бывали. Все везли, начиная с пеньки и железа, кончая бархатом и шелком. Там разгружают в подвалы и лавки, там нагружают обратно на возы. Артельщики снуют, грузчики. Купцы из-под картузов зорко посматривают, не сперли бы чего в суматохе. Тюки, короба, мешки, ящики. Бочки с уханьем катят:

– Э-эх, раскатай тебя катай!..

Тут уж беги подальше, а то ноги перешибут.

Вывески на лавках скромные, а товаров в них на тысячи. Блеск стекла переливается с серебром и бриллиантами. Рядом – чугун, свинец плитками. Парча, бархат, атлас, а по соседству рогожа и циновки. Игривая галантерейная лавка, а напротив – тряпичник пристроился, скупает что ни попадя. Чай, сахар, шоколад заграничный не чураются близости скипидара и краски. Сукно, полотно, кожи, писчая бумага с казенным клеймом. Крики оглашенные:

– У меня, у меня, господа хорошие!

– Интересное пике только здесь, только здесь!

– Кушаки, кушаки аленькие!

– Сапожки юфтевые!

– Серьги для милых ушек!

Перли напролом разносчики с лотками на головах – баранина или бычьи почки, прикрытые сальной холстиной. Покупатели обжорки – здешние же мелкие торговцы, которым некогда, да и не с руки бегать по трактирам. Кусай-перекусывай, лишь не подавись от жадности… Савва плотно повечерял, собираясь в обратную дорогу. Сегодня повезло: хорошо распродалось. Деньги убрал поглубже в нутряной карман, а пустой короб сам домой побежит. Серьги для Ульяши да пряники для ребятишек не в счет. Это как ласковая погонялка: шибче беги, тятька, до дому!


А куда уж еще шибче? Ноги как размотались от Покровской заставы, так и мотаются без устали. Уже заведено было всеми прежними походами: темное время до Павлова избыть, чтобы дальше, вдоль реки Клязьмы, по светлому времени идти. Там самые опасные места.

Уже на выходе из Москвы, до Павлова, встречных-поперечных почти не встречалось. Всяк домой, туда ли, обратно ли, засветло поспешал. Один знакомый перекупщик, гнавший из Покрова в Москву, предостерег:

– Ой, Савва, рисковая башка! Не слышал рази? Прошлой зорькой на вашей Плаксе купца Вязьмина убили, царство ему небесное!

Купца этого он знал, справедливый был человек. Небогат, третьегильдейный, потому в разъезды самолично гонял. Вот и догонялся до Плаксы…

Была такая непутевая речушка. Она долго петляла вдоль Владимирки, но переходить людный большак не решалась. Только за Покровом и ухала в очередной овраг, под мост, который вечно чинили, да дочинить не удосуживались. Когда Савва шел в Москву, мужички от безделья с топориками на бревнышках посиживали, шел обратно, так же сидят, на пару разлюбезную. Что за чертовщина? Иль запьянствовали на целую ночь ремонтеры, или блазнится ему с устатку?

Но тут правая рука, под кафтаном лежащая на рукояти кистенька, подсказала: смотри, хозяин, посматривай!

Один мужичок не торопясь встал и, помахивая топориком, заступил дорогу.

– Давно примечаю: шастаешь взад-вперед, – сказал он самым разлюбезным тоном. – Одет на купеческий лад, в сапогах. Не при лошадке еще. Но ведь, чай, при деньгах?

– Есть маленько, – не стал запираться Савва. – На нуждишку какую. Ребятам на гостинцы.

– Нуждишка, гостинцы. На прошлой неделе со своим коробом таскался, сейчас вот опять. Что, в купцы захотелось?

– Неплохо бы, да на какие шиши?

– Ладно, посмотрим. Ради ребятишек-то сам отдашь? А то вон купец Вязьмин заартачился было… и чего хорошего?

Савва тянул время, в ругань не вступал. Без толку!

– Вязьмина-то ты, почтенный, успокоил?

– Как не успокоить, если дуралей. Ему во вторую гильдию перескочить захотелось, а какой капитал потребно объявлять? Пятнадцать тыщ! Да везде подмажь-подмасли. Семнадцать в кошеле нес. Ровным счетом, как одну копеечку. И пожалел, сердешный, поделиться. И всего-то бы я только ополовинил его, донага-то не стал бы раздевать. Нет, пистоль выхватил!

Ласково посматривали на Савву зоркие, цепкие глазки.

– Все ты знаешь, не глядя, в чужом кармане сосчитать можешь.

– Чего удивительного, из купцов я, конечно, не тутошних.

– Чего ж не на родине промышляешь?

– На родине-то меня быстренько схватят да по вашей Владимирке пустят. Нет уж, благодарствую. Я один раз прошел по Владимирке, больше не хочу. А, чего толковать! И то заговорились. Немного у тебя будет, да не упускать же случай. Сам отдашь?

– Не отдам, – вдруг решился Савва. – Возьми, если сможешь.

– Смогу. Я ведь, как видишь, с помощничком. Ну, пеняй на себя!

С другого конца мосточка и помощничек поднялся, похожий на мужичка, но повыше и помоложе.

– Сын никак?

– Сыночек мой махонький.

А у сыночка в руках саженный кол, которым бревна ворочают.

– Знать, помирать мне тут. Помолиться-то позволите?

– Это позволительно. Только недолго. Не помешал бы кто.

Савва отвернулся, расстегнул широкий летний кафтан. А под кафтаном рука уже сама легла на рукоять кистеня. Мешкать было нельзя, тут не до разговоров. Если уж так вышло, надо их огорошить.

Первым ударом он свалил ротозея-сынка вместе с его саженной дубиной. Сам в сторону отскочил, нацеливаясь на главаря. Тот взмахнул топором, но ведь кистень-то на ту же сажень и берет. Не промахнулся Савва и тут, а голос уже с окровавленной земли услышал:

– Не добивай… сам, кажись, помру! Посиди со мной на отходную.

Савва присел на корточки, все-таки присматриваясь. Мало ли что. Может, эти оживут, а может, и сообщники еще объявятся? Только сейчас он почувствовал животный страх. За что ему это убийство?

Надо было уходить от злого места.

Но поверженный разбойничек, в отличие от бездыханного сына, шелохнулся и тихо заговорил:

– Сейчас, сейчас, мне недолго осталось. Бог, видно, за тебя. Схорони нас по-христиански, а под мостом захоронку найди. В корчаге глиняной, под камнем. Я за грехи свои без зла отхожу, не держи зла и ты, а в иной день и свечки поставь, за Вукола да Степанушку.

Савва бросился бежать от прокаженного места. Под мост, конечно, и единым глазом не заглянул. Так, с белым лицом, домой нагрянул. Ульяна, выбежав навстречу из своего ткацкого цеха, ахнула:

– Саввушка? Что с тобой приключилось?

– Выпить дай, – только и сказал он, проходя в дверь.

И это тоже была новость: не грешил он вином.

Ульяна ни о чем больше не спросила, сидела рядом и гладила его в каком-то страхе дрожащую голову. Даже ребятишки почувствовали неладное, прибежали в избу виниться в пять голосов:

– Не работается сегодня…

– Нитки портим…

– Тятя, не ругай нас!..

Он очнулся и серьезно, как взрослым, сказал:

– Меня бы кто поругал!

Ульяна одна за всех решилась спросить:

– За что, Саввушка?

– За то, что, кажется, богатыми вас сделал.

Тут уж и самой прозорливой жене было ничего не понять.

Да и сам-то он понимал ли?

Целый месяц не ходил с товаром в Москву, потому что речки Плаксы было никак не миновать. Но ведь и забыть ее возможно ли?

Товару набралось столько, что ни в каких коробах было не утащить. Пришлось нанять подводу.

А по дороге лошадь приходилось кормить да поить. Само собой, у той же речки Плаксы, у того же так и не починенного мосточка.

В нескольких саженях от дороги, не заросшей еще лысиной, проступал песчаный бугор. Он посидел на нем и сам себе напомнил: «А обещание-то твое?»

В Москве на Рогожском старообрядческом кладбище заказал заупокойный молебен и дубовый двухметровый крест.

Ставил его на обратном пути в ночи, а под мост спустился только на утренней зорьке – всю ночь так и просидел под крестом.

У него даже сомнений не было, что он найдет под замшелым валуном. А нашел он вольную для всей своей семьи, потому что гусар Рюмин, спившийся окончательно, запросил за волю ни много ни мало – семнадцать тысяч! Цена неслыханная, и четвертой доли было бы довольно. Савва торговаться не стал, и как только бумаги были выправлены, отнес деньги.

– Да ты убил кого, что ли?! – нетрезво захохотал Рюмин.

– Убил, но тебе, пьяная рожа, какое дело? Жри дальше и прощевай!

Уходя, он смачно плюнул на пол и плевок растер сапогом. Но Рюмину было не до обид: таких денег он давно уже не видывал. Несколько раз пересчитав екатерининки, он встал на колени посреди своего запущенного зала и низко поклонился вслед ушедшему холопу.

Впрочем, холоп этот уже пребывал в купеческом звании. Пока, по небольшому капиталу, в третьей гильдии, но далеко ли, если здраво рассуждать, до гильдии первой? Лиха беда начало.

Савва Морозов: смерть во спасение

Подняться наверх