Читать книгу Господин Мани - Авраам Иегошуа - Страница 4
Диалог второй
Ираклион, Крит, 1 августа 1944 года, вторник, вторая половина дня
Беседуют Эгон Брунер и Андреа Заухон
ОглавлениеЭгону Брунеру двадцать два года. Он родился в 1922 году в поместье возле Фленсбурга, земля Шлезвиг-Гольштейн. Отец – Вернер Заухон, мать – Мариетт Брунер.
Адмирал Вернер Заухон (р. 1861), один из прославленных немецких командиров времен Первой мировой войны (особо отличился в сражениях на Балтике), и его жена Андреа потеряли в 1916 году единственного сына Эгона – он погиб в окопах Вердена. Вначале они думали усыновить ребенка одного из родственников, но эти надежды не оправдались – младенец, которого они себе присмотрели, скончался вскоре после появления на свет. Тогда, находясь на грани отчаяния, они решили после долгих колебаний, но с обоюдного согласия, что молодая служанка по имени Мариетт Брунер, сирота, принадлежащая к семейству, которое уже много лет верой и правдой служило роду Заухон, тайно родит ребенка адмиралу.
Этот продолжатель рода сохранит определенную связь с матерью и, являясь ее незаконнорожденным сыном, будет носить фамилию Брунер, но воспитание он получит в семье Заухон «с прицелом на усыновление» и после того, как ему исполнится двадцать один год, сможет получить часть наследства, если, конечно, окажется достойным этого.
Когда Эгону исполнился год, мать ушла со службы в доме Заухон и переехала в Гамбург. Там она вышла замуж за режиссера рабочего театра Вернера Раймана и родила теперь уже законного сына. Эгон рос в поместье отца, и ему было позволено называть отца и его жену просто дедушка и бабушка, а порой еще непосредственней: «опа» и «ома»[29]. Ему наняли частных учителей, которые приходили на дом, но в то же время он посещал и сельскую школу неподалеку от поместья. Воспитанием Эгона занималась в основном «бабушка» Андреа. Она уделяла этому много времени, задавшись целью дать ему воспитание, ни в чем не уступавшее тому, которое получил ее сын, павший в бою. Эгон был худощав, светловолос и слегка близорук. В учебе он отдавал явно предпочтение гуманитарным предметам. Поначалу во время каникул его неизменно отправляли к матери и отчиму в Гамбург, но после смерти «деда-отца», последовавшей в 1935 году, когда у отчима Эгона начались неприятности с полицией в Гамбурге, где заправляли нацисты, а семейство Райман предпочло переехать «в глубинку» – на юг Баварии, свидания Эгона с матерью свелись к минимуму.
В 1940 году, в девятнадцать лет Эгон был призван в вермахт. По просьбе «бабки», его, в соответствии с традицией рода Заухон, зачислили во флот. По причине близорукости его направили на курсы санитаров в Гамбург, которые он окончил в начале 1941 года, но на военное судно распределен не был, поскольку в марте того же года немецкая армия стала перегруппировывать свои силы в связи с тайными приготовлениями к открытию русского фронта и многих солдат и офицеров флота, которому отводилась весьма второстепенная роль в этой войне, переводили в пехоту.
В апреле 1941 года, опять же стараниями «бабки», Эгон был прикомандирован к Седьмой горнострелковой дивизии, расквартированной под Нюрнбергом, а месяц спустя он был назначен санитаром Одиннадцатой десантной бригады, пополненной перед отправкой на балканский фронт. 16 мая Эгон в составе этой бригады был переброшен в Афины, а 20 мая во второй половине дня, когда немцы высаживали второй десант на Крит, был выброшен с парашютом над островом вместе с другими бойцами спецподразделения под командованием генерала Штудента. Хотя военная часть Эгона, понесшая очень тяжелые потери, была отозвана в Германию вскоре после того, как остров был завоеван, его самого оставили при гарнизоне на Крите.
В коротких и редких открытках, которые он присылал «бабке» в это время, Эгон обещал, что на вопрос, почему он добивался отчисления из отборной части, он ответит при личной встрече. Однако от первого отпуска, полагавшегося ему в апреле 1942 года, он отказался в пользу товарища, который собирался жениться. Второй отпуск, в феврале 1943 года, был отменен в последний момент из-за паники в армии после разгрома под Сталинградом.
В апреле 1944 года Эгон решил наконец использовать причитавшийся ему отпуск. На транспортном самолете он добрался до Салоник, а оттуда стал продвигаться на север вместе с большой колонной, но она была атакована партизанами и вернулась назад. Тогда Эгон решил отказаться и от этого отпуска и возвратился на Крит. Письма Эгона не доходили до адресатов, потому что по классификации военной цензуры Крит уже проходил под грифом «Восток», а с 1942 года письма солдат с «Востока» проверялись особо строго и очень часто задерживались. Письма от «бабки» Эгон получал тем не менее исправно, изредка приходили письма и от матери. Через штаб ВМС ему были пересланы также «Илиада», «Одиссея» и книги по греческой культуре. В конце июля 1944 года он узнал, что Андреа собирается приехать к нему в гости, и действительно, в один из первых дней августа, вскоре после полудня небольшой самолет, на котором она прилетела из Афин, приземлился в аэропорту Ираклиона.
Андреа Заухон (девичья фамилия – Куртмайер) родилась в 1870 году в Любеке в семье пастора. В 1894 году окончила курсы сестер милосердия и пошла работать в госпиталь, где и повстречала морского офицера Вернера Заухона, который навещал своих солдат, получивших ранения на учениях в Балтийском море. Они поженились в 1896 году, и в конце этого года, прожитого ими в офицерском корпусе на базе императорского военно-морского флота, у них родился сын, которого они нарекли Эгоном. Вскоре Вернер был повышен в чине, и супруги переселились в его родовое поместье в герцогстве Гольштейн, где и растили сына.
Когда вспыхнула Первая мировая война, юноша был призван под знамена и после непродолжительной подготовки отправлен на французский фронт. Там он погиб, едва дожив до двадцати лет. Андреа переживала его смерть намного тяжелее мужа, который был в то время занят войной, отличился на ней и удостоился высоких наград. Но после поражения Германии и подписания Версальского договора, когда Вернер Заухон вышел в отставку, он начал понимать глубину трагедии, постигшей его семью. Через некоторое время родители попытались найти замену погибшему сыну, и им это удалось, причем рождение сына-внука в 1922 году произошло на основе полного обоюдного согласия Вернера и Андреа и глубочайшего доверия между супругами. Не желая, не дай бог, причинить даже малейшую неприятность жене, адмирал настоял на том, чтобы ребенок носил фамилию матери хотя бы до двадцати лет. Когда Эгон-второй появился на свет, Андреа исполнился уже пятьдесят один год, но она тем не менее всем сердцем, как молодая мать, отдалась его воспитанию; заботилась она и о том, чтобы ребенок не терял связь со своей биологической матерью, которая через год покинула поместье без притязаний на что бы то ни было. Сама Андреа довольствовалась тем, что ребенок зовет ее «бабушка».
Известие о приходе к власти нацистов чета Заухон встретила с интересом и даже со сдержанными симпатиями – оба верили, что положение Германии теперь улучшится и в ней восторжествуют закон и порядок. После смерти мужа в 1935 году Андреа стала единолично руководить воспитанием Эгона. Когда он был мобилизован в армию, она установила прямую связь с командованием его части и регулярно получала отчет о ходе его боевой подготовки. Узнав, что группу военнослужащих ВМС переводят в пехоту накануне вторжения в Россию, Андреа позаботилась о том, чтобы Эгон был среди них и чтобы его направили в отборную часть. И действительно, в начале 1941 года Эгон был переведен в десантную дивизию. Андреа, не располагавшая в пехоте такими связями, как во флоте, не могла теперь следить за каждым шагом «внука» и вообще на некоторое время потеряла его из виду, что стоило ей немало нервов, однако тревога сменилась ликованием, когда пришло известие о том, что Эгон был среди доблестных участников штурма острова Крит в мае 1941 года. Участие Эгона в этом бою было для нее как бы полученной через много лет компенсацией за гибель Эгона-первого в окопах под Верденом, и она с нетерпением ждала возвращения домой усыновленного героя. Однако Эгон не вернулся в Германию со своей Седьмой горнострелковой дивизией. Он остался на Крите, писал редко, его открытки были очень короткими – казалось, он что-то скрывает. Трижды она напрасно ждала его на побывку, и в конце концов шестое чувство ей подсказало, что Эгон не жаждет встретиться с ней. Она много писала ему и даже послала по его просьбе Гомера и книги по истории Древней Греции. То, что Эгон не вернулся со своей десантной дивизией, чтобы в ее рядах продолжать сражаться на востоке, а остался при гарнизоне на Крите, в менее престижной части, показалось ей очень странным.
В начале 1944 года, когда Германия терпела поражение за поражением на всех фронтах и союзники уже высадили десант в Нормандии, Андреа представила себе, что никогда больше не увидит Эгона, и ее охватил ужас. Тогда, используя свое влияние в высших военных кругах, где ее хорошо знали, она попыталась добиться, чтобы его перевели в Германию и он смог защищать свою землю в решающем сражении, которое, казалось, должно разразиться со дня на день. Госпоже Заухон удалось добыть приказ о переводе Эгона, подписанный генералом одной из армий в Берлине, но, будучи послан по бюрократическим военным каналам, этот приказ по дороге на Крит где-то затерялся. Андреа не сдавалась. Она сколотила группу из вдов, в прошлом – жен морских офицеров, сражавшихся вместе с ее покойным мужем в Первой мировой войне, и они потребовали от командования предоставить им возможность побывать в Афинах и посетить исторические памятники, «пока они еще не возвращены врагу». Благодаря тому, что Андреа знала все входы и выходы, благодаря ее упорству, а главное – славному имени мужа, она добилась своего: делегация престарелых вдов действительно отправилась через всю Европу в Грецию. Они благополучно добрались до Афин и осмотрели все достопримечательности. Их фотография на фоне Акрополя была помещена на первой странице «Франкфуртер цайтунг».
Но целью Андреа были не Афины, а Крит – она хотела собственноручно вручить командиру Эгона приказ о переводе «внука» в Германию. Все прочие вдовы вернулись домой, но она осталась в Афинах и уговорила местное командование выделить ей небольшой самолет с пилотом, который доставил бы ее в Ираклион. За сутки до вылета в штаб на Крите была отправлена телефонограмма, оповещающая о предстоящем прибытии престарелой почтенной дамы, которая будет, разумеется, счастлива увидеться после трех лет разлуки с «внуком», не имевшим, между прочим, ни малейшего понятия о приказе, добытом «бабушкой».
Реплики госпожи Заухон в приведенном ниже диалоге опущены.
– И хотя я знаю, как вы устали, милая моя бабушка, – да и как не устать, даже если вы выкованы из стали, что не вызывает сомнений, ведь ваш потрясающий марш-бросок через всю Европу – это еще один сокрушительный ответ маловерам, – я все же позволю себе на этот раз настоять на своем, и прежде, чем самым подробным образом ответить на все ваши вопросы, ради которых вы приехали издалека, вопросы, которые вы уже задали, и те, которые собираетесь задать, позвольте мне все же сделать по-своему и повести вас прямо так, как есть – в этом чудном дорожном наряде и в высоких ботинках, которые я сразу заметил, когда вы сходили по трапу, – прекрасная обувь для путешествий, просто загляденье, как мудро вы поступили, выбрав именно их; тут сказался, конечно, военный опыт, накопленный дедушкой… Я с таким удовольствием бросился бы вам на шею, дорогая бабушка, но все вокруг смотрят на нас, и мы должны соблюдать приличия, а потому я очень прошу – позвольте мне пригласить вас на прогулку, именно сейчас, пока не улеглось еще волнение встречи, удивительной, неимоверной и роковой, да, роковой, происходящей именно здесь и именно в этот час; давайте поднимемся вместе на этот холм, который вы видите перед собой…
– Нет, бабушка, это вовсе не гора. Вы родились на равнинах Гольштейна, и каждый бугорок кажется вам горой, а это всего лишь холм, причем весьма небольшой, горы выглядят совершенно иначе, на этом острове есть и они, самые настоящие горы…
– Потихоньку, гуляючи, мы дойдем едва ли не до самой вершины, вон той, покатой, которую так хорошо видно отсюда…
– Совершенно верно.
– Абсолютная правда.
– Да, потому что видимость сегодня поистине превосходна, но я не знаю, бабушка, сможете ли вы определить на глаз глубину пространства, которое открывается перед вами сегодня, когда светила Вселенной словно надраены в вашу честь, остров орошен лучезарным вином, облака будто отмыты душистым мылом. Ведь то, что вы видите на нашем промозглом севере, это только половина мира, здесь же пред вами предстанет та половина, которая скрыта от вас. С утра все не нарадуются на погоду: «Смотрите, какое сегодня ясное небо в честь вашей бабушки Заухон…»
– Да, все знают о вашем приезде, все очень оживлены, наш начальник гарнизона Бруно Шмелинг даже собирается устроить вечером небольшой торжественный прием в вашу честь… в честь старой доброй Германии…
– Он, конечно, ждет вас, но пока, я умоляю, бабушка, давайте не терять ни минуты, сейчас как раз идеальное время дня, чтобы начать нашу прогулку; не торопясь, мы пройдем весь путь, сделав пять остановок, и на каждой из них я буду рассказывать то, что наметил, строго по порядку, ведь порядок – это то, что вселяет уверенность, придает завершенность; не так ли вы утверждали всегда, и я с вами полностью в этом согласен. Времени у нас мало, всего несколько часов, и мы не вправе тратить его на пустые разговоры, предаваться воспоминаниям детства, мы перейдем сразу к сути, к самым насущным вопросам, потому что, конечно, вы правы, бабушка, я три года молчал, не баловал вас письмами, не решался покинуть этот остров, боясь, что не вернусь сюда никогда больше, даже от отпусков отказывался, зная, что причиняю тем самым боль вам, а может быть, и матери, но кто знает, может, в глубине души я хотел завлечь вас сюда, на этот остров, который мы все скоро покинем, остров, которым мы так восхищались с первой минуты и который тем не менее остался для нас загадкой. И вот мне это удалось – вы приехали. С того незабвенного момента, когда по телефону мы получили столь невероятное и столь радостное сообщение о вашем приезде, бабушка, я непрерывно думаю о том, как наилучшим образом принять вас здесь, и даже – поверите ли? – даже повторяю про себя и оттачиваю речь, которую собираюсь произнести… ха-ха… всю ночь я не сомкнул глаз…
– Не страшно, уж в чем в чем, а в сне недостатка здесь нет – первую зиму мы спали без просыпу, и мне до сих пор хватает тех запасов…
– Поправился? Может быть… Ведь до последнего времени здесь была тишь да гладь – местные жители относились к нам хорошо, англичане окапывались себе в своей огромной пустыне в Северной Африке, русские были на грани полного краха, никто не осмеливался нарушать наш покой… да и чистый воздух, как известно, возбуждает аппетит…
– Да, бабушка, от спячки нас сперва пробудил Сталинград, потом наступление в Италии, а сейчас высадка на побережье Франции; как называется это место?
– Точно. Так постепенно пробуждаемся и мы, даже в таком спокойном месте на краю света. Ну что, пойдем?
– Нет, это совершенно необходимо, я убежден, и поверьте мне, бабушка, я совсем не пытаюсь от чего-то увиливать, я готов ответить на все вопросы, причем со всей чудовищной прямотой, как у нас с вами издавна принято. Разве вы не знаете своего внука? Стал бы я так настаивать на этой прогулке, если бы считал, что мы можем поговорить, не прибегая к помощи окружающей нас природы? Потому что это не просто природа, она одна из героев моего повествования, и надо поторопиться, чтобы нас наверху не застигла темнота; дело не в том, что кто-то из нас двоих, может быть, боится темноты – в последнее время на острове все больше и больше «подрывных элементов», и уже вышел приказ: в темноте не ходить меньше чем впятером, мы же, бабушка, с какой стороны нас ни считай, как ни крути, за пятерых никак не сойдем… ха-ха…
– Да, здесь темнеет намного быстрее, не забывайте, насколько вы сейчас южнее. Ведь это как-никак самая южная точка рейха – пока еще; здесь, на тридцать пятой параллели, сумерки очень короткие, я бы сказал, какие-то худосочные, это вам не нескончаемый завораживающий медный закат на болотах и в лесах Шлезвига; я помню, как я вначале буквально подыхал от тоски по этим закатам, по охотничьему домику, в котором мы так славно проводили время…
– Сгорел?
– А мостик? Нет, не отвечайте, лучше мне этого не слышать…
– Но для чего понадобилось бомбить его? Неважно… мы все отстроим…
– Конечно, я в это верю… Как можно не верить… Ну хватит, бабушка, нам пора, все готово, тропинка хорошая, правда, немного извилистая, но склон вполне сносный; сегодня утром я еще раз прошел весь путь, все проверил, поставил себя на ваше место, прикинул, по силам ли это вам, даже прихватил с собой лопату, подравнял кое-где на поворотах, расчистил там, где было много колючек, вырубил три ступеньки, отметил мысленно те места, где мы остановимся передохнуть; за час мы поднимемся на вершину, там на заброшенной турецкой позиции есть скамья, на которой вы, бабушка, сможете сидеть сравнительно удобно – это место защищено от ветра, если таковой поднимется, но он не поднимется – и сможете спокойно любоваться закатом… В рюкзаке для вас приготовлен бинокль, видимость сегодня, как уже было сказано, превосходная, такой случай нельзя упустить; представьте себе, бабушка, что не вам, a oпe Заухону посчастливилось бы попасть сюда, разве он и в свои восемьдесят три года упустил бы возможность произвести рекогносцировку, осмотреть те места, где родилась наша Европа? А посему, бабушка, скажите себе так: хотя бы ради него я поднимусь и погляжу, и мои глаза будут его глазами…
– Спасибо… спасибо, моя несравненная бабушка…
– Да, Европа… разумеется, дева… разделившая ложе с Зевсом…
– Потихоньку, потихоньку, я знаю, конечно, конечно; я даже обвязал вокруг пояса веревку и сделал на конце петлю, чтобы вы могли за нее держаться, вам будет спокойнее, и я буду уверен, что вы застрахованы от малейшей опасности; о вас когда-нибудь еще напишут если останется кто-нибудь, кто захочет писать о нас, – как фрау Андреа Заухон, вдова героя Балтики, в семьдесят четыре года, в самой южной точке великого рейха, который тысячу лет уже, я боюсь, не просуществует, дай бог, тысячу дней, причем каждый следующий день будет труднее предыдущего, легкой поступью взошла на холм возле аэродрома и взирала на Ираклионский залив…
– Солнечные очки? Конечно…
– Фляга у меня с собой…
– Да, он заряжен…
– Нет никакой нужды…
– Хорошо, возьмем этот плащ, только я его понесу…
– Нет, совсем не безумие, вы увидите…
– Положение здесь резко ухудшилось за последний месяц, все вокруг слушают Би-би-си, так что кажется, будто земля у нас под ногами с утра до вечера вещает по-английски, сами же англичане не приближаются, – зачем им? – они спокойно дождутся, пока мы уберемся отсюда…
– Еще одно кровопускание? Здесь и так пролито достаточно крови. Три года назад на этом острове полегло семь тысяч немецких солдат. Неужели вы хотите еще крови? Нет…
– Как его оборонять, бабушка, ведь мы у них как на ладони, словно голые на балконе? Каждая рыбачья лодка – видите, сколько их у причала? – наверняка шпионит за нами, каждый добросердечный мальчишка из тех, что так простодушно играют у нашего штаба, давно уже их тайный агент…
– Совершенно верно…
– Каждая лодка… неважно…
– Да, и тот ялик. Почему бы нет? Все возможно…
– Может быть… Местные жители уже заботятся о том, чтобы доказать свою благонадежность англичанам, замолить вину – ведь три года они давали нам жить, и совсем неплохо, и, стало быть, каждое наше движение фиксируется англичанами на Кипре, когда оно еще в самом зародыше. По этой причине, бабушка, видите, там…
– Да, там… Ваш самолет уже увозят с посадочной полосы и маскируют ветками, но все напрасно, потому что рыбачьи лодки уже перемигиваются между собой, и не пройдет и часа, как врагу на Кипре станет известно о прибытии на Крит важной персоны, только уж очень их озадачит, наверное, ее словесный портрет, ха-ха… «Каково стратегическое значение этой бабуси? – призадумаются полковники и генералы в штабе британских войск. – Какие контрмеры надо предпринять?»
– Нет, я совсем не преувеличиваю, я поражаюсь, как вас доставили сюда. Многие рисковали жизнью, неся вас на крыльях аэроплана над горящим рейхом. Это еще одно свидетельство могущества имени нашего опы, он ведь легенда, которая сияет в десять раз ярче в этот предзакатный час. Не исключено, бабушка, кто знает, может, в нашем генштабе кто-нибудь думает так: если вы пролетите над линией фронта, то, может, вдруг припомните какой-нибудь план атаки, которую вынашивал тридцать лет назад опа Заухон, какой-нибудь тайный маневр, который позволит хоть что-то спасти, ведь катастрофа близится неумолимо, все рушится, куда ни глянь…
– Нет, молодежи здесь это имя ничего не говорит, но Шмелинг, получив известие о вашем прибытии, сразу вспомнил, растаял и стал выговаривать мне: почему я все время молчал?
– Ни слова…
– Не хотел… С тех пор, как я оказался на этом острове, я ни разу даже не обмолвился о том досточтимом роде, имя которого я, может быть, удостоюсь носить…
– Без всякой причины, бабушка… Знаете…
– Просто не хотел, чтобы от меня все время ждали какой-то особой военной прыти, опасаясь в конечном счете разочаровать всех и навлечь позор на нашу голову… С того момента, как меня списали из штурмовиков и прикомандировали к гарнизону… Ведь все равно так или иначе… Бабушка, посмотрите скорее направо! Видите, там на горизонте, над морем…
– Станьте здесь…
– Обопритесь на мою руку.
– Да, там… Видите часть небосвода, которая вот-вот разгорится и будет пылать, как раскаленное сердце? Так вот, бабушка, точно из этого сердца мы вынырнули три года назад, из-за самого солнца, направив его лучи, как стрелы, прямо в глаза англичанам, которые только усаживались пить свой пятичасовой британский чай с крекерами. Из розовеющего жерла вынырнули в одно мгновенье пятьдесят самолетов, которые сейчас стали уже легендой, и австралиец, стоявший на часах, спокойно дожидаясь заката, увидел в небе сверкающие точки, гул моторов еще не достигал его ушей, и, может быть, в первый миг он протер бинокль и не понял, почему они не исчезают, ибо кто мог представить столь блистательную операцию, которую, с другой стороны, никто не назвал бы иначе как отчаянным актом образцового самоубийства…
– Да, бабушка, ведь и мы сами, то есть те немногие из нас, которые были вообще способны думать, те, которые давали себе труд призадуматься, не те молодые волчата, члены стаи, для которых мир с тридцать шестого года превратился в большой школьный двор, где они пинают ногами земной шар, как старый тряпичный мяч, и, если бы они получили приказ выпрыгнуть с парашютом над английским генштабом и броситься на его штурм, то выполнили бы этот приказ, не колеблясь, точно так же, как они вторгались в Голландию или Польшу, но мы, те немногие, кто был способен и готов хоть чуточку думать, сидели, понурив головы в тяжелых касках, с затаенным страхом смотрели на водную гладь, бегущую под нами, и спрашивали себя: зачем понадобился нашему демону этот странный далекий остров, если не для того, чтобы заклать лучших солдат на жертвеннике собственного величия, бьющего из него через край, и таким образом запугать не только весь мир, но и саму Германию. И тогда, бабушка, меня начала бить дрожь от жалости к себе и страха за свою жизнь, которой суждено вот-вот прерваться, и знаете, о ком я вдруг подумал в тот момент: о «дяде» Эгоне – я завидовал ему, уже принявшему свою смерть…
– Да, я думал и о нем, бабушка, и мысль о том, что вам предстоит пережить горечь еще одной утраты, так потрясла меня, потрясла в самом прямом смысле, что носилки, с которыми я как санитар был неразлучен, буквально заходили ходуном, и командир нашего полка оберст[30] Томас Штанцлер, человек большого достоинства и всеми уважаемый, сидевший напротив меня, – каску он все еще держал в руках, и луч солнца, проникавший через круглый иллюминатор, блестел у него на лысине – заметил, по-видимому, что происходит с носилками, усмехнулся, сочувственно положил руку мне на плечо и сказал так: «Вы, рядовой Брунер, похожи на какую-то странную птицу. Вы – как Икар, пытавшийся взлететь в небо с Крита. Но помните, Брунер, ваши крылья из стали, они не расплавятся на солнце». И я, бабушка, вспомнил эту легенду, и на глазах выступили слезы благодарности к нашему эрудированному командиру, который еще через несколько минут был тяжело ранен, а в тот момент напомнил мне миф о Дедале и Икаре, и благодаря этому в памяти моей всплыл образ старого учителя, которого вы приглашали ко мне…
– Кох, совершенно верно, бабушка, Густав Кох… старик-классицист со своими мифами…
– Как же, как же…
– Конечно, я его помню…
– Я был слишком мал? Ничего подобного, я все прекрасно понимал… Ведь это он утверждал, что заржавевшая ныне цепь немецкой истории ковалась в глубинах этого моря, которое вы видите сейчас перед собой, ибо оно и есть – любил повторять старый учитель – подлинное лоно, голубое и теплое, всего, что составляет суть немецкой нации…
– Верно. В общем, в тот самый миг в самолете, который сбавлял высоту, – болтанка ужасная, грохот моторов, я весь спеленут ремнями от парашюта, рюкзака, носилок, автомата, каска сползает на лоб, очки, которые я по глупости не засунул поглубже в карман, привязаны сзади шнурком от ботинок – в тот самый миг страх как рукой сняло и на смену ему, бабушка, пришло даже какое-то воодушевление, прилив сил, как будто я наконец ощутил истинный вкус войны и стал полноценным звеном ржавой железной цепи старого Коха, которая словно чьей-то мощной рукой переброшена сейчас через Альпы и неумолимо разворачивается в воздухе, чтобы через несколько минут обрушиться на головы наших античных предков. Мох Шварцвальда и пар над болотами, мимо которых шли полчища гуннов, растворятся в теплой морской волне, и тевтонские сны, не дающие нам покоя, получат истолкование в белом мраморе статуй Эллады… И поэтому, когда загорелась красная лампочка, зазвенел звонок и послышались лающие команды сержанта, открывшего люк, когда молодые волчата вскочили все, как один, дослали патрон в стволы своих «шмайсеров» и, испустив боевой клич, стали исчезать один за другим, враскоряку вываливаясь из брюха самолета, я вдруг что есть сил закричал вместе с ними так, что мною мог гордиться старый школьный учитель Кох, и меня втянул в себя тот простор, который раскинулся сейчас перед вами…
– Совершенно верно…
– Да, отсюда туда…
– Еще минута, только, пожалуйста, осторожно, эта ступенька для вас высока, дайте мне руку…
– Возле оливкового дерева, там мы сделаем первую остановку, а пока наслаждайтесь видом и представляйте себе, как я с криком выпрыгиваю из ревущего самолета и меня тут же подхватывает порыв ветра, как бы мой, персональный, который специально дожидался меня. Сначала он пытается сорвать с меня очки, затем выдергивает из-за спины белый купол и раздувает носилки, которые торчат у меня за плечами, как огромное, но одно единственное крыло странной птицы, потом с неимоверной скоростью проносит меня над береговой линией, которую вы видите вон там; воздух полнится криками моих товарищей, молодых волчат, – кто не в силах сдержать изумления, кто кричит от боли, – а меня увлекает куда-то в сторону, за тот холм, к белым домишкам, разбросанным между холмами, мне, бабушка, они напомнили кусочки рафинада, которые опа любил посасывать перед сном… вон туда… и с силой бросает на оливковое дерево, возле которого пасется стадо черных коз, встретивших меня индифферентным молчанием…
– Вон там, бабушка… Видите черные точки?
– Да, там… на том же самом месте… Ей-богу, они стоят там уже три года, днем и ночью, летом и зимой, возрождаясь из ничего, плодясь и размножаясь между кустов, которые они объедают…
– Да, многие, бабушка, погибли еще в воздухе… Их души сократили себе путь к Богу, расставшись с телами в небе… За какие-то две минуты, бабушка, была уничтожена почти вся моя рота…
– Вы не поверите, бабушка, но все это натворили два проклятых австралийца с одним пулеметом. И знаете, откуда они стреляли? Вы можете догадаться…
– И все-таки, бабушка, посмотрите хорошенько… Вы ведь вдова великого полководца…
– Нет, бабушка, они стреляли с того самого места, где вы стоите сейчас… Их позиция находилась вон там, под скалой, и если слегка копнуть землю, то наверняка найдешь гильзы трехлетней давности. Теперь вы понимаете, почему я так настаивал на этой прогулке – чтобы вы поняли мой рассказ – с самого начала и во всех нюансах…
– А с какой стати вам вообще должны были рассказывать о потерях? Чтобы омрачать радость народу и бросать тень на великого гения родом из Австрии? Только знайте, бабушка, сотни и тысячи сложили головы в этой операции… О том, сколь ужасны наши потери, мы узнали лишь спустя несколько месяцев: самолеты разбивались, все, кто был в них, погибали, десятки тонули, парашюты не желали раскрываться, загорались, цеплялись один за другой. Я спасся чудом, может быть, благодаря носилкам, бабушка, которые, сыграв роль паруса, позволили ветру отнести меня далеко ото всех, за тот холм, и если бы я не запутался в парашютных стропах, застряв между ветвей оливкового дерева, в полуобморочном состоянии, весь в синяках и без очков, то и я бы, наверное, бросился на поиски какого-нибудь англичанина или австралийца, который был бы готов всадить в меня пулю. Но вместо этого я остался висеть на дереве, видя мир вокруг себя как в тумане, окруженный черными козами с бородками – пастух, как видно, сбежал; они начали приглядываться ко мне, тихонько позванивая колокольчиками, и я, который сроду не видел таких коз, бабушка, боялся в тот момент пуще всего не пуль англичан и не кинжалов греков, а именно этих созданий – как бы они не взобрались на дерево и не покусали меня…
– Дружелюбные? Нет, они просто тупые и безразличные животные. Когда мне наконец удалось при помощи скальпеля, который был в моей санитарной сумке, освободиться от парашютных строп и спуститься с дерева прямо в гущу этих черных коз, ни одна из них и ухом не повела, они продолжали обгладывать кусты, будто с неба свалился камень, и я действительно, как камень, рухнул на землю и пролежал какое-то время без движения, все тело болело, особенно рука, которую я повредил, и главное – все вокруг я видел весьма расплывчато, как в пятом классе, когда я еще ни за что не хотел носить очки.
– Нет, сознания я не потерял, но был совершенно огорошен тишиной, не нарушаемой ни единым звуком.
Это было так неожиданно, что мне пришлось сделать вывод: атака провалилась, все погибли или попали в плен…
– Да, так я и лежал до сумерек, и в какой-то момент на меня снизошел странный покой – я примирился с мыслью, что фюрер послал своих лучших сынов проливать кровь на скалах этого далекого острова, только чтобы показать Европе: он может добраться до самых истоков, где она зародилась. А поскольку я хорошо помнил десять заповедей, полученных нами в Афинах перед вылетом, и особенно шестую из них, которую мы услыхали из уст самого барона Фридриха фон Хайдте: «Ни при каких условиях не сдаваться, только смерть или победа увенчают вас славой», – я побыстрее перевязал руку, нашел расселину, раскрыл там носилки, улегся на них, приготовил автомат и стал ждать пока появится кто-либо, желающий сражаться со мной, достойный того, чтобы в бою с ним я отдал жизнь. Вскоре я начал различать звон цикад, который с тех пор, бабушка, не затихает уже три года, я слышу его непрерывно, днем и ночью, однако до сих пор не могу решить, вызывает он у меня ненависть или восторг…
– Да, прислушайтесь, словно огромное опахало, сотканное из этого стрекота, колышется над островом, и тишина от этого становится как ни странно еще глубже…
– Они тут и там, повсюду, на ветках среди листвы, их не видно, но – прислушайтесь – они пиликают и пиликают…
– Вот именно…
– Все так же, на той же ноте… Монотонное стрекотание, которое распиливает тишину на сухие щепки. Может, оно тогда оказало на меня гипнотическое воздействие, так что я не слышал взрывов и выстрелов со стороны аэродрома, который совсем не был, как выяснилось впоследствии, погружен в могильную тишину, окутавшую для меня весь мир…
– Позже… в тюрьме, когда я вновь и вновь обдумывал происшедшее со мной в тот день…
– Да, было что-то… сейчас-сейчас…
– Я не хотел огорчать вас…
– Да, это было одной из причин моего молчания…
– Но минутку… Ведь это моя история, это неотъемлемая часть рассказа, который вы слышите из моих уст, и если вы не совсем еще устали, мы взойдем на самый верх и вы собственными глазами увидите аэродром, который был все же взят через несколько дней ценой кровопролитных боев свежими частями, высадившимися с моря, и оттуда началась персональная военная кампания на острове Крит рядового Эгона Брунера, который оказался на время за кормой истории и, сам того не ведая, бабушка, угодил в предысторию, запутавшись в стрекоте цикад, который не прекращался всю ночь. Простимся теперь с оливковым деревом, под которым я закопал свой белоснежный купол, и со стадом коз, которых я перестрелял из своего «шмайсера», чтобы они не шли за мной, звеня колокольчиками, и не привлекали внимания, потому что я твердо решил, бабушка, клянусь вам, ни за что не сдаваться в плен, а попытаться прорвать окружение или вступить в бой, но только с таким противником, из-за которого не жалко и умереть. Я пошел на юг, бабушка, посмотрите хорошо на эти два прелестных холма, которые австралийцы, по рассказам греков, окрестили «чарлиз» – так они в шутку называют женские груди, а мы переименовали их во «Фридрих большой» и «Фридрих маленький», поскольку сразу обратили внимание на то, что они неодинаковы по высоте. Так вот, представьте себе, бабушка, Эгона-второго, ковыляющего между этими «чарлиз» ночью 20 мая 1941 года, близорукого, с автоматом и тяжелым рюкзаком, в котором перевязочные материалы и паек на три дня, носилки тоже по-прежнему болтаются за спиной, – в общем, такое впечатление, что если его тяжело ранят, он сможет сам оказать себе первую помощь и вынести себя из боя; шагающего на юг под безлунным небом, но таким, какого он никогда не видал у себя на родине, – буквально сверкающем от обилия звезд, названий которых он не знал; вдыхающего запах гари; проходящего мимо виноградников, в которых он находил на ощупь кисловатые плоды; обходящего темные домики с плотно закрытыми ставнями; держащегося в стороне от шоссе, с которых время от времени доносился глухой рокот машин, – все на юг и на юг, в надежде, быть может, повстречать героя слышанных от Коха греческих мифов, с которым стоит скрестить оружие…
– Не торопите меня, бабушка, умоляю вас, позвольте мне изложить вам все, что я наметил, по своей системе и в выбранном мною темпе; главное – доверьтесь мне, я сам знаю, как и что рассказать. Завтра мы расстанемся, и кто знает, когда нам доведется встретиться вновь и доведется ли вообще, и поверьте мне, бабушка, это самая короткая из всех возможных редакций моей истории, я даже написал на ладони план – что рассказывать во время каждой из остановок, поэтому, ради бога, бабушка, проявите терпение. Сейчас, поднявшись еще немного, мы сможем проследить мой путь, это очень важно, потому что нашлись такие, которые называли его потом трусливым бегством или – в лучшем случае результатом ошибки, допущенной при панике, я же считал, что совершаю отважную вылазку, под покровом ночи пробираюсь в то самое светлое лоно, о котором так отреченно говорил старый Кох, и я знаю теперь, что если когда-либо нас потребуют объяснить, зачем мы начали эту ужасную войну, причем начали совершенно сознательно и преднамеренно, зачем проливали кровь, сеяли страдания, мы будем знать, что ответить, мы не будем стоять, понуря голову и заикаясь, как после той злосчастной войны, когда нас обвинили в оккупации Франции только ради того, чтобы наша кровь смешалась с кровью французов и англичан; они не понимали, что в глубине души, сами того не сознавая, мы стремились тогда, как и сейчас, на юг, в древнюю Элладу, на такой остров, как Крит, остров, бабушка, поистине изумительный; сюда, по моему скромному убеждению, влечет нас и та главная потребность, которая живет в наших сердцах: ведь больше всего на свете мы хотим – как бы сформулировать это попроще – раз и навсегда выйти за пределы истории, в будущее или прошлое, и если бы французы не заартачились и не легли тогда – в первой войне – костьми на границе, мы, возможно, не тронули бы их и пальцем и прошли по их земле как туристы, ведь мы, немцы, на самом деле и есть туристы, страстные туристы, и нам приходится иногда завоевывать те или иные земли, чтобы нам не мешали как следует наслаждаться туризмом…
29
Опа, ома – «дедушка», «бабушка» по-немецки, в уменьшительно-ласкательной форме.
30
Оберст – полковник (нем.).