Читать книгу Стихи убитого - Артем Волчий - Страница 5
Вдоль
ОглавлениеИ не тоскуется ни по чему, и не гневается.
Лишь щекочет глаза, но откуда-то изнутри – отражение в стекле.
– Гоша, давай без вот этого всего. Договорились же? – с материнской заботой, но от того и суровый, тем более – в свете последней череды одинаковых разговоров – звучал в трубку женский голос; периодически моя голова отклонялась от звука, она полулежала на левом плече и пыталась вслед за собой повернуть все, что за стеклом: а пусть там, в трубке, кто-то перебирает слова, результат заведомо известен, толку?
Почувствовав, что, по расписанию – мой черед отвечать – пружину головы отпустил, отчего она еще и стукнула по телефону, грохот динамика, видать, просочился и туда, и с той стороны пронеслось непонятливое «алло?», уточняющее сигнал; медленно, словно б сам засовывая в себя зевок и сам же с этим предполагавший бороться, гордо и проникновенно, раззявил-таки пасть и заговорил.
– Да-да. Помню, понимаю. Свобода, двадцать два, взрослый. Езжай в тридевять земель и окучивай. Да. Да, – недовольством, не злым, но осточертевшим даже стеклу напротив меня – а я предполагал, что дрожало оно именно из-за меня, а не злобы машин снаружи – подчеркивал я каждое слово, каждый слог, – Я всё помню, ма, отец хоть заказал – или мне и вызывать?
– Уточню сейчас, – трубка рухнула куда-то – в кресло? – минута молчания.
Я сижу на высоком стульчике в… кейэфсы, кейифси, к-ф-с, нет, увольте, я все еще не доволен отсутствием поблизости «мака». Впрочем, и это сойдет – замещая отвратительный запах столовой, что пронизывает мой, – в прошлом – мой, – офис на третьем этаже здания напротив.
Скольких людей я обзвонил? Скольким впарил интернет? Сколько послали меня, сопроводив пожелания долгих лет дороги и малых лет жизни – обилием мата, или, корчась в приличиях, или отягощенные грузом присутствия поблизости, допустим, тоже – матери, или детей, или еще кого – мычали так и не прозвучавшие колкие слова, и просто бросали трубку, может, приговаривая сотрясаемыми вселенским злом словами: «Нет, спасибо»?
И сколько я на этом заработал? Сколько-то. На посиделки в киэфсях ушло больше, приходится признать; а сколько утекло, зеленым ручейком купюр – в до смерти пропавшие ночи – где-то, с кем-то, чьих имен я уже и не помню, да и они моего – уверен – тоже; пару десятков имен заглушило стонами, чаще всего – фальшивыми. Когда-то я думал, мол, чем раскатистей звук знакомства и его увлекательного продолжения, тем лучше. Но – в нем теряется сам звук имени.
– Да, «отец» заказал машину, попутка, ждать будет у… – я лениво записывал адрес, понимая, что это пронзительно рядом; а слово «отец» она еще и подчеркнула, словно б провинился в чём – не нравится им, когда оперирую серьезностью слов, «отец», «мать» – почему?… двадцать два уже… – Водителя зовут Ильяс, номер машины…
Но я, механически записывая номер, был погружен в раздумья об имени: греческое? средняя Азия? Кавказ? В любом случае, немного съеживал кончики пальцев… да нет, не страх, конечно, но необузданность неизведанного: это что ж, если сильный барьер, как это зовется, «культурный» – пять часов молчать подряд что ли? Нет, конечно, хоть поспать можно будет, плюс, но – неужели – а вообще, – и вспоминалась обида, которую пытался расщепить в себе уже после осознания ее фактического бессилия в разговорах о поездке, – не могут сами меня довезти? Не может дед подъехать? Я бы лучше ему за бензин денег отдал, чем вот так: с незнакомым человеком попутка, потом пересадка, и черт знает, сколько ждать ее, а может, еще и на маршрутке предстоит проехаться – в местах, куда я волею судеб направляюсь, в последний раз – год-два-три назад?… – пришлось воспользоваться аж двумя; из городка в городок, и оттуда в – просторное свое узилище.
– Ильяс-с, – я постарался вместить максимум недовольства в имя, отчеканенное примирительным высокомерием, а вместе с тем и раболепием, – Ладно. Во сколько?
– Через сорок, по-моему, минут…
– Во сколько, – повторенным вопросом можно было бы перекусить язык, настолько отчётливо его задал я, крепкий, взрослый и громогласный; на соседнем стульчике женщина, на гром голоса моего, обернулась, ее деланное изумление спрыгнуло с лица и дало мне щелбан.
Услышал печальный вздох, уже пожалел – не только потому, что провинился, а потому как повторилось это уж который раз, вошло в систему, ни разозлить, ни чего-то еще – ни себя, ни других. Рано или поздно планетам вокруг надоедают твои капризные солнечные вспышки, и, хотя они и не прекращают вращение, не покидают орбит – хотя всякое бывает – хуже – привыкают они.
– В шестнадцать тридцать.
Да, и вправду, сорок минут: телефон удостоверил.
– Давай, – в ответ на неизменно сердечное прощание незыблемо взрослым крепким скулежом ответил я.
Еще десять минут решил посидеть. Заведение наполнялось людьми, их тоже выдавали с кухни, приготовив и крикнув заказавшему человека человеку; а каких-то рассадили сами, чтоб внимания привлечь. Человек-меню.
Напротив – никуда не делось! – сквозь стекло – все то же скромное здание, цвет, допустим, бежевый, но словно б краснело от стыда: не то, что ныне, должно было в нем обитать – не беспрерывный цикл набора номеров, звонков, отказов, размазанных столпившимися языками вежливостей, не торгашеские кельи всяческих бутиков, магазинчиков, абсолютно идентичных и лишь разбавляющих зрелища для отупевшего, уже и хлеба не желающего хозяина чьих-то – клянусь, украденных! – глаз.
Но мне было, в общем-то, в кайф. Работа – не пыльная, к жужжанию разговора своего рта с кем-то «на другом конце провода» привык я за несколько дней, тем более, мне то что? Я не вон тот – вспоминаю мужика возрастом за пятьдесят, что отличался звонками не тем клиентам, может, пальцами толстыми не попадал по кнопкам, а может, его просто посылали этим, самым культурным, способом: «вы ошиблись номером» – хотя, казалось бы, как можно тут ошибиться – наша задача – впарить всем; и я не та – вспоминаю женщину, сидевшую в другом углу офиса, лет ей тоже за пятьдесят, может, моложе, тоже вширь уже раздавшуюся, но с голосом интеллигентным и светлым, отчего, кстати, она была успешней нас в выполнении «плана» – впрочем, как краем уха я однажды услышал, в выходные отлеживалась с сорванным голосом.
У них – а они лишь архетипы, таких только в моем отделении была минимум половина – семьи, обязательства, обязанности, любовь ещё; им – высидеть две пустые смены по двенадцать часов, в отрыве от семьи, исполнений маленьких промежуточных мечтаний, в ожидании нескорой и не очень осмысленной пенсии, или срыва куша тщательно взращенным дитятком, дабы оно сказало, наконец, прервав «страшный суд»: «всё, валим за бугор! деньги есть…», или «всё, валите на дачу! деньги будут, освобождайте помещение…», и так далее, и так далее.
Я: пять часов работы, увенчавшись халявою, сумел-таки приучиться сокращать общее КПД до… признаться, порой – полутора часов, но реже; чаще – до трех, до двух с половиной, и это без учета официально разрешенных перерывов – ну, размяться там, еще что-то. Отсидел, сделал столько-то звонков, в день сделка выходила от силы одна, а, нет, вру, однажды – две, выговоров я за это не получал – хотя всё готовил, в мечтаньях паря, плавное, гибкое произнесение: «Не имеете права!», чтоб уж совсем на место планету поставить, даже самое абсурдное ее естество. И пошел домой. И так еще и не пять через два – три денька в неделю.
Честно говоря, раздавать листовки было продуктивнее и осмысленнее. Там хоть какая-то борьба: глаза, возьми, возьмите, кровавые человеческие глаза, эту чертову листовку, а если вы посланник божий, то снизойдите, пожалуй, еще и пройти к указанному кафе, предъявить там листовочку и получить суженную вам судьбой скидкой, удачи, спасибо, люблю я род человеческий.
Зачем: как я хвастал перед компанией, в которой преимущественно безработные ребятки обитали: «бабки ж надо зарабатывать…», голосом чуть хриплым, сквозящим умиротворенностью и постукивающим мужским уверенным басом; взрослый, решившийся на заработок (хотя ни басом, ни хрипом я в полную силу еще не умел; у этого искусства есть свои специалисты, до коих мне далеко)! Своему знакомому, что подрабатывал на стройке у отца, другому – кто носился угорелым журналистом, третьему – грузчику, я предпочитал таких вот фраз не выговаривать; почему-то. Но общаться продолжали мы весело и задорно, все так же не помня имен друг друга.
Ну и четвертому, которого в скором времени встречу – брату (старший? младший?…), что хобби своим заделал сколачивание скворечников, в перерывах от прочих разнообразных деревенских услад, я тоже предпочитал ничего не говорить. Его я припоминаю, как-никак – родня; Борис, Боря: когда-то я имел дерзость усмехнуться, что он остался там, по факту, добровольно, а я туда буду иметь счастие не ездить уж так часто, буду получать Образование в Столице… Дурак. Все еще не такой дурак, как Борька, тем более, тот – везунчик – от армии свободен был, хотя здоровый как бык, черт знает что у него там внутри испорчено, возможно, военкомату показалось неестественным отсутствие рогов. А на первом курсе и во весь период до него, – это понемногу выветрилось, и, думаю, когда-то меня покинет насовсем, но все же, – мне казалось, что и у всякого человека в форме рога должны торчать, чертовщина сплошь, слуги дьявола, и прочее, и прочее.
То ли еще будет, какие еще открытия мне уготованы!
И я соскочил со стульчика, на этот раз из глаз вновь обернувшейся женщины, – разглядел чуть-чуть: костюм, клетчатый пиджак, брюки, улица их запрыскала какой-то грязью, странно, откуда – под конец-то июля! – выскочил, вслед за мною, страх, но я дал ему, трусливому, пощечину, отомстив за щелбан недоумения, и, боясь случайно разбить покорившее дверь стекло, бережно открыл и закрыл ее, выметя себя с нахлынувшим летним сквозняком. А сегодня и впрямь было ветрено.
Приложение «карты» – что мной тогда пользовалось, гугл или яндекс? – показало нехорошую цифру расстояния до точки, куда мне предстояло направиться на встречу с Ильясом. Рюкзак мой был немал, но полупуст; сегодня был последний рабочий день, документы я забрал, отработанные часы мне выплатили, обратив пару десятков сделок за четыре месяца подработки в… пару десятков тысяч (в сумме)! Выгода! – и вещи, что нужны мне непосредственно в дорогу, я с утра собрал, в очередной раз выуживая из себя необходимость поскандалить, увернувшись от карательной оплеухи отца, хотя и была она нацелена дружелюбно, но всё ж оплеуха, и сейчас мне предстояло ехать туда. Друг мой Ильяс, – о! – хоть одно имя «друга» выучил, – должен был докинуть меня до Вологды, оттуда на маршрутке, – или это уже официально зовется автобусом, или так всегда и звалось, – мне дорога через пару десятков деревень, до села Прокино, или как его, откуда – и ни из какого более места! – меня должен забрать дед, подобрать на своей… девятке? возможно – и привезти в долгожданную Вытегру, и уже оттуда, переночевав, как всегда, – как же я стремился это забыть! может, каждая моя ночь в столице, особенно та, что звучала памятными стонами – была попыткой забыть Это? жертвуя именами стонущих… – у какого-то знакомого деда, и только оттуда уж, не отвлекаясь – а тут уж когда-как! – на еще какую остановку, разве что отлить, я из независимости и протеста уж поклялся, что дотерплю, все силы собрав в кулак, хотя вряд ли поместятся – до посёлка Повенец близ города Медвежьегорск!
Завораживающе? Нет! Оставался километр до…
Вот и минул километр – храм. Карта говорит: Великомученика Никиты.
Храм. Красные стены, белые вены, золотая царственная шапка куполов. Колонны – уместно ли? в любом случае, напоминает – красного забора, пеной застыли на них узоры белого камня.
Красиво, но я совсем недавно прекратил воображать в каждой шкуре цвета хаки черта – и храм, и красное от меня были все еще невообразимо далеки, как, к примеру, столица – от города Медвежьегорск; что, кстати, беспокоило меня куда больше, чем все эти личностные мироощущения; впрочем, кого я обманываю – плевал я на инфраструктуру, на экономику, промышленность, умность других исподвыподвертанных слов, беспокоил меня лишь факт дальнего пути, что, со всеми остановками, займет у меня два дня, из которых мне предстоит – в худшем случае – шесть часов с Ильясом.
Он махнул мне рукой – именно в ту секунду, когда отведенное мне время рассматривать чужой номер машины подходило к определенному приличием концу; а вглядывался я долго, все пытаясь понять, не ошибся ли я где-то – но его высунувшаяся, не очень загорелая, но и не тусклая белизной, заросшая рука, разрешила, резанув воздух, все мои сомнения. Вообще все.
Он вышел из машины, поздоровался, уточнил информацию; человек до боли славянской внешности, но с естественными, броскими чертами юга. Причем, я так и не мог определить, какого ж именно юга – может, и вовсе – осетин какой. Национальность давно потеряла свое значение, даже – и тем более – для меня; еще в моем детстве по Москве бегали ошалелые пятнадцатилетние «правые», но и тогда не завлекло.
Я вообще, хоть и не мог дать трактовку, но чувствовал совсем иного рода пластмассу, что поселилась в моем естестве еще, быть может, с рождением – естественно, не с первым, ни в чем родители не виноваты, но с рождением, ежели угодно, третьим – когда класс седьмой, восьмой… ощутил тогда какое-то видоизменение, ведь до тех пор, пусть: безрассудство, детское безрассудство и глупость, признания в любви однокласснице, неудачные их исходы, прогулы уроков или такое поведение на них, что лучше бы уж прогуливал, маленькие хулиганства на улице и вне её – но все это отдавало каким-то золотом, не блеском его, но именно что золотом; а потом посеребрило небо алмазной перхотью мне главу, под дождь какой попал что ли, простудившись на будущие годы, чихая чужими именами, обрекая их на вечное забытье.
Что-то другое, «инородное» поселилось во мне в те годы, когда сверстное дурачье решило влиять на «национальные» и прочие вопросы путем мечтаний об убийствах, преимущественно (оказывалось) – себя самих.
Мы, мое поколение, все – словно б с коней попадали. Неважно, город буржуа или непокоренный пластиком пролетарский городок – с коня упали все, на разную поверхность, и по-разному пытались с нее подняться, а дальше уж действия разнились: кто хотел, со злости, лошадь зарубить, но для этого хотя бы поднимался, уже не дохляк – просто сволочь; кто – за овсом для нее побежал, или воды ведром, кто – гладить принялся, успокаивая, кто – закинуть ногу в стремя, без предыдущей череды действий, настырно и нагло, с криком: «моя и всё тут!», и результаты тоже разные.
Короче, кому – бургер, кому – пуля-дура.
Но эти мысли – не в подсознании, а где-то параллельно ему; потом, дорасту – поймаю. Если.
Почему эта черная футболка на крепком теле и широкие спортивки с древним логотипом адидаса, шитые еще году так в девяносто седьмом, вкупе с южным лицом и плотным строем черных волос – вдохновили меня на такие мысли, я не знал. Но что-то предчувствовал.
Ну и шутку «мне в багажник полезать?» я так и не озвучил, хотя готовил давно, жвачкою разжевывал в пасти, и планировал, коли не решусь, хотя бы матери или отцу отправить, смс-кой, полной очередным ехидством; но то ли зассал, то ли, наконец-то, смелости набрался: не шутить.
В сон на удивление долго не рубило; тем более, что водитель попутки внушал все больше доверия – так и высился Олимп собственного подозрения, помещая на верхушку весь возможный скепсис необъятного «я». Конечно, абсурд про водителя-маньячину какого и мысль о пустом багажнике все никак отступить не могли, но были уже загнаны в угол, откуда их голоски слышны не были; а на «не холодно?», впрочем, спрошенное Ильясом только при въезде на трассу, я, позабыв совсем недавно подстегивавшую мое яркое существование гордость, ответил: «да, пожалуйста, прикройте окно мое чуть…», и зуд стекла, строем полиции перегораживавшего дорогу буйному ветру – на удивление приятен был, куда-то еще глубже пряча страх и чаявшие занять его места подобия, эти алчные тени, плясавшие внутри…
А снаружи – всё привычный вид: жилые дома, офисные здания, храмы, заведения, возбуждающие и утоляющие голод, заборы, на заборах – телефонные номера с подписями, возбуждающими и утоляющими голод иного рода, хотя были дни, когда мне казалось, что это – почти одно и то же, как минимум – что-то сродни, близко, «плечом к плечу», но как-то отодвинул я в сторону эту сумбурную мысль, может, чтоб я, с избранным ночью объектом, не казались мне очередными слепками, например, фастфуда, что, рокоча и вздыхая, пытаются слиться в новый продукт, товар, еще более привлекательный коммерчески – но и у этих рассуждений был свой тупик.
Особенно, когда я решился одной подруге изложить эту свою теорию. Дальше – общаться-то мы общались, но ни путного, ни распутного ничего уж не выходило.
Затем стройные ряды привычной всякому местному пробки сменили полотна гаснущей позади столицы, хоть и все еще освещенной днём, обещающим бодрый на злоключения вечер, что наступит уже где-то там, вдалеке от Москвы, в городе, который я всегда – проездом, а попутно всегда, еще когда курил, – а длилось это целых две недели одного года, повод явился и я сразу ухватился за него, словно б только и ждал: смерть собаки, – выплевывал на грешный асфальт Вологды святость нетронутых слюной окурков. Забивал, так сказать, бычков; а в регионе как раз поднимали побитое сельское хозяйство – прикладывали подорожники частных капиталовложений и, силами государства, пришивали к давно позабывшей ощущение хватки кисти фаланги пальцев и даже целые пальцы – заброшенных полей, разрушенных ферм, порой и сельских школ, хотя это было наименее эффективно, как по мне.
Мне и университет-то дал знаний – на талантливо гантельку потягать и пренебрежительно-приемлемо в трубку голосить сомнительные предложения, то забитых в свободу встреч наедине с каким забытым именем, то подключения интернета; как с этим можно восстанавливать сельские школы? Кто это будет делать, если я – лишь один из миллионов?
Я оглядывал выстроившийся вокруг мир. Человеку, родившемуся и, допустим, выросшему прямо здесь и сейчас, могло бы показаться, что весь мир состоит из сплошной многополосной дороги с постоянным, но болезненно медленным движением сотен тысяч ее участников, и нет людей, и только машины кругом, а когда вокруг человека, тем более – маленького, сплошь машины, он невольно может начать уподобляться им; не родителям же следовать, этим двум-одному-трем, родившим тебя в неуютном просторе задних сидений, тобой же весь салон запачкав! А эти, не так уж далеко раскинувшиеся виды каких-то там домишек, парков, храмов, церквей, и какой-то там площади с трупом, заколдованном никогда не ощутить земли, впрочем, не менее мертвым, чем множество людей вокруг его – это нарисовано, это картинка, это один большой рекламный стенд, это «рабочий стол» – фоном нам, бесчисленным ярлыкам бесконечной поездки, зомбированным: красный – зелёный – красный – зелёный – красный – зеленый… как какой-нибудь город в Гражданскую войну, – что-то вспомнилось из учебника, памятного именно тем, что на какой-то случайно открытой страничке, единственно же и прочитанной, мне мелькнула эта крупица истории, про годы семнадцатый-двадцать… второй? – переходя от Махно и к большевикам, и обратно, и опять обратно.
И – жаль, что я не отсчитывал, не засёк время – нас с Ильясом потеснили забравшиеся в салон слова; как это водится, раз уж пробка – то повод и поговорить.
– Тебе сколько лет, Гоша? – смерив юркнувшим взглядом, словно б где-то на лбу могло быть у меня это написано, спросил Ильяс, и как раз предстояло ему поддать газу – пробка совершила маленький и для человека, и для человечества шажок.
А слово «Гоша» и вовсе слишком мягко прозвучало; откуда тебе-то знать, человек-случайность моей жизни, что не Георгий я, а «Гоша», «Гошенька», или, в лучшем случае, «Гошан»!? Но хамство все равно не разрезало губ улыбкой или еще чем; захотелось, может, из-за опьянения скукотой пробки, – счастие еще, что не удушавшей, испарявшей посредством жары; ветер сегодня был удивительно спасителен, – отвечать на вопросы.
– Двадцать два.
– О! «иду – мощёный, двадцатидвухлетний!» – вспомнилось! – с некоей неожиданной искренностью, вновь бессмысленно, ввиду паузы движения на ближайшие минуты две-три, держа руль руками, почти воскликнул Ильяс, – Только вот… чьё, забыл – точно, что не Маяковский, но какой-то футурист. В школе проходили, еще в советские времена… прародитель панк-рока!
Вот и ностальгия окропила человека, непрошенными, да так и не попросившимися слезами. Я никогда этого не понимал; может, оттого, что мне самому – не по чему ностальгировать, все меня устраивало, и только неожиданные подвижки в сторону куска неприятного для меня прошлого могли навевать какие-то фрагменты былого, но слезу совсем не приязни детской пускал я по ним, да и вообще, давно уж никакой слезы пустить не мог; ни потосковать, ни погневаться.
– А вам сколько? – все еще крепя в голосе удивлявшее меня самого уважение, спросил я; да и вправду интересно – до какого возраста эта ностальгия сохраняется?
– Мне… мне, – прищурившись, он посмотрел куда-то вбок, искал – во взгляде мужчины, матерившегося на чуть не въехавшую в него женщину, слова громкие, слова емкие – пытался отыскать и цифру своего возраста; видать, нашел, – Сорок семь мне.
Надо же. А выглядит лет на десять моложе. Юг сказался?
То есть – отвлёк себя математикой – семьдесят первого года рождения. За двадцать пять лет до меня он увидел свет; этот пыльный, оболганный плакатами свет нескончаемой жизни-пробки…
То, как неожиданно разбила вдребезги мое недовольство хлынувшая под ногами скорость, и трасса не пожирала нас остановками ближайшие минут пятнадцать – действительно поразило. Я давно заметил, хоть так и не понял, для чего, что часто наши мысли тотчас раскалывают свершающиеся наяву действа. А ведь эти действа – тоже результат чьих-то мыслей, или суммы их – и неужто ж суть человеческая и вправду в войне, даже тут, здесь и сейчас, в самом мирном миру, который можно представить?
Хотя – какой к черту «самый мирный мир»; глядя на то, как мы готовы перегрызть друг другу глотки во время одной только пробки, езды на трассе…
Война. Я вдруг призадумался, а не выдаст ли Ильяс мне консультацию поподробней, понасыщенней цветами, коих сегодняшний типичный «я» и не видел никогда, чьи названия одни может мне выдать только живой свидетель прошлого, им самим, конечно, непрошенного, но все ж замурованного в бетон памяти, сквозь который только обилием солнца – и, наверняка, только солнца южного – способно прорасти что-то новое, жизнеспособное, стойкое на всякого повседневного врага, белой тростью постукивающего этот бетон? Примеряется, раздумывает.
И я – примерялся, раздумывал, оглядывал вновь зашевелившуюся действительность, хоть в этот раз и особо безрезультатно, остановились уже через три минуты – рассматривал появлявшиеся изредка дорожные знаки, граффити и надписи на стенах становившихся все ниже и ниже домов, – или трасса возвышалась? – и стенды, рекламировавшие всё, такое бессвязное и одновременно столь емко сваленное в кучу, что вот-вот поверишь в многоэтажность этого самого собой построившегося домика-системы: счастливые морды, обутые в обтягивающие модные кофточки, еще моднее моих зауженных джинс; развлекающие себя покупками в продуктовом тела, которые на следующем стенде, правда, уже за трассой, ныряют в обитель запахов-вкусней-самой-еды; до сих пор непонятные мне цифры кредитов, ипотек, и не менее непонятная радость ноликов улыбок близ этих цифр; и, наконец, политические партии, в общем-то, пока только двух рекламы мелькнули, правящей и ЛДПР; вполне возможно, что все эти рекламы столь недолговечны, что их уже, следующей ли реконструкцией, или ввиду неэффективности, потому как мало кто, даже скучая в пробке, начнет всерьез засматриваться в их содержание – снимут, сместят.
Ничего из этого по отдельности вопроса моего не формулировало, но рассмотренное в общем и сваленное, опять-таки, в одну кучу, и уже внутри моей и без того давно не прибранной головы – наконец, породило необходимый заряд энергии, дабы, прокатившись по горлу, он, чуть-чуть постояв-настоявшись в печи рта, смог дымом чего-то подгоревшего, но ароматного – на ностальгию, на общение – вырваться:
– Вот сколько ж в мире рекламы, а! И непрерывно конкурируют, можно сказать, воюют меж собой, да реально – порой, в убийства выливается противостояние их – и магазинов, и банков, и всей этой – всячины… т скомкал концовку; оставалось только выйти на прямоту, – Война! Сплошь война! Нам любят говорить, что в мирное время живем – а ведь война, война! – все пытался сомкнуть губы или, хотя бы, откусить язык, чтобы неуверенные попытки выровнять скомканное – прекратились: они, в одном только уже тоне моей речи, были столь нелепы и отдавали граненой глупостью, я, всё-таки, смог умолкнуть, способность говорить засунул, как надеялся, на ближайшие часы – куда-то в дебри себя самого.
Ильяс усмехнулся, хотя уголки этой усмешки коснулось… презрение? Страх? Я попал в самую точку!?
– «Война» – ну в чем-то ты… прав, наверное, даже, – и он запинаться начал об запятые! а значит… – Но – знаешь, я сам настоящей войны не видел, я видел, как бы сказать-то, «причину и следствие» – хотя, нет… У меня, вообще, брат воевал, в первой Чеченской – но как-то ему рассказы и то лучше удаются…
Или мешал ему факт вождения: пробка снова двинулась, но вот, буквально через минуту остановилась, он вдохнул-выдохнул, не тяжело, но от – чего? От нежелания ли загадить таким разговором этот день, полный сплошной небесной синевы, за исключением двух цепких туч, что как раз заслонили солнце, спасая нас от надвигавшейся жары – а ветер-то стихал, стихал…
– Дело так было. Мое село находится километрах в двадцати пяти от Грозного, войной почти не тронуло, чудом— может, оттого что и на картах не всех наличествует, дай-ка гляну… – и он полистал только-только замеченный мною смартфон, поставленный в качестве навигатора, впрочем, пока отключенного из-за ненадобности; открыл карты, с пугающей меня быстротой, неожиданной от человека взрослого, человека южного, незнакомого – а всякое неизведанное существо человеческое всегда мне казалось глуповатым, не от незнания ли меня?… и вот, экран покорно излагал, боясь очередной пытки крепкими пальцами, – Да, даже тут нет, – погасил его, успокоившегося: допрос окончен, – И – чудом! – так получилось, что нас военные действия – ну, не то чтоб не коснулись, но, так сказать, «обошли», хотя, казалось бы, недалеко от одной из важных дорог – но и хорошо, раз так, не буду жаловаться; но снаряды я видел. Я не смогу… описать, слогом не обладаю, но, просто, как снаряд летит – и, а это под конец войны было – и, когда я в городе побывал, я увидел домик с проломленной крышей – вот, значит – видел я войну, или как?
Последние слова обдало мимолетным гневом, но на что-то, не находившееся ни в салоне машины, ни за этой дороге, ни в этом городе, ни даже в том, а свыше, под грядою неба, и там навсегда и остается, никакие снаряды его не ранят, хотя некоторые пытаются, но пока – безуспешно. И вот он продолжил, и дорога, совпадая с разговором, продолжила везти нас, удивляя неожиданной ее просторностью, скоростью нас, убегавших от вовремя выпрыгнувшей из тучного коробка, загоревшейся спички солнца, которую безветрие уж точно утихомирить не могло – ведь и ветер только раздувал пламя; спасая от того, чтоб мы на месте испарились, оставив лужицу, даже не прах, на креслах, чтоб потомки потом смахнули на трусливость, не в силах ругать солнце ни за что плохое.
– И какая-то хуйня в сравнении с этим эта вот «война реклам». А ведь я и трупов не видел, и крови – просто изуродованный дом, кем-то тщательно вскармливаемый быт – уничтожен. Правда, я иногда вот задумываюсь: а не части ли это, так сказать, одного целого? – вопросил он, едва, по привычке, не ударив по педали тормоза, но вдруг обнаружил, что движение вокруг продолжается – значит, и он должен; должен!
– Что – целого? Реклама и война? – мой вопрос прозвучал наивно.
– Да… я трупа не увидел, а это – конечный, скажем, результат. Значит, резонно предположить, что выпущенный снаряд, особенно вон в той вот войне, тоже – не первопричина, и даже не приказ – первопричина, и даже не тот, кто отдал приказание отдавать приказы. Есть что-то еще, – расшифровал мне физику жизни, очевидно – технарь; хорошо – спрашивать не пришлось, выбивая из-под себя землю паническим формулированием вопроса: «а… вы… что… заканчивали… на… кого… учились… где… когда… а?».
– Почему вы уверены, что есть что-то еще? – я почувствовал необходимость поддержания разговора, нутром ощущая, что это его последняя фаза, и надо поучаствовать в завершении.
– Потому что деда моего расстреляли, и, насколько я знаю, я даже пытался изучать этот вопрос – под очень, очень сомнительным предлогом. Да и ебал я предлог этот, честно говоря: нельзя так, нельзя, – но, прожевав «нельзя», которое – ох, как бы Ильяс этого хотел, чтоб так вот просто всё было!… – он видел в картинке сказанной речи словом последним, поставившим жирную точку, вдруг – договорил; да и как не договорить, если ради этой мысли начинал объяснение? – Но – но. Но, – поворот, выезд с трассы на нечто менее пафосное в плане оформления и уже не кишащее видами столицы; поворот завершен, растянутое «но» ударило надлежащий ему аккорд, и: – Но почему-то войны в тридцатых годах у нас не было. Страху немало было, в паре сёл, где я частый гость – и вовсе, без спросу, депортировали, а это только в паре знакомых сёл – но войны не случилось.
Он что-то раздумал, что-то, наконец-таки, найденное, правду, которую обнаружить можно только в самых неподходящих для того условиях – не во время перелопачивания архивов и просмотра десятков политизированных роликов на ютубе или прочтения рифмующихся с ними газет, толкующих – разное, но всё – одно: сплошную смерть и травлю человека человеком, сверху вниз или снизу вверх, – а просто вот так, в салоне собственной машины, пока везешь попутчика в Вологду, из русского города в русский, разговаривая, будучи русским, с русским – о русской войне, и уже где-то там, внутри газет и роликов, возникают все эти: «славянин, чеченец, украинец, горец» и так далее – как же удобно елозить национальным вопросом по мозгам людей, пытаясь окончательно вытравить у них осознание русскости как гражданства, того, что еще во времена империи Романовской пыталась, жертвуя казной, долгом и, в глазах заигрывающих словом «нация» олухов, честью – восстановить, построить, образовать и укрепить рубеж; не только в качестве рубежа, подчеркнем, отметим…
Только сейчас я понял, что процесс «понимания», раздумывания, происходит сию же секунду и у меня: и думаем, наверняка, мы с Ильясом примерно об одном и том же. Каждый делает много логических ошибок уже сейчас, на паре я себя тотчас поймал, но – потом будет еще множество пробок и попуток, много людей на «помолчать и осознать», или на «поговорить и подумать». А, может, и нет никаких ошибок. К главному выводу же мы пришли; мне хотелось добавить, что в качестве единственной на данный момент интересной завершенной работы в моем вузе я писал реферат по монографии как раз о войне Чеченской, по независимой, не политизированной ни одной стороной, и от того еще больше вызывающую доверие насчет «Запад разжигал…» – но зачем?
Ильяс уж это точно знает, нет смысла перемалывать одно и то же.
А мне еще предстоит узнать и не раз, на собственной шкуре, как минимум: зрением да слухом: прочитав об очередной вспыхнувшей горячей точке, услышав про очередной сбитый самолет.
Но и для этих мыслей я слишком мал, хотя и просторен потолок машины южанина. Потом, потом…
Пара часов разговора удалила нас уже достаточно далеко: начинались величием печальные леса по обеим сторонам дороги, и только верхушки их, словно б пьяно, на безветрии шатаясь, радовались солнцу; об учебе – и вправду, технарь, заканчивал Политех, в каком городе, правда, я запамятовал, о семье – у него, оказалось, любимая жена и две дочки, о религии – умолчали, о политике – поскулили на пару идиотских законов, обсудили один достойный, но уже имевший немало печальных эксцессов и совместно обрадовались, не без иронии, обсуждению закона о дуэлях; о планах на будущее. И как-то так вышло, что после первых же обменов мыслями об этих планах, на постамент обсуждения вскарабкалось прошлое, разворошив осиные гнезда так и не преодоленных печалей, никакой пластмассой которые не забить, никто и никогда еще не смог, незачем и пытаться. Вот так:
– … ну и подумываю, например, если удастся откосить, сразу по специальности резюме раскидать и ждать. Думаю, быстро найдется, – мое будущее было невесомо и коротко, и я очень давно старательно не применял к нему слово «зачем?».
– Просто всё у вас, молодых, еще в этом возрасте. Четвертый курс заканчиваешь, хорошо, всего год остался; а я – коплю на дом. На стройматериалы. Заедем на участок, ну, рассказывал, где у нас сейчас только вагончик – закажу, чтоб машиной привезли добра, и засяду месяца на два, безвылазно, с другом сердечным, пока он не занят. Потом уж, пока он снова на заработки, и сам поезжу, повожу опять кого-нибудь, – он подмигнул; да, как будто б я не понял! – Ну и может, если не смогу контору в Вологде продать, попытаюсь снова там всем заняться. Но вряд ли выйдет. Тем более – видел, телефон зажужжал минут так пятнадцать назад? Как раз смс от того бизнесмена, надеюсь, что-нибудь хорошее написал. Обнадеживающее.
Ильяс пытался продать свой скромненький малый бизнес, чем занимался он – я намеренно проморгал, прослушал, показал его словам обнадеживающей рукой – «вам туда!», махнув в сторону расстегнутого стекла машины, а за стеклом – лес, а за лесом, может, речка, пусть искупаются; ибо на слове «поставки» уже стало понятно, что, углубляясь в тему, больше понимать я не стану, нет и нужды утруждаться.
Но там, где-то в застенках его оптимистичного будущего, – тем более, в сравнении с моим-то, где оптимизм – уже одно только то, что оно хотя бы есть; многие и этим не живут, – витало что-то такое важное, зыбкое, но притом – чрезвычайно единственное, что… я, конечно, никогда не пущу слезы – но на всякий случай уткнулся лицом в мясистую лесом обочину, да и она вдруг, обломав мой расчет на приятное и расслабляющее покалывание, закончилась – началось поле, заваленное элементами судного дня: свалка мусора, недостроенный, скорее всего, амбар, уже подгнившие срубы чьих-то так и не рождённых домов. Я понадеялся, что не наблюдаю судьбу планов Ильяса, но на месте хозяев сих домов, со всеми их планами и мечтами, может оказаться любой: раз и… почему? Ну, например: расхотелось, или убилось что-то в жизни, что незачем уже и дальше, даже ползком. Ползком…
– А я вот все-таки думаю иногда: ну – вернул бы, с куда большим удовольствием, я прошлое!
Ильяс оглянул меня – нет, не презрением; такие люди после нескольких часов милейшего разговора не обращаются в прах, способный презреть за одно только непонимание попутчика. Но что-то мелькнуло ему, будто старого врага увидел, соперника, давным-давно, и не раз уж, одоленного – или с ним, как минимум, был заключен мирный договор, на условиях жестоких, но правильных. Пакт Человека-Прошлого, как и там – безо всяких секретных протоколов с конспирологическим разделом жизни: тебе, прошлое, мол, отдаю вот этот кусок себя, истязай и жги как хочешь, а я вот это к рукам приберу, кровожадностью давя в себе потуги вспоминать.
– Я когда-то, помнится, тоже в таком ключе рассуждал, – и тут, после внушительной паузы, сопровождаемой вовремя застёгнутым ремнем безопасности – рядом мелькнула засада ДПС, Ильяс, сокрушительно: – Но лет в пятнадцать прошло. Тогда, или под конец четырнадцати, когда, девять… вроде, девять классов отучился – на меня всякие такие мысли и нахлынули; грусть, что нет уже первого класса, не будет и второго, ну и так далее. Но – прошло. Прошло, как меня в первый раз на работу в село завезли, месяц, почти каждый день – ходи дрова руби, кур корми, соседу помоги. Хорошо хоть в соседних сёлах девушки были, иначе б я там издох и не вырос. А получилось так, что вырос: через два месяца меня не то чтоб внешне не узнать, я и слезы не пролил, и вспоминаю школу, детство, беззаботность исключительно радостно. Вдохновляет.
Он вновь прожевал последнее слово, и добавил:
– Ну и с гневом. До сих пор краснею, что не дал сдачи остолопу, который мой пенал закинул в кучу навоза – неподалеку от нашей школы, сельской, была одна такая, обширная, вязкая, но вместе с тем как упадет в нее лопата – черта с два достанешь уже, пенал, хоть и легче он, та же судьба постигла. Но – с другой стороны – я на следующий же день, помню, осознал его полную необязательность. С год-эдак проходил с одной ручкой, иногда карандаш прибирал для компании ей, а потом и они пришли в ненадобность; сидел за партой, либо – сидел-понимал, либо в окно смотрел, на горы. Вид на горы был, да-а!
Ему и впрямь удалось, без тени сожаления, искренностью счастья по минувшему взять, практически без потерь, высоту той грусти, с которой человек, желая, чтоб – только бы все его увидели, услышали, узнали его горе, он ведь один такой, прошлого лишенный, остальные уже родились в будущем и ничего ведь не надобно им! – кричит, истошно, срываясь на готовность скатиться с этой высоты, но и на то он не способен. Я знал это по себе, самокритика никогда не была моим хобби, но этот недуг было обличить несложно; тем более, что ему совсем не обязательно было пропадать при обличении. Тем более что, все-таки, это не отменяло факта существования людей, из-за которых я намеренно взращивал свой недуг, как бы из протеста, хотя давно это вышло из-под контроля: людей, что на самом деле расстались с прошлым, выкинули его за борт, скинули с парохода – да ладно б, если современности – но с парохода ничего, точно такого же дряхлого, витающего ничего, каким представал каждый день перед зеркалом я: бессмысленная подработка, не окупающая бессмысленных затрат, да копилка, в виде свиньи – сатиры ради – на коей написано: «дружба и любовь», полная забытых имён забывших меня и друг друга людей – полная пустоты.
И сколько ни множь эту пластмассу, сколько ни рви ею свои внутренности, пытаясь заглотить целиком, чтоб уж все в тебе приобрело параметры слуги, чтоб и сердце послушно обратилось в пластик и, хоть и продолжало биться, но никак этот пустынный звук уж не напомнит никому звона колокола.
Ильяс, завидя погрузившееся в меня рассуждение, вероятно, отследив на невозмутимом лице остов сломавшейся о саму себя молодости, вдруг дал совет, что я, конечно, не запомню, но когда-нибудь он мне вспомнится, в момент, может, когда и мне – каким чудом меня завезет в такие дебри?! – придется дать кому-то подобный совет; в момент, когда я пойму, наконец, что есть еще вокруг кто-то, не стесняющийся солнца, не боящийся его только из-за того, видите ли, что несколько тварей осквернили солярный символ:
– Вообще, насчет прошлого, есть только два варианта: либо сказать – «ах, как жаль, что оно было», либо – «как же хорошо, что оно есть»; всё. Я никогда этого так точно не формулировал. Спасибо!
Не жди никаких «нет, это тебе спасибо»!…
Я не хотел думать над этой фразой, потому, секунд пять выделив якобы мыслительному процессу, настойчиво парировал:
– Но мне не жаль, что оно было; мне жаль, что оно всего лишь было. Понимаете? Всего лишь, – только сейчас я заметил, что все еще на «вы» к нему; обида взрослого человека насыщалась новыми красками, и я дал себе слово: в ответ на его, может и правоту, я уж не обращусь к нему на «ты». Ни за что!
– Всего лишь эти твои – лишнее, – но увидев, что меня это не убедило, решил ударить в незащищенное, знаменуя наступление, – Значит, по-твоему – его нет, прошлого-то?
– Да как нет-то… ну, то есть – есть, но как воспоминание, вот когда-то оно…
– «Но как» – лишнее. Есть оно или нет?
– Есть.
– Значит, есть. Значит, хорошо?
– Но ведь прошло…
– Но ведь есть! – он повернул, огибая ухаб меня с моими сомнениями, тошными ему.
Я сначала побоялся произнести очередное «но», однако затем понял, что это не страх; я расхотел. Мне нечего было подвязывать к «но». Даже карабкавшаяся по горлу, с каждым разом скребя его все боле настырно, поддерживаемая всеми прочими чувствами обида – не помогала, она свалилась, всего в паре метров от вершины, где бы я издал крик, или еще на какую выходку снизошел – но она свалилась и потонула в хаосе желания подремать.
Ильяс в диалоге тоже поставил точку с запятой, и о чем-то сам задумался; вряд ли это я поселил какие-то сомнения в нем, нет, тем более, не надуманная, не фальшивая, но настоящая полуулыбка сквозила в его лице – значит, вновь отведал лакомство своей правоты: может с любовью, лишь укрепляя сердце, а не рубя его на мелкие кусочки, вспомнить родное село, перекликаясь с планом построить собственный дом уже на месте новом, родную школу, перекликаясь с… допустим, как отводил дочек в первый класс, и, и…
Полусон захотел умирать.
В дреме прошло еще несколько часов. Проснувшись в мире уже потускневшем, потемневшем от осознания своей немощи перед всевластной красою заката, – глупцы называют это «тенью», – я и сам сумел узнать окраины Вологды. В общем-то, это были ничем не отличавшиеся от предыдущих столпотворений дерев перелески, но именно их, и именно в этой шапке цвета заката, вязаной медленно покидающим мир «сегодня», чтоб возродиться завтра, я помнил. Город был совсем близко, по городу и вовсе – один светофор проехать, до автовокзала, и там уже продолжится злоключение.
Да, история Ильяса о том, как сельские работы помогли ему сломать печать печали, меня ничуть не вдохновила: лишь напомнила о том, что я опять – туда…
Лишь стало чуточку легче. Возможно – сам факт разговора камень с души – хотелось бы сказать, снял, но, увы, лишь затолкал куда-то глубоко, где не так больно, но все так же темно; если душа и вправду – космос, то в один из ее рукавов, однако ведь грядут большие взрывы, и ничтожный обслуживающий их персонал, эшелон пророков – стихи и стихотворцы.
Наверное, из таких был немолодой человек в бежевом пальто, издалека показалось, – надеюсь, что только показалось, – только пальто и составляло его одежду, пальто да ботинки, какое-то подобие – может – набедренной повязки с глазастым рисунком, впрочем, если показалось… – но, самое главное: гитара. Электроакустика, воткнул ее в скромную колонку, что расположилась у ноги его верным питомцем, и вонзал пальцы в струны, да, таким перебоем, что казалось: вонзал, каждую выщупывая, на все «бугорки-впадинки», и звук выливал перед собой, на проезжую часть, от него огражденную совсем уж тонкой полоской тротуара – потому, наверняка, всяк прохожий, кому он мешал своим расположением, скулил щенячьим матом.
Я гитарой не владел, хотя когда-то, помнится, покусывало меня таковое желание, но я его доблестно и стойко переборол: сказал – как отрезал – и в руки не возьму! И не узнавал потому, что за аккорд, бой, но мотив знакомый; тем не менее – ничего не напоминал. Резонно предположить – изысканная рок-н-рольная попса какая-нибудь, которую за наличие двух-трех неплохих стишков окрестят духом времени и поэзией – но, увы, за время ночных прогулок по разным скверам да дворам, а порой и площадям – цивильности ради – я услышал, наверное, всё.
И последним оправданием ему была одна лишь услышанная мною строчка, – одна: ехали мы на приемлемой скорости, и до несвоевременного оборота в сторону расплывающейся музыки я был воткнут в телефон, путешествовал вдоль сложенных стопками открытых вкладок браузера, вытаскивая то одну, то другую, наискосок проглядывая и с тем и отправляя ее в утиль, на могилу ставил крестик одним лишь нажатием на него, – навела на мысль об авторской песне.
«Космонавтом кану в лету, в лету ломанных баллад…».
Это – без сомнения, тот самый сумасбродный пророк, у него, может, даже имя есть, но, но: не зная имени, люди, не умеющие озаглавить никак, кроме как именем или матом, по батюшке или матушке, будут – в случае полюбовного, панибратского настроения – говорить: «бард», а в случае неприязни, ввиду, к примеру, вреда, причинённого уюту свободного тротуара – «сволота несусветная», или как там еще умеет русский народ.
И то, и другое – весьма оскорбительно. Это не бард, это человек земли. Если мне не показалось, и он действительно был голый, то это еще и человек неба; скоро за грех его сцепит небесная удочка, а он и проглотит наживу, радостный: «наконец!».
Откуда эта жалость, это сочувствие?! Он ведь просто – выебистый скот!
Снова – ныряю в телефон. Зарядки мало. Шёпотом – мат, экран -гашу.
Перебрасываясь далее фразами с Ильясом, я, через минут шесть после того, как проехали музыканта, спросил вдруг:
– А вы на гитаре играть умеете?
– Да, отец учил. Правда, сам он не умел.
– Это как так?
– Ну вот, ты ж сам в деревню направляешься, я правильно понял? Ага, ну вот спроси там – кого, деда, отца, любого мужичка на крайняк – тебе покажут, как это, – и вдруг ему нахмурила брови какая-то новая мысль, – А-а… а ты вообще как с деревенским инструментарием? Ладишь?
– Неохотно. Дрова пару раз колол, неудачно, за меня потом расколол брат. Окучивать… короче, я косил. Косил траву, сгребал граблями и все это на тележке вывозил в компост. Притом, последний раз, правильно если помню – на соседский. Не помню только, почему, – как приятно быть честным, тем более, когда выпячиваешь эту честь ради того, чтоб показать: вот какой я неумелый, и честь моя видишь, какая дряблая, еле вытащил из себя…
– Ну что, брат, тут, как говорится – работай, работай. Я, получается, доброе дело делаю, что везу тебя! – он, в самом деле, обрадовался, улыбка вытолкнула брови туда, где им полагалось находиться. Так и не включенный в качестве навигатора телефон отчего-то мелькнул – смс – успел увидеть первую строчку текста: «Уже подъезжаешь?». Отправившая смс – Наташа.
Видимо, пока я дремал, они успели коротко переписаться, о чем-то договориться, выразить надежду о скорой встрече: дети скучают, ты ведь попытаешься быстро дела решить, да?
И вот он буквально в три уверенных касания экрана отправил даме сердца ответ, от которого я отвернулся – почему-то стало, на секунды, стыдно – и, смотря в окно, я спросил, вынимая из нашего разговора несуразную паузу:
– Так-то, я думаю, и другая попутка бы нашлась – хотите сказать, всякий бы сегодня доброе дело сделал, меня везя?
– Всякий! – утвердительно воскликнул он, не роняя улыбки, хоть и повыцвела она моим вопросом, – Всякий, каждый день, каждый час, каждую секунду!
Может, он услышал больше строчек пророка, чем я, а может и аккорды уже подобрал, и существом своим слился с этой песнею. А, может, я и был последний аккорд этой песни, я, с моим дурацким вопросом… с моим дурацким я.
Вологда всегда казалась мне розовой. Свет ли падал так, всегда внося меня в город в тот же момент, когда суждено было ему гореть закатным пламенем – или и вправду оригинально были выкрашены чудаковатые дома, ни великаны, ни малыши, чередовавшиеся с видневшимися заводами и, – удивляя меня, – еще издали заметными тремя-четырьмя кранами, возводившими что-то, призванное встать в ряд с солдатами розоватого пламени.
Ладно, город, как город – нечего засматриваться.
Я некую жажду полотна и стиха завернул в фантик угрюмости, что по габаритам ей никак не подходил, но был единственным имевшимся при себе – и был таков, с этим своим созерцанием.
Этим фантиком была необходимость, вернее – жажда отлить.
Ильяс остановил у торгового центра; сам тоже отошел куда-то, но моим маршрутом стала дорожка в продажное стекло, там – мимо витрин, к эскалатору, на второй этаж, в первый же поворот, дверь, люди, человек, кабинка – закрыться от всего и на мгновения…
Хоть какая-то жажда утолена.
Поворот, кстати, в отличие от типичности таких вот проёмов, вёл не в захламленный коробками с товаром тупик, но к окну от потолка до пола – стекло надежно, но нажми шагнувшей ногой чуть сильнее, и – соединишься с видом на розовую Вологду. Краны выражали своим видом готовность перетащить этот город куда подальше, весь… может, и меня?…
Ни секунды более не коверкая глаз стеклом, искрившейся за ней ложной надеждой, я снова отыскал лестницу, спуск, стараясь не заглядывать в бесновавшиеся кругом впадины одинаковых магазинов, не падать в лица людей, хотя пара женских была все ж до боли симпатична, но, увы – спешу! – и покинул торговый центр, вот и машина; оглянулся – неподалеку стоял бесплатный туалет, точнее, о нем свидетельствовала надпись на большой пластиковой коробке, к которой – очередь. Зря потратил свои драгоценные шаги в бездну второго этажа и обратно.
Ильяса не видно; ужа зашел? Все свое рефлекторное чувство подозревать человека в чем-то нехорошем – «а вдруг-таки из этих, ну, из тех – и уехал с моими вещами… с моим рюкзаком – не очень-то тугой, но и не нищий кошелек, пара трусов, футболок, носков, подзарядка для телефона, планшет…» – я обращал, напротив, в попытки думать так: не может такой вот человек совершить гнусный поступок, да и нелогично это, тут и сухая логика обеими руками против, неприличные знаки моему недоверию показывает, и что-то превыше ее, вечно сказывая: хорош человек, как бы ни было.
Тем более, если он и хотел бы смыться с не менее драгоценным, чем мои шаги, рюкзаком, разумней было б сделать это на машине, а не в кабинке.
Я огляделся, парковка остававшиеся крохи заспанности пыталась из меня вытряхнуть: сигналами машин, толпившихся на выезде, подпрыгивавшими, от чего-то отражаясь, огоньками габаритными, громким грохотом человеческой речи – работник, видимо, ближайшей автомойки, смеялся во весь голос шутке работника, видимо, склада; первый был в синих джинсовых одеждах, подобием фартука скрытый от брызг труда своего, лысый, второй – ухоженный, и ухоженность повседневного одеяния, брюк с рубахой, не терял, стоя лицом к лицу с работою своей. Потому и бодрее выглядел. Курили, еще и дымом гадя в душу.
Что-то в себе поломав, но что-то же и воскресив, я подплыл к ним, к их разговору, и попросил одолжить сигаретку, а заодно и пламени. Думал, что из зажигалки вынырнет Вологодское, розовое, но пламя, похоже – везде одинаковое.
– А восемнадцать-то есть? – все ж доставая зажигалку из кармана, не дразня улыбкой желания ехидно вскинуть реплику, спросил кладовщик, его густую шевелюру ветром подравняло.
– Паспорт, прошу! – закончила за него бородатая персона, лысиной сверкнув в назидание.
Я всем своим видом, двадцатидвухлетней взрослостью стараясь поддерживать прямоту принятой позы, несгибаемость выпячивая и глядя им прямо в глаза, переводя взор с одного на другого, показывал: есть, не покажу, давайте без шуток, а то я вам – как уйду от вас, и не попрошу уж в жизни больше ничего; а это страшно, все мы знаем, как страшно: знать, что случайное существо во вселенной уже ничего у тебя не попросит, и как ни суй, как ни торгуйся, ни моли: «возьми, возьми, возьми!» – всё, позади остался миг просьбы, и никакого акта человечины меж вами уж и быть не может.
Кладовщик поджег долгожданное продолжение моего естества, я поблагодарил кивком и покинул их, не слушая несшийся за спиной обмен репликами, увековеченными: «Так че, у тебя там когда смена заканчивается? на ночну-ую сегодня выходишь?! так вчера ж ещё с тобой договаривались…», незыблемым детским существом копошившихся в их желаниях говорить и жить.
Это существо я старательно пытался выдохнуть дымом, сейчас вопрос стоял особенно остро; раньше к таковому способу прибегал я только по выходным, ну и в прочие ночи потери людьми имён, которые и по будням случались, может, даже чаще, чем в терявшиеся на ходу выходные – но там было что-то другое. «За компанию», «на пробу», а тут – целенаправленно.
Но все как-то не выдыхалась детскость.
А как я намеревался это определить? С дымом – что должно было покинуть меня, и навеки, что ли: забившиеся в тупике всхлипы о скором моем прибытии в нелюбимую обитель, или, напротив, бесцветной ниткой шитый переплет кем-то будто б внушенного обязательства, последней волей чего-то издохшего – полюби это, это твоё и это – ты?
Нет. Сигарета – всего лишь сигарета. А дымом да покашляет небо, и без того понемногу обтесанное тучами, впрочем, это всего лишь вечер командовал должное наступление, – и час пришел, и минута на циферблате сверкала.
Город не терял розового окраса, и, больше этого факта, волновал сам факт его осознания; зачем-то все еще вижу, наблюдаю, описываю, пытаюсь созерцать. Неужто не мог я, все ближе и ближе подбираясь к Медвежьегорску, причем – не своими-то ногами, не воли своей и отпечатки-то шагов оставляя – «а так ли?» мелькнуло сомнение… – задавить в себе эту гадину, это рвавшееся наружу – хоть два пальца в рот суй и выблевывай, чтоб так оно и осталось, лужицей съеденного в обед столичного фастфуда – но рвавшееся, а с тем и рвавшее меня – человечище?
Ильяс возвратился с пустыми руками, хотя я уже и помыслил узреть его лишь на щите, а бычок уж покоился на дне ближайшей урны – выбросил его, ноткой страха обуянный, мол, настучит Ильяс на «двадцатидвухлетнего изящного» заказчику машины: «курит ваш сынок!», откуда-то, вновь из прошлого, кадром, фрагментом – страха, что только в детстве растормошить способен, заспанного беззаботностью; кто-то обязательно должен куда-то позвонить и донести на тебя.
Машина слизнула меня языком закрывающейся двери. Удостоверившись, что рюкзак на месте, что не выплюнула она его и что Ильяс не продал драгоценное содержимое его товарищам по бизнесу, я успокоился, распрямил, как мог, ноги, и глаза опять уставились в царство заоконья.
Но ненадолго.
Вот и минули последние минут десять пути, автовокзал – глыбою, метеором пал с темневшего неба, – пасмурно, вот и не заметили! – и толпа людей уже садилась на нужную мне маршрутку; узнал номер, сразу в памяти что-то – щёлк! – и много-много маршруток вмиг предстало мне, словно б дробя изображение: вот к первой подошел я в возрасте лет так пяти, с родителями; ко второй – только с отцом; к третьей – только с матерью, не знаю, кстати, как так вышло; уже лет десять – и вовсе, один, а досюда, помню, довезли меня оба, прокатились, так сказать; и далее, и далее – до восемнадцати. Тут, как ни странно, я был не один – снова с матерью. А потом уже, пока не кануло мне возраста изящности, ездили они с отцом вдвоем, и весь путь – на машине. А я куковал в столице, полагая, что белокаменный климат и меня самого делает белокаменных кровей.
Нет-с. Тот же крестьянин возвращается восвояси. И это, пусть и не осознанное еще полностью, – не дорос! – тяготило больше всего.
Изящный рот… кстати, что это было? «Ниссан»? «Нексия»? Вроде, немолодая, но элегантная «Нексия» – хотя черт их знает, будет еще время в брендах разобраться – вновь раскрылся изящный рот автомобиля и выплюнул все мои изящные двадцать два года, сложившиеся в ноги-корпус-руки-шея-голова-не забыть про пол – и встал я, человек, перед судьбой своей непрошенной, негаданной.
Думалось: перебарщиваю со страданием.
Сам же отвечал: издевался над родителями ехидством и коварством – теперь себя же этим пытай. Знай, каково.
Откуда совести у меня хватало на такие заключения, мне неведомо.
Рюкзак все еще наивно полагал, что может обойтись, что ему – стильному весьма, купил его в модном магазине с первой зарплаты, всю, конечно, не тратя, но изрядно потрясая банковской карточкой – не придется хотя бы ему; меня, одного меня, как когда-то в армию отправляли только младшего сына, или старшего, не помню – жребий падет лишь на меня, а рюкзак здесь останется, пережидать бурю поездки в места, где он будет только и делать, что стоять в углу моей комнаты, а там всегда так и бросалось в глаза отсутствие обоев, хоть каких-нибудь бы поклеили, хоть ошметков, да хоть ковров, чтоб усища жуков, населяющих щели меж брёвен, не сверкали в ночи, предвещая сон беспокойный, сон рваный.
Зашуршат, задребезжат, разбудят, а тут как раз и увидишь вдруг, что северная луна сияет, и покажется ненароком, что нет никакого окна, стекла, что только и прыгай в молочный цвет, и плыви по реке Млечного пути – да последним путем побега, из невыносимого, не выспавшегося края…
– Ну, что – удачи? – подозрительно завершая вопросительной интонацией фразу, протянул мне руку Ильяс; из машины не выходил, но перегнулся через пассажирское сидение, тянул руку в окно, сквозь которое только что сторожили местность мои глаза.
Так, только кисть с небольшим куском предплечья торчала из него. Но лицо не было напряжено, хоть и не улыбалось приветливым оскалом; обычное дружелюбие.
Я пожал руку, на удивление крепко. Либо он поддался.
Напоследок друг другу еще и кивнули, закрепив акт чего-то, что еще когда-нибудь зачтется нам на иной земле, где встретятся все и вся, и его – «Нексия» же? – вывернула, огибая заезжавшее на подобие парковки такси, пропуская, бережно, любя, трех подростков, они, смотря по сторонам невидящим взглядом, мчались куда-то, и, наконец, выжидая, пока поток машин ослабнет – чтобы вклиниться в него и навсегда исчезнуть в столпотворении засевших в железки людей, непрестанным движением ожидающих будущего.
«Может, будущее тоже должно засесть в какой бы то ни было железке», – вдруг подумалось мне, и эту мысль я долго мусолил, безвыходно, впрочем, отвлекая себя от необходимостей созидания сочетаний слов для покупки билетика, чуть более широкой, чем одно жалкое «спасибо» благодарности за его продажу, сдачу и чек, и жажды нахамить в ответ врезавшейся в меня женщине с чемоданом на колесиках, женщине, надо сказать, огромной; понадеялся, что не в один автобус со мной.
Нет, все-таки, маршрутка. Правильней – маршрутка.
И вот, я несусь, налегке, в отличие от разномастного содержимого машины. Тут и пенсионеры, насилу вбившие чемоданы меж своими коленями и пассажирскими местами впереди, как вылезать будут, да и кто им помогать вознамерится, я и не предполагал; и молодняк, например, муж с женою возраста лет двадцати пяти, уже не так изящно, но вполне достаточно для наличия у девушки-женщины громадного живота; и подростки, двое из той самой троицы, показавшейся мне хулиганьем, но сейчас сидели смирно; и все такое, даже молодая девушка с собакою в переносной сумке, на коленях у нее поместилась и, периодически, толкалась: «выпусти!». Потерпи, потерпи…
Я сидел в левом ряду, разглядывал пейзаж за окном. Пока была Вологда и ее непосредственные окраины километрах в двух, было хорошо. Между тем, вторя пейзажу, сидевшие предо мной затылки пенсионерки и ее, возрастом младше меня, внука, обсуждали:
– Ах, красиво-то как! – удивительно жизнеспособным голосом, не кряхтя, ни намеренно – ни в силу возраста, говорила бабка.
– Да, и вправду, – тихо соглашался внук её.
– Ты глянь! Отремонтировали-то церковь!
– Отреставрировали, – являя в жизнь набитый школой ум, поправил бабушку внук.
Но она и не оглянулась, все любовалась.
Потом же хлынули иные картинки.
Разрушенная ферма, торчавшая посреди заросшего поля остовом танка – впрочем, и она погибла в войну, что уж тут; несколько бетонных скелетов совсем уж неузнаваемых зданий; так и не использованные никем срубы, рассыпанные игральными костями, штук семь, один – вовсе сгнил, еще на одном белой краской написали пожелания мировому сообществу, на другом – сообществу исключительно нашему, мне, хоть и столичному человеку, обидно не было; и один скосился набок; халтура, вот первым же ураганом и наклонило дурака. На холмах, поодаль, высилась примерно такая же картина: скелеты деревянные, бетонные, один даже кирпичный – неужто кузня? – великовата, вроде – хотя, видел ли я хоть раз, своими-то глазами, кузню, настоящую, деревенскую?
А из затылков как раз неслось:
– Представляешь, Ген, а тут, в этом-то лесу… да, именно в нем – дядю моего расстреляли. Твоего, получается… считай – прадеда, – словно б завороженно проговорила бабка; вот тут уже начала покряхтывать, чуть-чуть, но это – пока что.
– А за что? Или это в массовые? – спросил, вновь подключая к беседе набитый школой ум, внук ее, чуть затухая голосом; вдруг в автобусе затаился вневременный чекист? а последнее слово и вовсе вывел полным таинственности голосом.
– В мас… совые, в массовые, – со второго раза научившись выговаривать это слово, усиленно закивала головой пенсионерка.
До этого – не знала!…
Я от истории всегда далёк был, но что-то копошилось в темноте души, не просветом истины какой, конечно, но все ж, всё ещё – темноты светлей, стократ, ярко вспыхивало посреди нее, и стремительно затухало, но вновь – спичка загоралась.
В ночи забытья имен часто играло с колонок что-то чрезвычайно модное в наших кругах; порой, мода была пропорциональна неуместности, слишком серьезны текст да звук, слишком явный контраст наших не понимающих ни то, ни другое, лиц, но все так же дружелюбных друг к другу – вытесняя дружелюбием всякий текст да звук чужого имени, имени, имени…
И одной из песенок да пронеслось, помню, что-то – «гордая свеча погасла, новой так и не зажглось» – и утомило меня необходимостью подумать – сейчас; встрепенулся, сбросил, стряхнул, перхотью, давившей голову шапкой снега.
Время сливалось воедино, и видны мне были здесь, на подножиях Вологды ещё, пейзажи Медвежьегорска; о, да – там все куда контрастнее, там какая только строка из даже школьной программы не вспыхнет, напоминая о том, что должна бы вспыхнуть свеча, и вроде бы даже воска предостаточно, и все готово, но до сих пор не пылает, только зажигалки подносят, да на ветру морском гаснет пламечко.
Время сливалось воедино, и еще не расстрелянный дядя говорящего старого затылка шагал к лесу, предположим, вели его несколько чекистов, тыча мордою в пахнущую соснами жизнь, удивительно теперь похожую на смерть, его, наивно пытавшегося замедлить шаг, ослабить ее колючую хватку; оглядывал поля и холмы, надеясь предсмертно зацепиться душой за что-то, своими же руками построенное – и вдруг видел будущее – лет пятьдесят спустя? – скелеты, скелеты дерева, бетона и кирпича.
Я отвернулся от стекла, плясавшей за ним мошкары, соединявшейся в слова предлинных умозаключений, и нырнул в телефон.
Что-то почитал в интернете, уже его не почитая.
Наверное, когда ремонт дороги счастливо завершается, работники выливают в себя по бутылке, пива ли, водки ли, а руководители их, и, тем более – спонсоры ремонта, кому поводы праздновать так и сыплются за шиворот отчётами о выполнении бесчисленных проектов, куда, может, по пьяни была вышвырнута кругленькая сумма, – по крайней мере, по-моему: современная экономика работает именно так, – раскрывают бутыли шампанского, расстреливают из них воздух, и как-то так получается, что патроны пробок аккуратненько ложатся на только что выстроенные дороги.
Я долго, точнее сказать, пытливо смотрел в передние стекла, в темень уже грянувшую, но крайне не уверенную в себе: сотни огоньков едва ли не сливались в новое солнце, пусть немного раздробленное черными прожилками, но оттого сияя только ярче в некоторых кусках пространства. А куски эти шевелились, переливались краски нескончаемого шара, огонь и мрак – в сотнях метров впереди, да и позади – а оттуда еще и мощный свет фар – что там? джип? – освещал наш автобус так, что свет разбивался о дамбы его стареньких, давно некрашеных стенок, еле сдерживаемым водоемом томясь; но это, конечно же, пока.
Я сам не заметил, как ступни мои начали отбивать, от скуки, ритм незнакомой, либо еще никем не сочиненной песни. Самое-самое время было отметить вещи, что столичному чувырлу – бревно во глазу: итак, все это время я сидел один, на двух пассажирских местах – бурая, изрезанная временем кожа вполне удобных кресел, возможно, постарше меня была; автобус – а в свете фар такого-то автомобиля он точно стал автобусом, раздавив в себе гадину-маршрутку, как в свете иконы человек давит в себе гнусный позыв нагрешить – полупустой, многие тоже сидят по одному; пока я был захвачен диалогом с телефоном, молодая девушка пропала из виду – видать, сошла на одной из первых остановок, ее деревня не так далеко от Вологды, могла бы и пешком дойти, чего собаку мучить; впрочем, это я так, с обиды… распланировал после бултыхания в интернете взять себя в руки, поднять с разнежившего комфортом места и подсадить к девушке, что-нибудь да спросить, поговорить о том – о сём, имя узнать, потом куда-то деться и спешно его забыть, и пьяным под забором, страдая, валяться, вдыхать черную землю: тоже своего рода расстрел.
И нет теперь этой девушки.
Зато затылки спереди так и вели приличную беседу. Оценки, предметы, планы, воплощенные в жизнь за год, планы на лето, планы на следующий год; что я буду делать в грядущие века?
Вряд ли в колл-центр опять. Пойду куда-нибудь консультантом.
Вдруг – со стороны – откуда… сзади!
Вонзившаяся в мое плечо ладонь, – успел заметить: правая! – словно прожгла футболку. А летнюю толстовку я как раз снял, а то ведь и ночью – подозрительно жарко и презрительно душно.
И пальцы врезались так, словно сейчас хозяин руки вырвет мне плечо, словно б он готовился к этому, всю дорогу силы берег, может, мечта у него такая – коллекционирует вырванные плечи, раньше – девичьи, теперь и на свой пол перешел. А вдруг перепутал!? По моей-то шевелюре не грех было перепутать: пусть космы да косы не свисали, но длинный был мой волос, а сейчас девушки вооружаются такой прической чаще, по крайней мере, в Москве, по крайней мере, две последние мои, как там их, а, бесполезно вспоминать…
Только рассудив в таком ключе, я осмелился, наконец, повернуть голову и, максимум грозности излучая единственным способным узреть шутника глазом – повернуться дальше, более, чем на девяносто градусов, я не мог; боялся оказаться не перпендикулярно себе самому, будто так я закончусь как человек, душенька сочтет связь с тельцем слишком непрочною… но, под напуганной тучей брови мелькавшая в глазу гроза напрасно колотила небо зрачка:
– Ты хуле стучишь, долбоёб малолетний, блять? – раздался голос высунутой из-за спинки моего кресла головы. Несмотря на то, что я развернулся все ж достаточно, чтоб увидеть хотя бы часть его тела, видел я только голову.
Даже шеи не видел. Голова говорила обо всём.
Бритый наголо, со шрамом, идеально повторявшим изгиб скулы, – надо же, такое бывает! – и глазами ярко-зелеными, – и такое! – и с – наконец увидел! – загорелой бычьей шеей, пропорциональной формировавшейся на полтора сиденьях человеческой мускулистой массе, даже за ветровкой было понятно, что мускулистой. А рука – словно б отдельно от него, верный солдат, которому в любую секунду отдавай приказ и она, не тратя сил хозяина, вырвет мое плечо, а то и с рукой вместе, и поднесет ему; дар божку людей не деловитых, но оттого и не пальцем деланных, что называется.
Я поймал себя на странной мысли, что с бесстрашным любопытством изучаю этого человека. Хотя, очевидно, в его власти было меня убить. Наконец, вопрос вывалился изо рта, раскрывшегося движением только нижней челюсти; верхнюю я старался не шевелить, с ней шевельнется лицо, глаза изобразят, вместо грозы, свет, например, солнечный, а мужик, предположим, полусонный, а я вот возьму да разбужу его окончательно – и всё.
Ну, в чем-то я был прав:
– Чего стучать? Отпусти, – голос твёрд, перпендикуляр сохранён.
– Сука, ноги твои, мля… я двое суток не спавши совсем, неделю как дембель – а не бухал еще ни разу, и ты меня добиваешь сейчас стуком своим, мелочь!… – и вдруг начал уменьшаться в размерах, хватка ослабла, затем он руку и вовсе – в карман убрал, я оглядел плечо: на месте, и даже ткань, как оказалось, не прожжена; но ярко-зеленые глаза покидать меня не собирались, оставалось надеяться, что это только сейчас, и когда-нибудь потом они все-таки отстанут, – Ладно, перегнул, но сам пойми: бля, нет, че хочешь понимай, но не стучи, или пересядь, не знаю, с девочкой познакомься – вон на первых местах, чем хочешь займись, только, сука, не – стучи!
Последние слова он сам отчеканил яростным стуком.
А мне вдруг захотелось узнать: как так – чем занимался он последние несколько дней, что не поспать по итогу стало, и как умудрился он не бухнуть после дембеля? Что вгрызлось в судьбу человека, поломав условленный порядок, планы, размечтанные в нелегкие ночи службы, наряды? Откуда родом – ну, так, для затравки? И, наконец, почему-то именно в конец поставил я этот вопрос – как его зовут?
Видимо, вопросы вывалились такой чередой, что он только последний и счел нуждающимся в ответе: Вадим.
Моего имени не спросил, отвернулся к стеклу, и уснул, опершись о него лбом; проломит, но я это вряд ли увижу.
Ведь пробка за сим впечатляющим, хоть и безрезультатным происшествием, сократило время бессмысленного ожидания и созерцания: двинулось наше солнце с черными прожилками, и становилось их все больше и больше, ибо каждый ускорялся, увеличивал разрыв, обгонял побитую временем маршрутку, а я уже завидел до боли знакомую остановку, вот, считанные метры: семьдесят… шестьдесят… рюкзак прыгает в руку, я иду по замедляющему ход автобусу, гордо, для чего-то и отчего-то, думая: «автобус, все-таки – автобус!», в издёвку, что ли – миную обретшие лица затылки, все еще о чем-то беседовавшие, пенсионеров с тростями и без, молодых мужчин и женщин, и натыкаюсь, наконец-таки, на указанное Вадимом первое сидение: вот, значит, куда делась девушка, упряталась.
Собака из переносной сумки гавкнула, как только хозяйка пришла в движение – прямо за мной встала, ей тоже сейчас выходить.
Хоть у кого-то сегодня задалось с планированием.
Десять метров. Пристроился, пропустив едва не врезавшегося идиота на джипе – он все пытался обогнать нас, но более решительные люди сзади опережали его, и только сейчас он, нюхнув свободы, рванул, плюя на все светом всё тех же фар.
Я оглядел смыкавшуюся вокруг темноту, выхватил нужную мне проселочную дорогу – тут их было две – и радостно отметил, что девушка за мной пошла ровно тем же путем; разумеется, шаг замедлив, чтоб я прошел должное расстояние и ей не страшно было во мраке, одной – не страшно, тем более, с собакой.
«Выпусти…»
– Алина меня зовут, – не в силах таить улыбку счастия – от моего голоса, слишком человечного для, например, маньяка, произнесла она, весело взмахнув переносной сумкой; я, чуть не перегнувшись через нее – рефлекторно – придержал, чтоб колебание прекратилось и собака не мучилась, хотя она и лая-то не испустила, привыкла к таким повадкам хозяйки – но я заодно и сократил дистанцию меж нашими с Алиной пришедшими в дальнейшее движение телами; во мрак и вдаль, – Нет, я не в Прокино, там небольшой поселок за ним есть…
– Так он в километрах же двух как минимум! Не страшно идти-то будет?
– Да привыкла я. И встретит сестра, так что – все нормально. Так что, можешь не вызываться провожать! – победоносно завершила она.
Однако, не знает Алина: я и не собирался.
Далее мы шагали молча, переминаясь с реплики на реплику – узнал, что она на все лето сюда, что делать будет – так и не понял, наверняка: садоводство и отдых, а сестра просто-напросто раньше нее заехала в родной край.
Что-то наподобие обиды ковырнуло чем-то наподобие сентиментальности, на секунду, другую, третюю… Я со стороны увидел себя и ничего не понял: почему так свободна и радостна может быть девушка, пусть и не столичная, но и Вологда не так уж мала, хоть и не обросла еще мускулами станций метро; она ведь направляется туда, где – взаперти, шесть-семь домов на ближайшие километра два, да если и взять радиус побольше, то домов становится от силы тридцать, ну, сорок – чего ей тут делать, куда тут жить?
Неграмотно заданный вопрос сам на себя отвечал; разозлившись на это, я – тем более, что завидел уж приближавшие меня огоньки крайних домов Прокино; странно – не спал люд честной…
– Сколько времени? Телефон разрядился, – соврал я, но не хитрого плана ради: мне искренне лень было его доставать, внутренний карман толстовки, – вдруг ощупал себя: нет, и вправду, не забыл – на мне! – на застежке, а молнию частенько заедает, нелепо смотреться буду…
Ее левую руку сковывал наручник часов: скромных, почти игрушечных, вроде – так выглядят часы спортивные; бегает? Свои понятия о красоте?
Глянула.
– Да уже пол-одиннадцатого… а я и сама думаю, чего темно так.
Лицо ее было симпатично, волосы реяли черным флагом, видным даже на фоне черного флага ночи – и длинны были, ее не перепутать с Московской модницей, да, Вадим? – а Вадим, наверное, был уже далеко, спал, мирно проламывая уставшим от службы черепом покорное дембелю стекло… дребезжит прощальный оркестр.
– Давай так: ты мне номер, а я тебе позвоню. Как смогу. А то, сама слышала – в какую глубь мне ехать, но, мало ли, сможем какими-то судьбами пересечься, – объяснение мне не понравилось, решил добавить, – В крайнем случае, просто созвонимся. В деревне скучно, захочется голоса сверстника…
По выражению ее лица, на мгновение сжёгшему близлежащую тьму, говорившую еще не совсем о ночи, но и вечером ее уж не назвать – стало ясно, что аргумента «скучно» Алина не поняла совсем. И дело было не только в том, что сестра, дескать, имеется под рукой, и есть с кем поговорить, разбавив стариковскую скуку вокруг: иной имелся ответ, и где-то был на поверхности, может, расписан вязью славянской где-то в уголке черного знамени ее волос… я только сейчас начал отмечать самую разную физику, от форм – до роста, до этого были важны лишь имя и цвет. Чуть ниже меня, на полголовы, телом факт бега да и каких-то занятий вообще тоже вполне подтверждался, волосы – не просто длинны, но простираются дальше плеч… может, там – написан ответ?
Но не захотелось задавать вопрос. Вопрос, что сейчас был куда более важен, уже был задан и, таясь возле меня, будто тоже был в какой-то переносной сумке, – периодически переглядывался с мелькавшими синими глазами собаки, – терпеливо выжидал ответа.
– Ладно, записывай – только куда? – улыбнулась, – Телефон-то разряжен.
Удивив себя, её, темноту вокруг и бывшие уже совсем близко огоньки первых домов, от удивления закачавшиеся, я, как ни в чем ни бывало, достал телефон и, облив выражение лица своего кипятком серьезности, изрядно ошпарившись – но терпел! – я открыл телефонную книжку и ждал: ну?
Улыбка ее сменилась… иной улыбкой. Свет ближайшего окна одёрнул её, преобразил, хотя и мелькнув тенью прошедшего – допустим, отлить направился – хозяина; уже так близко, что видно: там телевизор включен, и даже слышно, первый канал, звуки одинаковых голосов разных сериалов…
– Так разряжен у тебя телефон, что, в первую встречу девушке врешь?
– Мы часто не осознаем, насколько нам дорого обходится время… – с тошнотворной, хрустящей хрипотцой выторговал я у вовремя проснувшегося двадцатидвухлетнего баса эти слова; собака в сумке тявкнула – правильно, – Поэтому, проверить его я не решался – в любую секунду выключится, а вот записать номер – совсем иное дело…
Засмеялись. Миновали, обмениваясь номерами, два дома – развилка.
Вот и пришла нам пора перейти на телефонное расстояние дальнейших бесед; возможно, всех, наверно, навсегда.
Попрощались, забытой мною еще школьной традицией, когда иного выхода не было, «обнимашки» раздражали несусветностью и неуместностью, а простого «пока» не хватало, – дав друг другу «пять», улыбнувшись и разойдясь – каждый по своей дороге; меня сразу сместило ближе к правой ее границе, ноги еле-еле отрывались от земли, оттого – швыряли в неизведанное «вперед» (до него еще два шага… три…) горсти пыли, кеды наполнялись миниатюрными острыми камешками и резали плоть столичного человека.
А за года уж четыре как миновавшем память забором, пополненном, кстати, свежими досками на месте одной поперечины и нескольких вертикальных, тем не менее, так и не покрашенном, кожа забора облезла и лоскуты ее разворовали голодные вологодские ветра – стояла девятка, перевозившая львиную долю моего детства на задних сидениях; на переднем с дедом предпочитали сидеть, ведя то тихую беседу, то угрожавшую кого-нибудь да выкинуть из машины, либо отец, либо мать, либо бабка, пока та еще решалась покидать родной Повенец.
Так и хочется подумать – «родная», погладить, потому что так кем-то велено, так, зачем-то, положено, но вот и повод мне, отвлекаясь от сей необходимости, порадоваться – я без помощи рук растянул лицо в улыбку – виду выкашлянного скрипом веранды деда.
– Гоша! Как доехал!?
Разумеется, дабы правдой не тревожить оставшееся на развилке, а то и раньше, прошлое, я, поднимаясь вдоль знакомых все не затихавшему детству стен по незнакомым – починили – ступеням веранды, придумывал всякие небылицы: до жути жаркая маршрутка, спокойные люди вокруг, сплошь пенсионеры, оно и понятно, никому больше в деревню сейчас не упало ехать, тем более – в до жути жаркой маршрутке-то, посреди сплошь спокойных людей; а дед – «эх», и по-настоящему сочувствовал, мол, вырвали парнягу из столичной жизни, снова «эх» и похлопывал по плечу – первый раз я чуть не подпрыгнул, вспоминая хватку дембеля, но на вопрос деда «чего ты?» – ответил: да, это, хранишь силу, дед, словно б ударил…
– Это я могу, это я могу! – сквозь старый смех скрипел он, ему… да, под семьдесят, допустим, шестьдесят шесть, раз уж мне – двадцать два, пусть и ему перепадет цифра изящная, мощёная.
Дубовая дверь в сам дом, напротив двери во двор, где – я успел удостовериться, чтоб потом был повод ускользнуть от беседы: воспользоваться – стояло туалетное ведро; дом пахнул и ароматами, и запахами, и вонью – да, мельком глянул сквозь щелку меж ширмой и русской печкой, забитой в середину первой комнаты, «кухни», как называем ее – стол был забросан рыбой. Хозяин этого дома когда-то слыл великим рыбаком, ловил немерено и продавал, на том и выстроил себе еще один дом, не так далеко отсюда, – а не туда ли Алина?… – но сегодня хозяин был тут, вот он и тянет мне руку, вот я и жму ее, он щадит меня и не пытается переломать кости кисти руки, я щажу его и улыбаюсь, дабы не прошел слушок отчаяния: какое в Москве сплошь зажравшееся хамло… привез бы я вам своих друзей, Макар Васильевич, может, хоть вы бы их имена выпытали, и там уж бы – поражались!
– Привет, Гоша! Как оно? – тряс он мою руку все пять секунд медленного вопроса, расставляя паузы между словами.
– Здравствуйте, Макар Васильевич, оно – хорошо! – отвечал я пронзительно светло, светом этим способный и себя пронзить.
– Оно и хорошо, когда хорошо, – они с дедом друг другу улыбнулись, кто сказал эту фразу, я так и не понял, и стол, не уставленный, конечно, яствами, но порадовавший меня, сиюминутно осознавшего голод – и картошкой, красовавшейся в одинокой кастрюле, и сковородкой с пожаренной рыбой, и наваленными в миску огурцами, нож лежал рядом: режь, ешь. И бутылка водки, конечно: хоть и маленькая. Литр, да наполовину выпитый, а судя по тому, что рюмки только сейчас, звеня, подлетали к столу – эта бутылка из тех, кою держат с прошлого прихода гостей и до настоящего.
Телевизор, рассевшийся напротив стола, всё, видимо, вымаливая покормить себя, рабски транслировал рабские передачи. Мы ели и беседовали, преимущественно – с ним.
Не самое приятное лицо усиленно жестикулировало, выделяя в своей речи словосочетания, которые мы должны были особо подметить, запомнить из его тирады о малом и среднем бизнесах; в целом речь была бессвязна, но трое: я, мой дед Игнат и друг его Макар Васильевич – смотрели и внимали, каждый – по-своему норовя обнажить завороженность происходящим, периодически делая комплименты еде.
Еда, пышущая простотой, удалась на славу. Мне даже в голову не приходило, как по ее поводу я мог бы намекнуть, вновь, о своем недовольном существовании – однако же завязывался диалог, и я предчувствовал, что вот оно, близится; скоро, скоро, скоро!
– Так уроды же! Кто, да какое – кто «любой» может?! Крепостники! – возмущался, пусть и обилием возгласов, но все ж не так громко, как он мог бы, дед.
– Да уж, – растягивая таинственность своего полушепота, втянулся в беседу я, – Я чет читал, что и крепостные жили лучше.
– Да ну чего уж вы, лучше… у нас, конечно, и сейчас – грязь и кровь, но чего вам в такой гротеск-то окунаться, – утвердительно – Макар Васильевич. Его мудрость показалась мне до той степени пошлой, что хотелось что-нибудь да соврать эдакое, чтоб он сразу пропитался не просто недовольством, но эмигрантским духом; но что, что? «Гротеск» – где вообще это слово подцепил, не у городских ли приезжих девушек, по сельской молодости?
– Макар Васильч, да о чем вы – вы хоть знаете, что в Москве-то творится? Ужас: не спросив – перекопали, навыкапывали бессмысленных новостроек, парковок, ларьков снесли – много – и все – да хоть бы для виду меня, меня – спросили б! – я втаптывал в слова как можно больше серьезности и реализма; к тому же, о проблемах с парковками я и вправду краем уха слыхал, и вряд ли старик додумается докопаться до отсутствия личного автомобиля у меня; «а откуда тебе знать-то, малец!?».
– Так и более того, – выломил плечом дверь в беседу, закрытую для него считанные насмешливые минуты, дед Игнат, – Его родители, Макар, подумай: уже сколько лет пытаются этим… «бизнесом» заниматься, мечтали капитала сколотить, но все в малый-то ведь никак не могут выйти! И никак им! Что ни делай – тупик, что ни делай – карабкайся, пляши и ползи в обход! А им ведь младшую как-то надо содержать; тем более, если решатся еще и на четвер… на третьего…
Не замечать! Не вспоминать! Имя – прах!…
Но кое-что вспомнил, а, здесь можно, это из недавнего: точно – у меня ведь где-то там, «дома», в комнате, которую из лени, но, скорей – из недовольства скорым отъездом, я не посещал последнюю неделю так точно, – игралась мягкими игрушками во всякое свое увлекательное-выдуманное младшая сестра; сколько ей уж было – четыре, пять? Садик ее летом не работал, то ли мать намеренно забирала ее на июль на дом: воспитать, и сама не работала это время, только на бумажках что-то выписывала, пока дочь играет; неужто на тех, что потом, скомканные, обогащали пакеты с мусором и продирались по горлу мусоропровода, были бизнес-планы родителей? А я-то все думал… да не думал об этом я.
Я все усилия прилагал, сам того не ведая, чтоб забыть собственное имя. Это последний и единственный выход: тогда и только тогда потеряется глупая, признаю, глупая привычка выкорчевывать из себя пасмурность настроения по всякому поводу, двадцатидвухлетнюю изящную капризность и муж-жскую, жужжащую полоумным звуком «ж», взрослую сварливость на пару с ехидством.
– Вот в жизни не поверю, что в Москве – в Москве! – выделил Макар Васильевич, – И нельзя – в Москве-то! И тупики сплошь – ну да, а как иначе? Так ведь даже я, тут вот, могу кое-чего наподобие этих ваших «бизнесов» организовать, пусть помотаться в Вологду пришлось бы на неделе раза три-четыре, но и – что? Предлагали – факт! Даже я, провинциальная рожа, могу!
– Что ты можешь, что брешешь-то? – по-доброму улыбаясь и даже усмехаясь, спрашивал его дед; думал, шутка, думал – «гротеск» опять; а я насторожился.
– Мне товарищи из соседней деревни, – «опять Алина», – Уже который год, по всякому нашему с ними… – он глянул на меня, словно б тут все еще сидел маленький Гоша, лет в девять возрастом; странно, ведь тогда-то в речах он не стеснялся, а тут вдруг – вспоминая, что когда-то он должен был некоторые слова на привязь посадить, вспоминая, что внук его товарища был когда-то маленьким, чистым существом и, подумав, наверное, что если сейчас он смягчит свой пыл (хотя какое там – пыл! обычный деревенский разговор…), то что-то этим исправит и предотвратит, договорил: – … По всякому нашему застолью – ты ж смышленый, общался всегда на ура с городскими, давай – мы тебе привозим, это, «клиента», он говорит, что надо, и ты ему, с кем найдешь на подхват: хоть – сруб, хоть – баню, хоть беседку какую-нибудь… Мы материала по дешевке найдем, но хорошего – так что в плюс будем по цене всяко выходить – и не смотрите так, даже я, провинциальная рожа, знаю, что так всякий бизнес и строится! Во-от… И коли пошло бы – можно было б и официально, на сына одного из них, предлагал Петро как раз, или Олег, уж не помню, пили попутно в последний раз – предлагал: оформим официально, эдакую форму, тьфу, фирму, а у нас бы точно поперло, все равно ж мне, при стольких рыбаках рыбы не половить, понаехали городские, все лето катаются, удят… Я бы строил и строил, безделье выметал из жизни! Всё бы поперло, в гору…
Телевизор вовремя прошипел что-то про горы: реклама тура ли, или просто реклама, коей потребовались красивые, держащие на своих горбах небо виды. Да, реклама. Вот и пришла череда некрасивой девушке подержать в руках шампунь; выжжет всякую перхоть, даже снежные шапки гор вычешет, чистильщик…
– Ах, ох, ну ты дал! – проскрипел дед, руки складывая на груди: как учили пустозвоны на парах психологии, в наше гуманитарное нечто внедренные так, для общей деградации – «закрытая поза, признак недоверия!» – сейчас, в кой-то веки, это действительно могло быть так, – Чего ж, Макар, не прёшь в гору-то?
– Да того, Игнат! – и вдруг он прервался, мгновенно, словно б бодрым восьмиклассником на давно отзвеневшей ему прощальными звонками физкультуре вновь перемахнул козла, преодолел не пышущую важностью, но значившую какое-то «всё» мысль; однако пока она была шире, выше и крепче его, надо было как-то освоить целину, на этот раз – без приказаний хрустящего фамилией человека, на этот раз – не ради того, чтоб осквернить ее кукурузой, сыплющей очереди желтых снарядов во рты, чью скорость жевания мы обязаны догнать на советской скорости! – Того…
– Что – «того»? Брешешь, Макар, брешешь. Оно и ясно: никогда ты в жизни не брехал, хоть сейчас надо, дозволить-то себе, на старости лет; что плохого, не кайся. Тем более, для этого и свои деньги-то нужны, на всякий случай, как там сейчас морда в телевизоре вещала – «первоначальный капитал», или что? А, Гоша, так? – спросил дед, уже посредством пульта сменяя одну морду другой, только теперь – какой-то переведенной западной мыльной оперы.
Впрочем, какое тут – «теперь»? Даже я, весь из себя – обычно – аполитичный, понимал: та же опера, оттуда же, только на перевод раскошелились, чтоб разные голоса оркестр составляли, а не один и тот же; а то слух режет.
– Так… – но уверенность не успел я вбить в повторное «так», как вдруг Макар Васильевич стукнул кулаком по столу; благо, ножки не подогнулись – а деревенские умеют и так стукнуть.
– А с чего ж ты, Игнат, решил, что нет у меня этого «капитала»? А на что ж я деньги по-твоему трачу, с рыбы – а я ж даже с июня-то до сих пор, несмотря на понаехавших городских, продать всю не смог – лежит-воняет там на кухне, и тут мы давимся, и дохера навялено, коту соседскому по голове в день кидаю! А в три раза больше наловил! – разошёлся он, слюной не брызжа, но чем-то другим, более осязаемым – гневом? или очнувшийся от долгого безмолвия голос – кровоточил? – Есть у меня деньги. На такое предприятие, по крайней мере – точно с лихвой хватит. А дальше – повторяю! – в гору пошло б.
– Так что мне твое «бы», что мне твое «бы»?! – тоже придвинувшись к столу, хоть и не ударив его ни кулаком, ни локтем – случайно, заговорил дед, – Чего не откроешь то бизнес свой, чего не начнешь то, а, плотничек? Это ж золотое дно тогда: откроешь, поработаешь с полгода, время убивая, творчество, считай, потом пару еще работников наймешь и только командуй, а сам – только на подхват!
– Да потому… – и резким спокойствием та, мысль перепрыгнутая, но наконец он смог не просто оглянуться на нее, но развернуться и пристально разглядеть, забив – на сегодня – приступать к следующим упражнениям, подтягиваниям на перекладине спора… – Потому, что если открою я – другие не откроют. И я, да, может Олег с Петро, кукурузу жрать будем, дочкам наследства оставлять, а те, кто не смогут открыть – потому что мы открыли, потому что занято местечко, потому что, как ни куй какую хочешь страну, не всем править бал, кому-то и обслуживать надо; потому не открою, что на заводе фермер Игорь из соседней деревни своей дочке, как там её, Алинка, вроде, от силы дом в наследство оставит и ни копейки, да и умрет, гляди, пока коров пасёт – а Петро через Вадима своего наворует, или, как он там мне говорил – «по сбитой цене! да и из армии щас выйдет, говорит сынок, там связи какие-то будут, тонехонькие, но вообще задёшево можно…» – и мы кукурузу жрать будем, в городе закупаться ею и жрать, а другие и капустой не похрустят.
Вот тут-то я и решил, для виду, хотя, конечно, помнил: уточнить – где туалетное ведро, и отправиться размышлять. За мной гремел и шипел нескончаемый, как показалось, не последние тридцать минут, а последние лет тридцать длившийся диалог; только когда стукнула проем дубовая дверь, а затем и дверь во двор, а затем и крышка ведра раскрылась, радостная, и, точно ящик Пандоры – высвободила ядреную вонь…
Спокойствие нарушала только она.
Но запах сена, что так и оставалось лежать во дворе, терпеливо выжидающем: вернется-таки корова, или хотя бы коза с колокольчиком на шее, подвязанном красной лентой – вонь милосердно пересилил.
Помню только – выпившие еще минимум по рюмке, хотя бутыль так и не смогла насытиться пустотой дополна, Макар Васильевич с дедом Игнатом стали говорить, еще более строго отчеканивая слова, но все ж без ударов по столу и подобной грубости.
О чём – я уже не помнил; минул их стол, приличия ради, забыв хоть какой-нибудь да слог искорёжить недовольством, чтоб сразу стало понятно старикам, мол: какая вы сволота, к вам приехал я, весь я, не половина и не треть, целых четыре года не виделись, а вы тут решили поорать друг на друга… но и это я позабыл – сделать.
Две комнатки, отгороженные от главного помещения печкой поменьше и теми самыми своеобразными «ширмами», по сути – занавесками, развешенными на веревках, тянувшихся от гвоздей в потолке над печкой до гвоздей по краям помещения – две комнаты. Каждому по одной. На печке спал хозяин, добродушно отдавая гостям право насладиться кроватью. Хотя, помню – кто, я, или Борис? – в детстве выпрашивали печку, «печку, печку!», виделась нам – нам? – в этом некая романтика. Но причем тут я – конечно, Борис; не мог я витать в такой одухотворенности, или даже сентиментальности, или привязанности, любви…
Над моим непокрытым одеялом телом, в потолке, скрипели жуки-проволочники. Когда-то они меня раздражали, казались одной из самых противных составляющих деревенской жизни – сейчас самое противное предпочитало, пятясь от чего-то, здесь еще более неестественного – по-другому отобразиться в жизни.
Так чего там – одухотворенности, сентиментальности, привязанности, любви…
Ряд синонимов оборвал темный-темный сон; он и за день до поездки мне снился, и в день ее, перед последним рабочим – а, может, и всю жизнь до этого. И сейчас – понял: что где-то там, не в небе сна, но над сном, где до сих пор душами ворочают баланы и стихами ломают речь – над сном мелькнул просвет, не ослепительно яркий и не алый, не красный, а вовсе голубым сиянием каким-то, Полярного я не видел даже на картинках, – не интересно, – так что вполне мог бы осмелиться назвать это именно им – но почему-то не осмелился.
Там, за небом, чей цвет не определить, пробивалось новое небо.
И дальше него только – снова в сон. В сон да восвояси.
Пожал руку Макару Васильичу; он, в свою очередь, сдавил мою, по старой привычке – ведь в рукопожатие надо и силы своей долю обнажить, и урок преподать, и сказать – «за тебя, друг, и в кулак вот эту силищу сожму, и кто обидит – пойдем отмудохаем!» – и почему-то казалось мне, что в момент рукопожатия всякий старик и в самом деле чувствует себя полным молодых лет, а потому и «отмудохаем» тут оказывалось как нельзя уместно; в подтверждение заискрился взгляд, ранее сокрытый туманами – вследствие бурных ночных осадков, или как там им суждено являться, мешая нам в бессмысленной борьбе с горизонтом?
Насчет горизонта: увидел я, только садясь в девятку деда. Вот уж распахнулась передняя дверь, все еще непривычно – и я, зачем-то оглянув местность, чуть ли не полный оборот притом совершив, отметил – совсем недалеко высилась церковь. Неужто эту же самую видел я из окна автобуса?
Она стояла метрах в пятистах, а то и больше, от дороги, левее нашей деревни; как только я не отметил ее ночью? Белый камень струился с маленьких синих крыш, куда, по крайней мере, пока что, стыдно было даже вороне приземляться. Тем более – стыдно вороне, противоречит ее профессиональной этике – клевать позолоту.
А это была позолота; да, так же отражала застывшее в повиновении июльское солнце, впрочем, скучая по нему от всякого облака – а пара сумасшедших зверей цвета дыма все-таки переплывали небо – но позолота. Сейчас это мне показалось главным.
Заметил и, – видать, с девятки такое видится лучше, – пылающий за перелеском купол. От него отражалось солнце.
Странно, что не обратил внимания ночью – там как раз ведь поворот, и в свете фар должно было быть видно… каково это – смотреть на купол, отлитый светом из глаз джипа?
Я захлопнул дверь девятки, попытался, по столичной привычке, откинуться в проникнутом ностальгией кресле – понял, что не чувствую ни комфорта, которым, в свою очередь, проникся за последние четыре года, включая поездку с Ильясом; ни ностальгии: память оставалось где-то в глубине, может, переселившимся сюда проволочником скреблась в спинке пассажирского кресла. Не знаю. Может, когда пересяду на задние…
Не знаю, знать не хочу, а хочу умирать и далее, несясь в постоянстве автобуса, поганя чересчур уместными колесами совсем недавно прижившийся здесь асфальт; он, несчастный, ожидал приносить пользу, но как-то невдомек ему было, что для этого придется претерпевать – десятки тысяч машин будут резать тебя резиной старой и обновленной, летней и зимней, пытать, а потом удивляться, что ж ты такой потертый, пойди помолись, вон – церковь рядом, чего терпишь-то, каждый может: и он, мгновенно уверовав в путь монаший, не собрав пожитки, поднимается, обнажая последним грехом своим – грунт, от которого хранил эти десятки тысяч. Но и в церковь не пускают – говорят, «подожди!» – скоро, когда и позолотой лень нам будет выситься, пустим асфальт на купола.
Когда девятка сумела вышвырнуть с горизонта церковь, я понял, что не взял с собой в поездку наушники. И только сейчас – только сейчас! – я это вспомнил.
– До Вытегры часов за четыре с половиной доедем; там перекусим, и сразу до Повенца! – радостно воскликнул дед.
Да, я все перепутал; ночлег – в дома Макара Васильевича, потом – до Вытегры, и оттуда, без ночевки, уже в клетку. Впрочем, дни и ночи мелькали – пусть дальше себе и мелькают, и никакие купола, тем более, позолоченные, и никакой асфальт, тем более, суждено и ему, изящному, двухлетнему – или когда тут его положили? – на дыры сойти; на человека, допрошенного человечеством.
Девятку привычно трясло. Разговор, редкой переброской реплик, привычно плыл, дымом не разожженной сигареты – ни я, ни дед не курим – вытекая в окна. Дед, спросив, не дует ли – получив каверзный, ничего не значащий кивок из ниоткуда в никуда, понял это по-своему и стекло своего окна опустил лишь наполовину; мое было опущено полностью. Я думал, это значило иной ответ на вопрос, но и какое дело?
Хотел поспать – но, к удивлению, с человеком родным, кровь от крови, спать в одном движущемся помещении оказалось куда сложнее; может, здесь заигрывал с жизнью некоторый юношеский – «изящный двадцатидвухлетний» – фатализм, мол – усну и плевать, пусть хоть зарежет во сне меня этот Ильяс. А здесь – нет, здесь надо было по-другому извергать свою незыблемую юность: вот я каков, даже глаз не скрою! Не доверяю я тебе, твоей девятке, дороге этой, деревне, из которой мы выехали и в которую мы, в конце концов, приедем, и тем более куполам, неважно – алчным золотом они мне нахально улыбаются, или скупой позолотой лыбятся, или вовсе – разваленная старая церквушка, часовенка.
На секунду привиделось, что я разглядываю себя с дедом с задних сидений, сидя в том же самом автобусе; и вот впереди два затылка, что-то изредка из себя вытаскивают, оформленное в слова, обмениваются ими, буквально передавая из руки в руку (жуткое зрелище – только затылок и руки, ну и ботинок видно – один – упершийся в пол салона) готовые рассыпаться буквы, которые держит… а что их-то держит?
Меж двумя затылками – почти пятьдесят лет. И вот, вроде бы, столько всего в них уместилось – у дедова затылка в годах уже прожитых, у моего – в еще не прожитых, но уже, как горизонт, что постоянно отдаляется – насыщенных, даже коли прожить их так же пусто – но вот сколько всего уместилось в эти пять десятков, кроме… умения говорить?
Что у меня, что у него.
Я вздохнул; меня в одиночку швырнули в атаку на дзот, дуло предназначенного убить меня орудия сливалось с мраком укрепления, я не видел снаряд, но уже слышал звук, с каким он скоблит стенки дула, «кошки скребут на душе» – вот как оно, оказывается, на самом деле, и вот когда это станет понятно – уже так, что безоговорочно – и я, не добежав двух метров, зная, что смерть моя не долетит всего миллиметра, ныряю в черную землю, вкушаю её, подставив, пока что, щеку только правую, – проедусь так метр, ударюсь головой о стенку дзота, и вдруг окажется что ангел, незаметно подлетевший вместе со мной, хоть и зассал откровенно заслонить меня и принять на себя удар – все ж натянул на голову мне ореол, сержант взвода потом скажет – «каска, не ореол… мудозвон!», и я отделался легким головокружением, которое не помешало мне в расщелину, кишащую червями-дулами чьих-то высунувшихся автоматов, закинуть гранату. С любовью.
– Дед, а, дед Игнат, – заговорил я, не зная, как еще начать, чтоб не сериально вышло – хотя вышло именно так; плевать, – А у нас в семье кого-нибудь расстреляли?
Конечно, начав сериально я и ожидал, что мыльная опера, шестеренки которой смазаны – как это ни странно! – мылом, механически определит раскадровку, всунет в пространство девятки давно заготовленные, уже озвученные, обработанные реплики, и сейчас вот, с одной из них – либо шёпот, сдавленный старательно забытым прошлым, либо резкий рёв, но аккуратный, с оглядкой на зеркала боковые и заднего вида, на все три сразу, с моей стороны, кстати, трещина расползается; но куполов было слишком много, машин на дороге – слишком мало, асфальт – удивительно красив и крепок, а хвойный лес, стороживший эту часть дороги, не угрожал нам готовыми открыть огонь рядами нацеленных веток – но почетно опустил их, сохраняя боеготовность, но всё ж опустил; проезжайте, гости дорогие – и пала матрица, рассыпав цифры, в том числе – цифры нескладных слов; разбилась вдребезги. Может, ненадолго, на время – мне и времени хватит!
– Знаешь, нас минуло. Нашу деревню – совсем минуло. Но – сам знаешь – город наш, и Карелия вообще, в этом плане… трагичны. Нам свезло. Семье нашей – тем более; сколько помню сам, сколько рассказы родителей – мы почти не контактировали по хоть немножко близким к этому вопросам с властями. А, нет, один раз, – он позволил себе усмехнуться, хотя, видно: штришком сделал установку – никогда рядом с этой темой не смеяться; показалось, что и не плакаться, – Один раз, однажды мамка моя красноармейцу заштопала, по просьбе, рубаху. Или что там… ай, суть то в чём: батя избил бы, если б вовремя не дознался, что так – просьба, просьба! Не более…
– Кого избил бы? Жену или красноармейца?
– Да ну что ты, тогда – хоть, кстати, помню, говорили – что даже у нас, в глуши этой, пытались порядок новый наводить: ну, щас это в газетах – читал недавно как раз случай, про Москву или Питер, связанный… – равноправием зовётся; у нас не помню такого слова, помню только что был, почти что указ: по достоинству жить, и всё. Ну так вот, хоть и так, он все равно б на жену руку поднял скорей, чем на мужчину в форме. Хотя тот и моложе был.
– Боялся? – я подбирался к сути через терновые кусты, но да должен же и я когда-то оцарапать душу правдой?
– Да, боялся, – кивнул дед, и сейчас, кажется, закурил бы, – Но – тут что надо учесть: на мужика в форме всегда страх был и есть руку поднять. Но, еще что учесть – тут и другой какой-то страх был. Может, что «не по достоинству» он этим заживет…
– А жену колотить – достоинство? – спросил я с удивлением.
– Тогда – привычно было. Да и не поколотил бы ее он, он и без новых заповедей жил – жил по старым, там почти то же написано, только уже не очень работало, к тому времени. Но вот заподозрил, заревновал… а ведь это еще и после войны уж было. И я уж был на свете, годовалый.
Помолчали. Из дзота струились струйки дыма, пахло… не знаю чем – страхом? Опять захотелось куда-то бежать, хотя главная проблема была: откуда бежать-то? Ты ж герой, ты пересилил, ты смог…
– А вообще – вот я сказал мол, страх поднять руку на мужика в форме – тут сглупил я. Был один случай, еще, получается, мой дед рассказывал – а он солдатом в империи был, ну, как все, почти…
И, еле-еле перелезая через вводные слова, рассказал мне мой дедушка Игнат, как, получается – мой прапрадед подрался с офицером, и, хотя все завершилось относительно благополучно, никого не казнили и даже не высекли, так как офицеру проще было замять скандал, чем позориться его промежуточными результатами, коих, чувствую, дед не все упомянул, а даже среди упомянутого уже страшил самый мягкий факт – офицер забыл, как стрелять из нагана, пьян был, потому на ходу изобретал новый способ, и вот-вот бы застрелил себя самого; но вывод не был утешительным или однозначным:
– Так что, этот страх наш, человеческий, чувство силы их – считай, тоже человеческой – порой в такие бесстрашия и сопутствующие зверства выливается, что глядь! – и начнешь все посты соблюдать да в каждую церковь на пути заходить, грехи замаливать, за всех и вся.
Я снова молчал. Не думал и не «не думал». Глаза бессильно пытался слепить сном, но не выходило.
Снова нырнул в телефон… два процента зарядки, набрал черновик смс-ки Алине и – вот он выключился.
Нырнул лицом в окно, разглядывал сосны; вот-вот их сменит подступающий, на шатких курьих ножках, посёлок, и – чьими глазами сверкнет этот? Черневшие издалека точки домов обращались жалкими жилищами в один этаж, редко когда – в два, и минимум одно из трех и вблизи пестрело сплошь чернотой: давно облупилась краска, вечной осенью осела у подножий их, осыпавшись, листва навсегда минувшего лета; ничего не сцепится, не срастется ни в этот июль, ни в следующий, может, в какой-то из прошлых суждено было, но – пропили, продрались, проехали, и еще какое-нибудь «про», обязательно подбадриваемое буркнутым под нос словом «просто».
Из черных домов, особенно из покосившихся, удивительно часто высовывались лица людей, хотя чаще – лица чего-то с ярко мелькавшей на свету краснотой опухших глаз, застывшими во времени светофорами, на которые никто не обращает внимания; где ж ты, регулировщик, дядя Стёпа? Встал бы посреди дороги во весь рост, подпер бы небо над головами люда честного, показал могучей рукою – проезд запрещён, ждите… и мы б тебя – как мой прапрадед – офицера. Ибо кто такой ты, кто ты такой!…
Дед нажал на тормоз очень резко, но успев категорически вовремя.
Корова благодарно, мне показалось, что, в самом деле – кивнула, хотя наверняка она лишь привычно качала головой, в такт музыке своего самостоятельного пути, вонзись в нее таран капота нашей девятки – глядь, и тогда бы кивала, и тогда бы музыка играла, только сменив тональность на одну-две пониже – но все ж кивнула, никуда от этого не денешься, и, отсчитывая наше терпение, продолжила медлительно пересекать дорогу. Асфальт недовольно, а скорей – недоуменно что-то то ли цокал, то ли звонко отчеканивал какой-то повторявшийся звук, может, пытаясь согласоваться с ритмом ее музыки; ему ж тоже скучно, надо себя развлекать – ведь только едут и едут, едут и едут, и большинство не знает – куда.
И я бы предпочёл не знать, куда – хотя такое нытье осточертевало даже мне самому, часть меня как будто б вдохновилась проникновенным взглядом коровы, ужасно трезвым в сравнении с алыми точками, все еще державшими нас на мушке с чёрных знамён домов…
Я уже отсчитывал – вот сейчас, три, две, одна… еще одна – и педаль газа вновь скрипнула, в недрах скрытого под крышкой капота отдавшись давным-давно никем не замечаемым эхом; даже коли птица залетит туда, упоённо вздохнем – ах, новый инструмент в наш скромный оркестр! – и вновь отправимся восвояси: в разговоры, мысли и сны.
Кстати, о сне: вот, как минули посёлок, оставив позади совсем уж незаметные алые точки, а зеркала уж окропила парочка чёрных – на выезде из деревни, у побитого временем и вневременными людьми знака, с другой стороны которого красовалась кинутая на буквы надпись с названием деревни, – все гласные, помимо последней «а», стёрло, и потому имя посёлка напоминало то ли скрип гневного гортанного звука, то ли еще не изобретенное лаконичное матерное слово, – рядом стояла церквушка. Вот и начались эти: почерневшие брёвна с досками и деревянный купол, из крыши над крылечком свисает провисшая под, видать, когда-то – слишком сильно приблизившимся небом, доска, и еще несколько готовы последовать за ней; к аду что ли? Начались: давят сонной песней.
И лишь бутон купола все никак не хочет раскрыться – что ж это, гордыня веры? Топорщился бы во все стороны восставшим на мир, а порой и на небо, грешником.
И туча, плывшая над лесом, эдак в километре от дороги, от церквушки – еще сильнее сдавила веки, заставляя их, разлипавшихся, сопротивляясь – рукоплескать увиденной несмешной постановке глубинки, – а ведь в рекламке лгали, нагло лгали: будет весело и людно, скупайте билеты, сейчас как раз скидка! – и вот, кстати, о сне: опять восвояси.
Снилась мне, прогоняя легкость дремоты, пустота громадного супермаркета, посреди которого, выискивая если не хоть одну бы полку, где б крохи какие завалялись, то – хотя бы одного человека, бродил я, катая, вместо специальной телеги, садовую тачку, из не таких уж древних, но купленных лет так десять, а то и пятнадцать назад – на двух колесах, местами оплывшую ржавчиной.
Я толкал ее, как ни в чем ни бывало, и вдруг из очередного перекрестка нескончаемых стеллажей выехал, верхом на такой же -Боря, Бориска, брат!
Причем, дословно верхом: он забрался в свою, на одном колесе, новенькую, почти серебром ухоженного железа сверкавшую. И что-то толкало ее, везло его – но мне было, почему-то, не разглядеть.
– Гошан, привет! Наконец-то тебя привезли! – воскликнул он, поравнявшись со мной; хоть он и сидел в телеге, но смотрел все равно как-то наравне, не снизу вверх, хотя и не без братского почтения – так и хотелось счесть его подозрительным, съязвить – но уже были слова, на кои следовало ответить.
– Эх, Боря – не меняешься! Это меня-то везут, по-твоему? – зло усмехнувшись, пытаясь обязательно сделать это сверху-вниз, но никак не получалось – гаркнул ему я.
– Да уж, и то правда, – еще с детства засунутой в лексикон цельной присказкой, напоминавшей, скорей, единое слово, протараторил он, не растеряв ни улыбки, ни дружелюбного настроя глаз, порой мелькавших в мою сторону.
А к нам, между тем, подступало зеркало! В каждом же супермаркете должно быть зеркало, чтоб покупатель не забывал: есть я, где-то тут нахожусь, поблизости со своей сумкой, в коей покоится кошелек, или с карманом, где он завороженно, выжидающе застыл, храня выломанные мной из неба голубого купюры – почти листву, на ветра конях почти прискакавшую в момент, где можно коснуться космоса, где можно сделать все, что только пожелаешь – только взлети, листком сорванным, проставляясь за жизнь мою!
Зеркало же нерешительно, к каждому слову, да к каждому слогу подступаясь не то чтобы как к дзоту, но как к атакующему танку, у которого и задачи-то нет ликвидировать или какой урон нанести – но зеркалу прямо сказано: кинься, да чтоб по твоей незыблемой правде прошелся, хотя – вот тебе ль не знать, что идет-то он – по зеркалу, засунутому внутрь этого танка?!
Я даже не пытался смахнуть всё, например, на кривизну отразившей меня громадной вечности – а всё ведь казалось, что расползалось зеркало, то хрустя, то звеня, охватывая пространство – стежок за стежком, вот-вот полностью перегородит любимые отсеки магазина: «стихи по скидке!», «Богова печаль», «Дьяволова печень», «проза-на-покушать», последнее перенесли из книжного, что этажом выше; продажи поднять.
В зеркале отражался я – сидевший в новехонькой тачке на одном колесе и Борис – везший ржавую, с двумя.
Больше всего я боялся увидеть снисходительную улыбку.
Но страх этот был ничтожен: страшнее всего оказалось не увидеть ничего вообще.
Брат во мгновение, почти опрокинутое звуком, начинавшим какое-то слово – звук было не разобрать, ибо он был призван: собрать, что-то да собрать из рассыпавшихся деталек – исчез. Исчез брат, ни праха, ни пепла, ни косточки не оставил – я бы кинул какой собаке, той, например, которой стать мечтал первые полгода Москвы… оскорбляя тем всякую собаку и даже злую псину. Хотя, что мы так о них