Читать книгу «Златою злостью ватник подпоясав…» - Артем Волчий - Страница 5

«Златою злостью ватник подпоясав…»
2016

Оглавление

«Кладбище»

На кладбище заснеженном столпились сосны. Мёртвые

не шепчут им облезлые слова свои истёртые

и не поют про чёрное, а только пляшут; белым

одьялом вечный сон им для плясок онемелых.


На кладбище заснеженном бьёт небо пьяный колокол,

из пыльных облаков и дыма наспех кем-то сколотый,

и отбивает дни меж тем, чьё имя вгрызлось в камень

и тем, кто перед ним стоит, поправ весь мир ногами.


Россия над землёй моей, Россия под землёй моей.

Так повелось давным-давно, еще с какой-то той поры,

как сосны эти взвысились, чернее солнце трогая,

а мёртвецы в гробы вгрызлись, копая тропы к Богу.


«Письмо Государю» (ответ «Письму генералу» Бродского)

Государь! мне пришло письмо.

В нем пишут, что вы – и тварь, и сволочь,

и сверкающих глаз стекло

обещает вас свергнуть в полночь,

судную полночь. Государь! судный день —

вдалеке. Рассудить человека – рано. Люду

позволено все говорить. Это затмение —

рваная рана. Солнце исчезло повсюду,

и только луна прельщает безумством. Каждый

вдруг вбил себе в голову, что он не каждый,

привил голоску своему и важность,

и горечь, и крик, позабыв, что слаженней

работает схожесть частей, а не их

обратность самим себе. Государь!

вы – политик. С буквы большой – Вам,

по причине этой, чужда всякая божья тварь

с любовью их к дамам, любовью к домам.

Вы – лидер. Руки, по воле судьбы предводителя,

красным флагом обернуты, в первую очередь,

ваши. И вам его – то ли не скинуть, а то ли вы свыклись,

дочерна выкрасив сердце и добела – проповедь,

но это уже неважно. Государь! письмо ожидает

ответа – незамедлительного. Я ваш придворный поэт, потому,

облекая рифмой и элегантностью смысла, сжигаю

ваши другие ответы такому письму.

Не поймите неправильно, о, Государь! вы умны,

вы правы, и скажете правильно все, да только

ваш ответ – лишь на суд их ухмылки, ведь розовы сны

тех, кто пишут Вождю про проеденный молью

оплот человечьих свобод, али нрав политических игр. Они,

погрузившись в свои мирки, меж идиллий сверша

путешествия, не понимают ни мира сего вообще, ни

того, как ужасно корява мучеников душа. Не спеша,

они пишут и пишут. Судят и судят. Судят и пишут про что-то,

что выше их; значит, естественно, все контролирует!

Нет! – срываюсь ответом на их бредятину, бью себя по лбу блокнотом,

словами, в надежде пропустить мат, жонглирую,

и пускаю их дальше. Мой Вождь!

мне противно их слушать, хотя даже им

не пожелал бы я смерти, ибо

жалко слышать их выкрики; жалко другим, —

их мамам, к примеру, – захлопывать эту книгу

человеческой жизни. Жизни родной, пусть и глупой;

жизни, не стоящей ничего, но стоящей… в общем смысле.

Эта жизнь прогудит песнопенье в испорченный рупор,

и вдруг – изыди!… и пёс черно-белый рыщет, рыщет…

Государь! я против войны, вы знаете. Так же, я против

крови, крови любой, даже крови врага. Но в условиях

обороны, история нас, призраков, заключённых в сем мире плотью,

толкает лить кровь. К сожалению – ради новой крови.

Государь… в условиях этой войны, чей холод

прожег в моём сердце ребячьем не то чтоб дыру, но целый космос,

заявляю вам: буду служить вам, пока исколот

не буду мечами – сталью, или какой-то любовной оспой,

ибо лучше вас, Государь, не придумать стране, да и миру, —

в громады пластмассы нырнувшего вниз головою, зная

что дно, острое дно, близко, что многие дыры

в твоей голове – это очень надолго. Государь, я

даю из рук в руки вам это письмо. Это – уже моё.

вы, поднимаясь со стула, жмете мне руку. А мне

становится вдруг противно, от осознания, что всё,

чего мы достигнем с вами, сгорит в огне. Или нет?…


«Не зная, куда, я еду, ударив коней»

Не зная, куда, я еду, ударив коней

со злобой – не зная, зачем она

нужна, эта злоба, мне.

И скачут кони, не зная, куда,

по звёздам, звёздам, и ещё раз

звёздам, пока у дорог разбитых

собирают люди к огням своим хворост —

не зная, к каким кострам нести их.


И вдалеке, за пылью, песками,

отрядами полуживых лесов,

за солнцем, спрятанным между нами —

целью и стуком копыт о лицо

земли… Вдалеке – то ли храм, то ли церковь,

то ли Сталинская высотка,

и свет в ней, – красивой, – как будто бы меркнет,

свет в ней – как будто бы соткан


из двух или трёх распятых душ,

единственно светлых, единственно правых.

И гром – этот свет, и он же – глушь

какой-то возлюбленной кем-то дубравы.

И это – «не знаю, что и куда». И это —

нам неизвестно, людям. Нам непонятно.

Когда ж променяли мы внятность света

на невнятную, странную скачку в «куда-то»?…


«Эх, время ехать в Турцию…»

Эх, время ехать в Турцию, эх, время отдохнуть!

Здесь ломят Конституцию, да клянут «В добрый путь»

и «вы держитесь», ибо денег нет. Нет денег.

Время ехать в Турцию. Мне отдых – наслаждение,


услада после этой «чёрной, проклятой страны».

Пора уехать в Турцию, – пора, пора, пора!

Тьфу на твою могилу, погибший лётчик, и

тьфу на все могилы. Мне надобно орать,


орать о своём счастии, орать всем о свободе,

ведь в рабской свастике тоталитарных нужд —

стране, где власть совсем забыла о народе! —

я, свободный человек, наверно, всё же, чужд.


Эх, время насладиться жизнью. Путь к усладам начат.

В стране нет денег; как же я отсутствие их трачу?…

И волен ехать в «стан врага», к предателю на отдых…

Так почему моя страна – «страна раба»?…


Так модно.


Так модно говорить; так модно думать, жить —

с пародией на нравы, на мораль, на мысли, чувства.

И если быть пародией – то всяк не русским быть.

Езжайте в Турцию. Ваш отдых – чхать на русское.


«Пока мы спим – гремит в одной стране переворот»

Пока мы спим – гремит в одной стране переворот,

в другой стране воюют год который,

а в собственной – и свет и грязь, который год,

а мир – сам от себя укрыт за шторы.


Пластмассы вал выносит океан,

за ним картонный мир несётся с нашим миром

столкнуться, чтоб, разбившись вдребезги, обман

раскрыть – предсмертною, последнею… сатирой,


шуткой, анекдотом. Пока мы спим – грохочет автомат,

льют кровь, бегут, шипят последние слова,

и на коленях плачут у остовов – по разрушенным домам,

по душам сломанным, да и по факту слома.


Нам красный приговор завещан небом – всем,

от самых дальних стран, до самых ближних к нашей,

и нашей, к сожаленью, тоже… лишь затем

мы родились, чтоб строки оправданья были краше,


чтобы судья в кромешной пустоте читал с улыбкой

приговор, а шапки офицерской он (с звездою)

не счёл коснуться на прощание ошибкой.

Пока мы спим – стремится в небо море,


а небо – в нашу землю. Грешную, от дальних стран

до самых ближних к нашей. Пока мы спим, и спим, и спим, и спим,

во всех краях земли гремит последний огненный обман.

Спасет ли все края земли последний, Третий Рим?


«Осень»

Я смотрю на проклятые желтые листья,

и вижу жизнь. Нет, не вижу жизни.

Тоскую по жизни, по свету выси,

солнца лучу, что безмолвно рыскал

по бетонному миру, по крикам, пискам,

по моим онемевшим мыслям.

Я смотрю, и не вижу смысла.


Я тоскую по мрачной дали, прошлому,

что унеслось, как дали возможность,

словно сбросив с себя свою ношу…

Слишком стАро я мыслю, может?

В бочонке жизни смертей – лишь ложка,

столь огромна в своей ничтожности,

и извлечь ее можно… можно ли?


Нет, нельзя. Осень в бочке лет —

тоже ничтожна. Но свет – померк.

И злато листьев – не лги, что свет.

Ты станешь светом лишь в голове,

может быть, кровью в турбинах вен,

может быть, тысяча счастья лье —

но тебя скоро сменит снег.


И весь заметёт пургой. Весь мир,

населенный сквозь тысячи лет людьми,

привыкший, назло самому себе, к ним,

как привыкает к распятому – крик.

И как распятый к кресту привык.

Так, рано иль поздно, осень, ты,

привыкнешь ко мне и другим – на «Вы».


Мы скуём тебя, и помрёт тоска —

мы даже смерть сожмём в кулаках!

И золото, лгавшее всем, навсегда

мы сменим на то, что любой искал

по дорогам, в сёлах и городах.

Я пишу, и грустной улыбки прах

вытесняет оскал: я снова прав.


«Зима»

Снег скрипит, пародируя лето качель и танцев,

ныне громких лишь в четырёх стенах,

где ты, как и снаружи – ничей, и податься —

некуда более, чем в берлогу, к снам,


да в норку, сторожить тепло в себе,

бегать мыслью по потолку, белее неба,

которое мыслью мы так милосердно бросили,

взяв поговорку «свинец на нервы»


замест «соль на раны», да только толку-то?

Ни стихи, ни песни не помогут душеньке.

Мы лихие бездне грозить зловещим шёпотом,

а наедине с ней себя лишь рушим мы,


превращая из в чём-то красивых статуй,

оснащённых тремя-четырьмя механизмами,

себя в жалкую надпись, визгливую дату,

кою нянчить берёзам и ёлкам в изморозь,


изморозь и буран, местные штиль и шторм.

Визгами сделать прах наделённым смыслом,

видимо, недостаточно. Так что не жди укор,

посланный в виде весны зиме беззвёздной высью,


а просто возьми микрофон, привезённый с али-

экспресс, открой окно, и холоду в такт прочти,

некую помесь реалистичных легенд, былин

и песен. Не зря же зима пришла твой храм почтить.


Снег скрипит, пародируя лето гитар и воплей,

выкриков строчек, шёпотов их во мрак

Зима пришла, и её бледный пожар растопит

ледник, которому я был немного рад.


«Не маслом картина, но холст оплеванный»

Не маслом картина, но холст оплеванный:

щупаешь паспорт, а нет карманов,

да и пальто – на одном из тех клёнов

повисло, ликуя свободой нрава.


Бесправный, раздетый среди пространства,

измученный страстью чужого воя,

так и не можешь понять: за паспорт

цепляешься, или за что-то иное?…


«Собака плакала. Эй, видишь, божик, слёзы?»

Собака плакала. Эй, видишь, божик, слёзы?

За все страдания ей полагается не Рай,

но её грезы. Её собственные грезы —

о вечном бытие с хозяином… Вставай! – и


создавай!


Прими халат рабочий —

Красный!

Любимый цвет невнятных богоборцев —

и сколоти,

из ласки и любви, отсутствья ночи

ты ей и человека…

и, пожалуй,

солнце,

что разит зелёный мир прелестным серым светом.

Чтоб было, будто б в жизни…

Только вечно!

Эй, б…!

Бог… прости меня…

да… Я пришёл с советом…

единственным советом

человечным.

Мне наплевать на то, что мир несправедлив,

что в нем и бьют,

и грабят,

и колотят,

и насилуют, и рубят,

и, побив,

вонзают лживые понятья о свободе.

Мне наплевать на все, и, может, большинство из

всех. Да только дай надежду, что собака, —

которая грустит, как должен бы, по сути, человек

грустить,

в отсутствие любимых скорбно воет, —

Получит Рай.

Получит собственный кусок

прекрасного – на том, на Белом свете.

И чтобы там я повидаться с ней вдруг смог,

обнять… и поскулить с ней вместе.


«Детству»

Мое детство осталось в земле, и сверху песком присыпано,

у леса, который, бывало, я так ненавидел,

Под ёлкою, выросшей здесь просто так, для вида, а

Рядом – дорога, на которой навеки остался бы, сидя


Смотреть на прощальный песок. Здесь – все.

Все тени всех мыслей и чувств, десятилетьем хранимых,

Игры и книги, купанья, прогулки… И все – песок.

Все – подставленных жизни рук будто б мимо.


Жизни и смерти мир проклят давно круговертью.

И говорит нам обыденность сотен лет, что смириться – сила.

Но вы, старики и младенцы, смиряетесь с смертью

Лишь потому что сами вы – полуживы.


«Золото церкви»

Я смотрел на золото церкви и видел в нём

не то чтобы золото всей вселенной, но какой-то его огонек.

Какое-то пламя, ради которого все зарождалось,

из пещер – к небесам пустынь необъятного чёрного хаоса.


Я, столь привыкший смотреть на крест, узрел вдруг купол,

не замыслы Бога в нем прочитав, но почерк его архитектора,

его отлитую в злате судьбу: удел быть другом

мне, взгляду и взглядам моим став вектором.


Я прозрел, вспоминая о всяком мёртвом – ещё живом.

В этом золоте – жизни их; тень неба – берёзы над их могилами.

Роясь химией сердца в памяти, глазами луч света выловив,

«помолился» – просто чтобы спокойней тому, что мертво


было… Но упокоенным к черту не сдался покой.

Было б не наплевать им, покуда они были б живы.

А так – утешать себя, что они тебя ждут, что все так легко,

что помнят тебя, попивая с ангелом чай… – лживо.


Я смотрел на купола крест золотой, и видел в нем

не то чтобы все, что давно прошло – а лишь жалкий его огонек.

Да, упокоенным к черту покой не сдался.

И это злато лишь напоминает мне мрак необъятного хаоса.


«Златою злостью ватник подпоясав…»

Подняться наверх