Читать книгу Элегии родины - Айяд Ахтар - Страница 7

Семейная политика
III. Во имена Пророка.

Оглавление

Di qui nacque che tutti i profeti armati vinsero, e i disarmati rovinarono[7].

– Никколо Маккиавелли

1.

У меня есть дядя по имени Муззаммиль, который почти все мое детство был известен как «Муз» – результат бессчетных попыток упростить непреодолимые фонетические трудности его имени для тех, кто не имел желания овладеть пенджабским языком. Поскольку дядя иммигрировал в район Сан-Диего в семьдесят четвертом, то в разные времена его называли Маз, Маззл, Мазз, Маззи, Масти, Саммел, Самми, Мори, Марти и Марципал, из чего получился сперва Ал, а потом Алан (я вас не разыгрываю) – ну, и конечно, Муз. Последний вариант был создан коллегой-биохимиком, вновь назначенным в лабораторию в Ла-Джолле, где работал Муззаммиль. Это был итальянец по имени Этторе, и у него были свои трудности с новосветским произношением его имени родом из Старого Света. Вот он и создал кличку, которая прилипла. Чем-то она очень пришлась к месту. Муз[8] был простой крупный мужик с выдающимся римским носом, спадающим к бульбообразному кончику, и плечи у него тоже были опавшие, и да, было в нем какое-то скромное, даже неуклюжее величие. Мы, рожденные в Америке дети пакистанских родителей, тоже с трудом произносили его имя – потому что для нас он, разумеется, никогда не был Музом: наши родители произносили его имя определенным образом, и он предлагал то же самое нам – американским англоязычным детям с разной степенью незнания пенджабского, – со своим чудным трудным акцентом, который звучал, когда он пытался говорить более по-американски. Дифтонги у него становились плоскими в широком скривленном извиве губ, аффрикаты настолько выдвигались вперед, что он, казалось, не мог дойти до конца предложения, не скаля без всякой необходимости зубы. Не составляло особой трудности найти связный и воспроизводимый смысл того, что он пытался сказать, произнося свое имя (мне всегда думалось, что по звуку оно слегка похоже на название патентованного слабительного, что принимал мой отец – метамуцила), но иногда трудно было понять, что он вообще говорит, извлечь смысл из этого супа причудливых жестов и звуков.

Я его любил, все дети его любили. Он был похож на нас: любил погружаться в наши игры, в наши миры. Впервые я увидел его в Пакистане, в деревне отца. Он тогда только женился и приехал со своей новобрачной, Сафией, выразить свое почтение родителям моего отца. Я помню, он мне показал, как ловить птиц корзиной для белья. Мы потренировались на курах, а потом понесли корзину на деревенскую площадь – опробовать ее на попугаях. Каким-то чудом мы поймали зимородка. Муззаммиль вытащил птицу из-под корзинки и отдал мне. И эта синева-электрик и оранжевое пламя было у меня в ладонях как чудо. После мы часто видели Муззаммиля в Висконсине – он бывал проездом, направляясь по делам в Чикаго. Однажды он приехал в Хэллоуин. У нас ночевали тогда дети соседей, и Муззаммиль прокрался в крепость из простыней, которую мы построили в подвале, и наградил нас историей о гибриде – полурыбе-полуребенке, – которого его биохимическая лаборатория состряпала для военных. И это создание, утверждал он, сбежало из аквариума и теперь наводит ужас на мышиное население Ла-Джоллы. Не могу сказать, чтобы что-то из этого конкретно нас напугало, но он так убедительно показывал, как эта тварь ест мышь, что пародийное исполнение этой сцены – всегда с какой-то попыткой изобразить его причудливый акцент – захватило нас, окрестных детей, на несколько месяцев.

Имя Муззаммиль взято из семьдесят третьей суры (или главы) Корана, названной Аль-Муззаммиль – Закутавшийся, если переводить дословно. Глава эта коротка и начинается с описания нашего пророка, закутанного в собственные простыни, исторгнутого гласом Божиим, дабы воспротивиться сну и восстать, проведя оставшуюся ночь в изучении Корана:

О закутавшийся!

Простаивай ночь без малого,

     половину ночи или чуть меньше того,

       или чуть больше того,

          и читай Коран размеренным чтением.

Мы непременно ниспошлем тебе весомые слова.

Воистину, молитвы после пробуждения среди ночи

      тяжелее и яснее по изложению.

Воистину, днем ты бываешь подолгу занят.

Поминай же имя Господа твоего и посвяти себя Ему полностью.

Господь востока и запада – нет божества, кроме Него…


[9][10]

Муззаммиль, хоть и был назван в честь Пророка, религиозным не был ни в каком смысле. Будучи химиком, он считал, что если доходишь до оснований, то есть до молекул и составляющих их атомов, уже нет нужды в каком-нибудь боге, что мусульманском, что каком-нибудь еще. Сафия, его жена, такой уверенности не разделяла. Помню ее рассуждение в защиту веры как-то на обеде в честь Дня Благодарения – доводы, как я потом узнал, были те же, которые предложил когда-то Паскаль в обоснование правильного выбора. Имя Сафии тоже взято из жизни Пророка. Ее тезка была семнадцатилетней дочерью еврейского вождя племени в Медине, которую Пророк взял себе одиннадцатой женой, перед этим убив ее мужа в битве. Сафия Пророка была, очевидно, весьма красивой женщиной, чего я лично не сказал бы про ту Сафию, которую знал, – по крайней мере, сперва я сказал бы о ней другое: низенькая, пухлая и спокойная, она была переполнена тем, что мне казалось благополучием. По контрасту с тайными бурями в жизни моих родителей казалось, что у Сафии с Муззаммилем все лучезарно-стабильно. Я не слышал ни резких отповедей, ни уязвленного молчания. Казалось, каждый из них искренне чувствует, что жизнь становится лучше, когда в ней присутствует другой. Их влюбленные переглядывания меня удивляли: скромные (или не слишком) взгляды и полуулыбки без повода, когда он, скажем, размешивал сахар в чае, или когда она смахивала со щеки муку, готовя чаппати, или когда они шли шаркающей походкой на наших летних прогулках, держась за руки. Он по вечерам срезал для нее розы с маминых кустов, когда они цвели. Она отрезала цветок от стебля и прикалывала к волосам за ужином. На диване у нас в гостиной они сидели куда теснее, чем когда-либо на моих глазах сидели мои родители – при том что их брак, вне всяких сомнений, был «по любви». В общем, я видел достаточно того, что было между Сафией и Муззаммилем, чтобы понять, когда я стал старше, истинную цену невежественного американского квохтанья на тему браков по сговору: чистейшая чушь. Брак Сафии и Муззаммиля был результатом семейного сговора. Они впервые увидели друг друга накануне помолвки, когда Сафия в сопровождении родственниц вошла в гостиную протереть чайный сервиз, и тогда она и ее будущий жених смогли обменяться беглым взглядом. У этого брака не было совершенно никаких предпосылок стать счастливым, и все же он стал. Хотя Сафия, кажется, действительно верила, что их брак – воплощение некой более устойчивой правды о любви. Это от нее я впервые услышал уподобление браков по любви и браков по сговору чайникам, нагретым до разной температуры: первые уже кипят, но никогда не станут ни капли горячее. Вторые сначала холодны и требуют постоянного применения тепла, но у них огромные возможности с годами нагреться.

У них был один ребенок, которого они назвали Мустафа – излюбленное родовое имя со стороны Сафии, означающее «избранный» – еще один из многих эпитетов Пророка. У меня есть два двоюродных брата и дядя по имени Мустафа. На самом деле из моих двадцати двух двоюродных братьев пятнадцать названы именами Пророка или ближайших к нему людей; среди моих восьми родных дядей и теток это число равно пяти. Имя моей матери, Фатима, пользуется выдающейся популярностью в мусульманском мире, поскольку было дано единственной дочери Пророка от его старшей жены Хадиджи – кстати, так зовут одну из сестер моей матери.

Есть у меня две двоюродных сестры по имени Айша. Первая, Айша Г., работает консультантом в «Мак-Кинси» и живет в Коннектикуте. У нее три дочери, муж на десять лет ее старше, и для него это второй брак. Он белый и работает в финансах, но ради жены обратился в ислам. Таким образом она не то что не была отвергнута родителями за измену вере, но стала редкостной героиней, сумевшей для разнообразия обратить «одного из этих» на нашу сторону. Вторая, Айша М., домохозяйка, мама пятерых деточек, разрывающаяся между Исламабадом и Атлантой, состоящая в несчастливом браке с возлюбленным своей юности. Айшей звали любимейшую из жен пророка, женщину – как нас учит наше предание – великого сердца и ума. Она была дочерью ближайшего сподвижника Пророка, этого столпа традиции, ее безусловной опоры – Абу-Бакра, первого обращенного в ислам не из семьи Пророка и первого, кто возглавил общину после смерти Пророка. Айша – жена Пророка – предмет любви и восхищений. Ее называют Матерью Верных, и, конечно, ее обручение с Пророком в нежном возрасте шести лет (совершение их брака отложили до наступления пубертата в девять лет – когда самому Пророку должно было быть пятьдесят три) было и остается предметом споров и насмешек уже не первую сотню лет. Эта история не вызывала ненужных раскаяний в моей общине до одиннадцатого сентября, когда мы стали осознавать, какими отсталыми мы в свете этой истории выглядим: идеализируем людей, которые не видели ничего особенного в изнасиловании ребенка. Тут мы рисковали не только быть осмеянными, но и получить некоторые физические повреждения. И только тогда споры о надежности ранних источников стали настолько общепринятыми, что сделались предметом обеденных бесед и в моей расширенной семье. Что звучит, в общем, правильно. Никому не придет в голову как-то менять историю, которая тысячелетиями всех устраивала, разве что на это появится чертовски серьезная причина.

Айша М. на шесть лет моложе меня; она – вторая дочь самой младшей сестры моего отца. Помню эту отвязанную девчонку, долговязую и веселую – по крайней мере в отсутствии подавляющей ее старшей сестры Хумы, пресекавшей ее порывы, – которая выросла в кроткую миловидную женщину с более чем узнаваемыми чертами того сорванца, которым она была в то пакистанское лето, когда мне было тринадцать, и мы с родителями навещали семьи их бесконечных братьев и сестер. Однажды, когда мы были в гостях в доме Айши и Хумы, девочки взяли меня с ними играть. У каждой из них была Барби, мне выдали Кена. Хуме было десять, Айше семь. Игра свернула – вероятно, неизбежно, – к вопросу брака. На ком женится мой Кен – на Барби Хумы или на Барби Айши? (Две белокурые куколки отличались лишь нарядами. В те поры совершенно невозможна была коричневая Барби, не говоря уже о Барби в хиджабе). Вопрос вылился в спор о том, кто из них выйдет замуж за их общего отца. Заявки поступали с обеих сторон, Хума раздражалась все больше от неколебимой воли Айши совершить безнадежное – войти в квартет возможных жен отца, и, наконец, старшая сестра объявила окончательным тоном, что женами будут только их мать и она, Хума. И больше никто. Айша уже готова была разразиться слезами, но перед этим она выпалила неожиданно остроумный ответ:

– А мне все равно, потому что я так или иначе выйду за Расуль-И-Пака[11].

Хума засмеялась хихикающим смехом:

– Я тебе уже говорила, не получится. Он умер.

– А мне все равно. Мама говорила, что Расуль-И-Пак женился на Айше, когда ей было девять, и она стала его любимой женой.

– А я тебе говорю, что он умер, тупая башка.

– А мне все равно, я буду так же, как она.

– Какая же ты дура!

– Сама дура!

– Нет ты!

– А вот ты!

Слово за слово, и наконец Хума вырвала Барби из руки сестры и ударила ею о кафель печки. У куклы треснуло лицо. Тогда-то Айша наконец разревелась и выбежала прочь.

У всех членов семьи Айши и Хумы были грин-карты, но лишь через два года их родители решили продать дом в Исламабаде и перебраться в Атланту, где их отцу, работавшему в Пакистане на «Кока-Колу» с конца семидесятых, предложили работу в США в главной конторе фирмы. Они купили дом в Декатуре, в восточной части центра, где с радостью обнаружили активную (хоть и небольшую) мусульманскую общину. В тот первый год Айша познакомилась с Фаруком, тогда десятилетним. Его пакистанская семья эмигрировала из Кении. Я ничего не слышал о Фаруке до тех пор, пока они оба не достигли юности, и не был с ним знаком, пока они с Айшей, уже после двадцати, не объявили о свадьбе. При знакомстве я увидел человека скользкого, неискреннего и относящегося к своей невесте весьма пренебрежительно. Настолько, что это шокировало бы меня в любой день, а не только накануне «самого главного события жизни». Когда я услышал от матери, что Айша несчастна в Исламабаде (они переехали туда вскоре после свадьбы: Фарук считал, что с американским дипломом бакалавра там он быстрее сделает карьеру), я подумал, что тут дело не в Пакистане, а в Фаруке. Надеюсь, никто не подумает, будто я хочу похвастаться своими способностями к дедукции, сообщив то, что мои родственники узнают лишь спустя некоторое время: Фарук был склонен к насилию, иногда и физическому, и Айша это насилие терпела (и скрывала) многие годы. Потому что при всем своем передовом американском мышлении мой отец разрешил бы трудности своей племянницы в самом что ни на есть пенджабском стиле: он бы обратился к какому-нибудь деревенскому родственнику – из тех, что могут собрать компанию и нанести человеку визит, забыть который будет нелегко. Последнее, что я слышал, это что Айша решила круглый год оставаться с детьми в Атланте, а Фарук большую часть времени проводит в Исламабаде.

Но задолго до того, как всему этому предстояло произойти:

Во время репетиционного ужина накануне свадьбы Айша произнесла речь, в которой рассказала историю. (Репетиционные праздничные ужины, изобилующие жареными угощениями и речами, на которых жених и невеста обычно одеты по-западному, все еще не слишком распространенный свадебный обычай у американских пакистанцев. Обычно же время для подобных публичных выступлений – в конце цепочки свадебных мероприятий, во время валимы, когда жених и невеста принимают гостей в качестве уже новобрачных). Айша была одета в поразительный наряд изумрудного цвета, худые как палки предплечья укрывали ряды золотых браслетов, шелестевших при движении. Крашеные хной руки развернули лист с подготовленными заметками, и слегка дрожащие губы поднялись к микрофону. Срывающимся голосом она сообщила нам, что с самого раннего детства у нее всегда было чувство, что она встретит своего мужа, когда ей станет девять. Она не знала, почему она так думала, но вот – думала. И что случилось, когда ей исполнилось девять? А то, что именно в этом ее возрасте ее семья переехала в Декатур. («Бульдоги, вперед!» – добавила она, взметнув в воздух кулак ради приличного количества своих одноклассников, присутствовавших среди гостей). Ей было девять, когда ее семья оказалась за соседним столом с другой местной пакистанской семьей в «Фадтракерз» в пятницу вечером в первые месяцы своей жизни в Джорджии. В тот вечер она поделилась солеными огурчиками с мальчиком, который потом станет ее мужем, – с Фаруком. Сейчас, сказала она, оглядываясь назад, – и тут ее голос дрогнул, 6а на глазах показались слезы, – она знает, что эта встреча была – кисмет. Не могла не быть.

Конечно, сейчас невозможно сказать точно, стали ли слова матери о том, что Пророк женился на своей любимой жене в ее девять лет, решающим фактором, приведшим к Фаруку. Но что можно сказать точно – это то, что историю, рассказанную Айшей на этом репетиционном ужине, она сама себе рассказывала бессчетное количество раз, и что эта история была если не вдохновлена, то уж точно легитимизирована часто повторяемым рассказом о пророке и его девочке-невесте. И еще, что это как-то облегчало сохранение отношений (а потом и брака), которые, быть может, не были для Айши наилучшими. Отношения Пророка с женщинами, как бы прогрессивны и эгалитарны ни были они в те средневековые времена, вряд ли могут служить образцом сегодня. Это может казаться очевидным – для меня оно так и есть, – но очень, очень многие из моих близких и любимых видят все это совсем не так.

2.

У возлюбленной Пророка Айши было две сводных сестры, Умм Кульсум (это имя некоторые узнают как принадлежащее самой знаменитой египетской певице своего времени) и еще одна, по имени Асма. У меня была тетя Асма – двоюродная бабка со стороны матери. Асма преподавала теорию литературы и критики в Коннектикутском университете до самой своей смерти в начале нулевых, и она была первой, кто сказал моим родителям, узнав, что хочу быть писателем (и прочитав рассказ, который я ей послал в ответ на письмо с вопросом, правда ли то, что она слышала от моих родителей), что писательство – не такая уж недостижимая профессия, как они, быть может, думают.

Во всяком случае, так она сказала моим родителям. То, что она говорила мне, от этого отличалось.

Мы встретились в Провиденсе весной девяносто четвертого, вскоре после нашего обмена письмами и за пару недель до того, как я должен был окончить школу. Она приехала на поезде из своего Нью-Хэвена, и мы встретились за ужином в шикарном ресторане морепродуктов недалеко от вокзала. Она сидела в кабинке с видом на реку, одетая в темно-коричневый камиз с кремового цвета дупаттой, наброшенной на плечи. Она читала, наклонив голову, угловатые края седого боба упали вперед, соединяя ее задумчивое лицо со страницей. Большие карие глаза казались ярче и сочнее за толстыми линзами очков для чтения в черной оправе, которые она сняла, вставая, чтобы обнять меня для приветствия. Такой теплый прием был для меня неожиданным: хотя мы много раз виделись – они с моей матерью очень сблизились, живя вместе в Нью-Йорке в семидесятых, – никогда я еще не был объектом проявления подобной нежности или фамильярности.

Мы сели, и она спросила меня, что я буду пить.

– Потому что если ты хочешь вина, я буду рада взять бутылку, и мы выпьем ее вместе. Ты любишь белое или красное?

Произношение у нее было четкое и звучное, мягкие гласные и острые согласные она выговаривала легко и умело – это был своего рода акустический маркер не только ее образования (колледж Киннэрд в Лахоре, потом Кембридж), но и ее непреходящей гордости славной историей эпохи Британской Индии, под владычеством которой ее семья дала миру множество журналистов и университетских преподавателей. Еще я заметил с краю от ее прибора недопитый бокал мартини.

– Я не пью, – соврал я.

Она сухо улыбнулась:

– Я твоей амми не скажу. Какое ты любишь, красное или белое?

Я пожал плечами:

– Какое ты захочешь, тетя.

– Значит, красное. И я знаю, какое, – сказала она, сдвигая очки обратно, чтобы разглядеть карту вин. – Вот это «Сент-Эмильон» из Тертр-Ротбуф – блестящее. Богатое и пикантное. – Она жестом подозвала официанта и показала ему свой выбор. Он кивнул, коротко на меня глянул, потом убрал мою салатную тарелку и оставил бокал.

– Всегда лучше показать в меню, – сказала тетя, когда он отошел. – В половине случаев они понятия не имеют, что у них в карте. Знал бы ты, сколько раз они мне приносили не ту бутылку! – Она потянулась к сумке на соседнем стуле и вытащила стопку книг, перевязанных шпагатом. – Это тебе. То, с чего следует начать, если собираешься стать писателем.

– Очень любезно с твоей стороны, тетя. Спасибо.

– Это трудная жизнь. Неблагодарная. Если ты можешь найти себе что-то, что угодно более надежное, то ты должен это сделать во имя себя и всех, кто тебя любит. Но если нет, если тебе обязательно писать, – что ж, одной из радостей открывшейся пред тобой одинокой дороги, бета, будет то утешение, которое дает чтение книг. День, потраченный на чтение, не особо великий день. Но жизнь, потраченная на чтение, – чудесная жизнь.

Я снова сказал «спасибо», взял стопку и прочел на корешках:

«Ориентализм».

«Гордость и предубеждение».

«Мукаддима».

«Смерть приходит за архиепископом».

«Проклятьем заклейменные».

– Знаю, беспорядочный набор. И наверняка кто-нибудь уже заставил тебя прочесть Джейн Остен. Но я действительно полагаю, что это самый поразительный роман из до сих пор написанных. Не думаю, чтобы ты его прочел достаточное число раз, и не только ради чистейшего нескончаемого наслаждения. Не следует недооценивать ее взгляд на мир. Ты на этих страницах найдешь больше мудрости о том, как он устроен, чем в миллионах других книг, прямо тебе об этом говорящих. Деньги, деньги и деньги – вот к чему все сводится в конце концов.

Она улыбнулась и посмотрела на официанта, который вернулся с бутылкой и сейчас вытаскивал пробку, перекинув через руку салфетку. Открыв, он налил ей чуть-чуть попробовать. Тетя закрутила вино, понюхала, потом поднесла бокал к губам.

– Хмм, хорошо. Но ему надо подышать. Налейте нам по полбокала, и мы подождем. Спасибо.

Когда он удалился, она продолжила:

– Конечно, перед тем, как ты прочтешь или напишешь что бы то ни было, необходимо прочитать Эдварда Саида. Выдающийся человек и великолепный. Двигался как леопард. Я познакомилась с ним на конференции десять лет назад. Не будь я замужем, бета, чего бы я только не сделала, чтобы попасть к нему в спальню! Да что угодно! Только ты своей амми не говори, что я такое сказала. Ты не расскажешь про меня и Эдварда, а я не расскажу про тебя и этот «Сент-Эмильон». – Она снова пригубила вино. – Лучше, но пусть еще подышит. Книгу Эдуарда нельзя не прочесть, Айад. Мало есть книг, про которые можно так сказать, но «Ориентализм» – одна из них. Ты не будешь знать, кто ты такой, пока не прочтешь ее. Кем бы ты себя ни считал сейчас, когда дочитаешь эту книгу, ты будешь другим. Что ты читаешь сейчас? – спросила она, откусив кусок хлеба и начав его жевать.

– Рушди.

– «Дети полуночи»? Блестящая книга. Просто блестящая.

– Нет, «Сатанинские стихи».

Она закашлялась, потянулась за водой и глотнула, чтобы прочистить горло, уставилась на меня, и морщины у нее на лбу сдвинулись, нахмурились.

– Зачем ты читаешь это?

Рушди – это было последнее заданное мне для чтения в моем независимом исследовании совместно с Мэри Морони – преподавательницей, о которой я уже говорил (и о которой буду говорить еще).

– Я заставила тебя читать слишком много белых авторов, – сказала она мне как-то, когда мы пили чай у нее в офисе, ранее той же весной.

Я засмеялся, но ясно было, что она не шутит. Книга Рушди вызывала у меня любопытство с самого своего выхода за пять лет до этого. Мать купила эту книгу в разгар шумихи, попыталась читать, но вскоре бросила. Она никак не могла понять, о чем там вообще говорится.

Более пяти лет эта книга лежала на приставном столике у нас в гостиной, куда мать однажды ее положила, чтобы никогда уже не брать, с загнутой примерно тридцатой страницей. Я этот экземпляр отнес в школу, надеясь, что когда-нибудь до нее доберусь.

Мэри ее тоже не читала и тоже когда-нибудь хотела бы.

Чтение книги Рушди заняло у меня три дня, и эти три дня остались в моей читательской жизни особенными. Никогда я не встречал на страницах столько своего: свои вопросы, свои опасения, запахи, звуки, вкусы и имена своих родных – мощная форма самоосознания, вырастившая новую уверенность: я существую. Еще было головокружение захватывающего открытия: я к тому времени еще не читал Габриэля Гарсиа Маркеса или постмодернистов, так что «Сатанинские стихи» были моим первым опытом и в магическом реализме, и в металитературе. Самым захватывающим оказалась не-апологетическая пародия на мусульманскую мифологию, в которой я рос в детстве. Написать книгу, в которой так много немыслимых мыслей, и написать с таким радостным отречением. Не знал никого, кто был бы на такое способен.

В тот вечер с Асмой за столом в центре Провиденса у меня не было времени найти слова, объяснить, каким значительным событием стало слово Рушди в моей жизни. Но Асма прервала мое нерешительное молчание, переходя в нападение:

– Никогда не думала, что после его блестящего – да, именно блестящего – первого романа скажу о нем такое, но послушай, я знаю, что он никогда ни с чем своим не выступал, все заимствование – но ладно, разве это преступление? Все знают, что никакой новой идеи не найдешь нигде под солнцем. Шекспир воровал у всех. Так какая разница, что Салман делал то же самое? Но дело в том, бета, что воровать надо хорошо. Надо делать лучше, чем тот, у кого ты украл. А у него не получается лучше. Больше не получается. Теперь это уже вторичное. Истрепанное. И что хуже всего, что меня действительно тревожит – это злобность.

– Злобность?

– Вот эти мерзкие ad hominem атаки на Пророка, да будет с ним мир. Выдергивание фрагментов из этой отвратительной ориенталистской теории, из басен, которые рассказывают христиане, чтобы выставить Пророка помешанным на сексе главой сектантов, да простит меня бог. И что, вот этого мы и должны были ожидать? И от кого? От Салмана? От одного из нас?

– Тетя, он же говорит, что он не мусульманин.

– Ой, ради бога! – фыркнула она. – Читала я эту идиотскую статью. Еще более жалкую, чем то, насколько он стал вторичным в своей трусости. Он, когда писал книгу, знал, что делает, я это знаю достоверно. У нас с ним общие друзья есть. Он бросал всякие намеки, что направит муллам послание, которого они не забудут. Ну вот, послание принято. И знаешь что? Ему не понравилось как его приняли. И что теперь? «Это не про ислам, – говорит он. – я не мусульманин. Какое может быть кощунство, если я в это не верю?» Трус он. Трус и лицемер.

Сказать ей, что я не согласен, подразумевало бы, что я понял, к чему она ведет. А я на самом деле не понимал. Меня тоже шокировало чтение известных фрагментов сна в книге, где действие происходит в вымышленной джахилии[12], и пророк в ней описывается как личность совершенно непримечательная, как человек непрямодушный и денежно-расчетливый, не уверенный в своем призвании. Для меня это был шок, но меня потрясло не кощунство. Напротив, я задумался, почему мне не приходило в голову, что Пророк – такой же мифический конструкт, какими я считал Иисуса и Моисея. Я не видел ничего злобного в портрете Пророка, написанном Рушди, мне этот портрет казался блестящим, пугающе точным. На самом деле эта книга куда больше взволновала меня как человека, мечтающего о литературном труде, а не как мусульманина: я боялся, что никогда мне не написать чего-то хоть отдаленно похожего по силе.

– Он думает, что хоть что-то из этого ново? – продолжала моя тетя. – Что ново назвать его Махундом? Он правда так думает? Такое еще в Средние века было, Салман, и мы знаем, что это значит. – Она остановилась от внезапной мысли. – Я думаю, бета, ты учишься как следует. Я думаю, ты знаешь, что он хочет сказать, используя это имя: он называет Пророка в лучшем случае самозванцем, а в худшем – демоном.

– Я знаю, тетя. Но это же изложение сна. И в самой книге есть ее писатель, Салман, который ее пишет и…

– Изложение сна? Как по мне, так скорее творческая трусость. Он прячется за снами, но что он делает – ясно, как день. Примеряет, хорошо ли на нем сидит его собственный комплекс Нерона. – Она снова отпила вина, на этот раз ей понравилось. – Хорошо, что мы подождали. Попробуй теперь.

Я попробовал. Мне вино показалось горьким.

– Правда, чудесно? Такой богатый букет.

– Тетя, а что такое комплекс Нерона? – спросил я.

– Ага. Это такая штука, о которой пишет Альберт Мемми в своей книге «Колонизаторы и колонизируемые». Я тебе ее пришлю. Он говорит, что если ты получил власть, захватив ее, тебя всегда будет тревожить, что твоя претензия на власть нелегитимна. И этот страх нелегитимности, это ощущение, что тебя преследуют, заставляют тебя причинять страдания тем, у кого ты эту власть похитил. И Ричарду Третьему, и Рушди эта штука подходит как по мерке. Он считает, что он теперь один из них. Он захватил, узурпировал место, которое хотел, и сейчас страшится, что не подходит на эту роль. Вот он и опускает свой собственный народ, чтобы самоутвердиться. Зачем иначе было бы ему воскрешать всю эту средневековую чушь? Чтобы ткнуть нас носом в эту грязь: что Пророк был самозванцем, а жены его ничем не лучше проституток? А потом ты делаешь вид, что это не о Пророке и не про ислам – потому что это чьи-то сны? И повсюду вопишь, что это не может быть кощунством, потому что ты не постишься и не молишься? Что за чушь? Это он проститутка. Это он самозванец. А не Пророк. Если честно, поразительно, что подобный человек способен был написать такую книгу, как «Дети полуночи». Но ты это еще увидишь. У каждой эпохи свои Босуэлы.

Большинство мусульманских литераторов, которых я встречал в последующие годы, в общем, разделяли чувства моей тети к Рушди и к «Сатанинским стихам». Без сомнения, мотивом некоторых была зависть. Испытания, выпавшие на долю Рушди, сделали его самым знаменитым писателем среди живущих. Однако были и такие, у которых оснований завидовать не было, но эту его работу они критиковали безжалостно. Нагиб Махфуз, великий египетский романист и нобелевский лауреат, сам знакомый не понаслышке с нападками фундаменталистов, сообщил в девяносто втором журналу «Пари ревю», что роман Рушди счел просто оскорбительным:

Рушди оскорбляет даже женщин Пророка! Понимаете, я могу спорить с идеями, но как мне реагировать на оскорбления? С ними должен разбираться суд… согласно принципам Ислама, когда человека обвиняют в ереси, ему дают выбор между покаянием и карой. Рушди такого выбора не дали. Я всегда защищал право Рушди писать и говорить все, что ему хочется, – в смысле идей. Но у него нет права оскорблять кого бы то ни было, в особенности Пророка, или что-либо, считающееся святым.

Ответ Махфуза указывает на постоянно существующий фактор интеллектуальной жизни очень многих мусульман: неколебимое ощущение, что Пророк есть святая святых, что его статус как образца святости и добродетели не подлежит обсуждению, а в силу этого демонстративное выдергивание и подгонка цитат из источников в поддержку того, что в более глубоком исследовании может считаться лишь вымыслом, тщательно рассчитанном на эффект, и «построение» подобным образом личности Пророка не является приемлемой темой в общественном дискурсе. И наконец – что наиболее для меня странно, – время, затраченное на исследование острой темы историчности Пророка считается доказательством не интереса автора к истине, а его робкой зависимости от Запада, который сам лишился всех своих священных символов и потому теперь втаптывает в грязь и выставляет на посмешище единственный такой символ, до сих пор не замаранный деструктивным цинизмом и безверием Европейского Просвещения. Некоторые вариации подобных аргументов выдвигаются в поддержку вечности Корана и его статуса эксклюзивного обращения Божественного Разума на человеческом языке. С годами мне все сложнее понимать обе эти позиции, тем более что при каждом новом перечитывании Корана мне все яснее становится, насколько он обязан не только времени и месту, где он возник, но и психологии того человека, в котором я не могу не видеть его автора – Мухаммеда. (Для мусульманина нет большего кощунства, чем назвать Мухаммеда автором Корана: такое чудо мог сотворить только Бог, сказано нам. Мухаммед был всего лишь святой стенографист, если хотите, записывающий божественный диктант). История моего путешествия от детской веры к взрослой уверенности в том, что в сердце исламских нарративов лежит весьма человеческая сущность, выходит за пределы этой книги, но когда-нибудь я изложу ее во всей ее мучительной целостности. И когда я этим займусь, я попытаюсь сделать это без единой унции злобы, но все равно, быть может, не выживу после ее публикации. Сейчас же, давайте, я постараюсь остаться в живых и скажу только следующие три вещи. А именно, мы как мусульмане:

1) куда больше подвержены действию личного примера Пророка, нежели сами это осознаем;

2) истории, которые мы рассказываем о нем, формируют нас способами, ускользающими от нашего повседневного понимания;

3) в социополитическом субстрате мусульманского мира не будет существенных философских сдвигов до тех пор, пока пример Пророка и текст Корана не станут доступны более детальным рассмотрениям с точки зрения их претензий на историческую достоверность.

Все это, быть может, звучит и разумно, и неудивительно для вас, читатели-немусульмане, но некоторых из вас, читатели-мусульмане, может поразить как нечто неприятно близкое к разного рода призывам к реформации веры, которые очень многие могут счесть, в лучшем случае, исторически невежественными, а в худшем – смертельно оскорбительными. И сам факт, что я едва-едва могу все это высказать, не опасаясь каких-то репрессий за всю свою невежественность и оскорбительность, есть истинная мера того, какой огромный путь нам, мусульманам, еще надо пройти.

3.

Итак, рондо, чья повторяющаяся основная тема прерывает мою тетю Асму на полумысли и в своем кульминационном повторении бросает нас теперь в Абботтабад. Год 2008-й. Место действия – дом средней сестры моего отца, в северном пригороде этого города в северном Пакистане, расположенного почти в миле над уровнем моря; города, где через три года будет обнаружен и убит Усама бен Ладен. Для всякого, кто достаточно знает о Пакистане, тот факт, что бен Ладен жил в Абботтабаде, когда его убили, говорит об очевидном. Абботтабад – город военных, своего рода пакистанский Уэст-Пойнт, под завязку набитый солдатами, кадетами, офицерами. Моя тетя Роксана – имя без всякой связи с окружением Пророка, хотя ее единственный сын – один из двух моих двоюродных братьев по имени Мустафа, о которых я упоминал раньше, – жила здесь почти всю свою взрослую жизнь, будучи женой полковника пакистанской армии, который был также и лектором военной академии. В детстве и отрочестве я много раз успел побывать в Абботтабаде, и что меня всегда поражало в этом месте, так это историческое ощущение порядка, отражающего общественный идеал, о котором я так часто слышал на родине моих родителей: стабильность и процветание страны охраняют и гарантируют вооруженные силы. Абботтабад был как рекламный ролик военного положения, такое место, где не только поезда ходили по расписанию, но и призыв на молитву звучал то ли не так громко, то ли не так убедительно, как во всяких других местах. Сама мысль, будто бен Ладен здесь жил шесть лет без прямой поддержки пакистанских военных, кажется мне совершенно невероятной.

Мы с отцом навещали Роксану в Абботтабаде в октябре две тысячи восьмого. Она была еще жива, хотя и болела лейкемией, от которой, в конце концов, умерла. Это был мой первый приезд в Пакистан после одиннадцатого сентября, и я увидел не ту страну, которую помнил. Никакой любви к Америке или обожания ее не осталось. Вместо них возникла иррациональная паранойя, которую принимали за здравое политическое сознание. Оглядываясь теперь на эту поездку, я вижу широкие очертания тех же факторов, что после привели Америку к эре Трампа: закипающая злость, открытая враждебность к чужим и к тем, чьи взгляды противоречат твоим, презрение к известиям из считающихся достойными источников, готовность принять реакционные моральные подходы, гражданская и правительственная коррупция, которой более незачем скрываться, и в брачном союзе со всем этим – постоянно ускоряющееся перераспределение богатств в пользу тех, у кого они есть, и постоянные издержки для тех, у кого их нет. Во время этого нашего приезда постоянно шли конспирологические разговоры, обычные, которые я слышал уже давно – что одиннадцатое сентября было делом внутренних агентов, то ли американских тайных служб, то ли «евреев»; или что землетрясение 2005 года в Свате вызвано было американской бомбежкой; изощренные попытки объяснить убийство Бхутто результатом вмешательства США, – но я решил, что не буду больше ни спорить с родственниками, ни демонстративно выходить из-за семейного стола[13]. В этой поездке я был решительно настроен сохранять спокойствие, сдерживать свое возмущение, прислушиваться к эмоциональной логике, порождающей эти безумные и навязчивые подозрения. И этими новыми ушами я услышал страх. Я услышал тревогу мира, который семь лет подвергался военной и политической травле под флагом «борьбы с террористической угрозой». В 2008 году уже было ясно, что не будет конца кровопролитию, которое администрация Буша начала на основе чистой фальшивки, и легко было понять ужас, который рождал в моих пакистанских родственниках так раздражавшую меня глупость: они могли оказаться следующими в очереди на имперскую бойню, будущими жертвами этой новой эры бесконечной мести Америки.

Но я отклоняюсь от темы.

В нескольких словах: место действия – дом моей тети Роксаны в Абботтабаде; конструкция в стиле бунгало времен британского владычества, просторные комнаты отделаны с выкрутасами британского стиля. В гостиной вишневые панели уступали место выцветающим обоям «Вильям Моррис» с ветвями и сучьями, над разнообразными каминами, рассыпанными по дому, зеркала, канделябры, каминные часы, а в комнате для гостей, где поселили нас с отцом – мать не очень хорошо себя чувствовала и предпочла остаться у своих родителей в Равалпинди, – над кроватью укреплена голова чучела винторогой антилопы. Роксана приготовила экстраординарный ужин: шаами кебабы, окра масала и лепешки наан, выпеченные в глиняном тандыре на заднем дворе. Голову она покрыла шалью, но не скромности ради: у нее не осталось волос. Светло-коричневая кожа стала желтовато-серой. Движется она с трудом, как человек, для каждого движения собирающий силы, которых на самом деле уже нет.

Роксана возвращается из кухни, кладет в хлебницу свежие лепешки и садится рядом со своим мужем Насимом – человеком приземистым, коренастым, с прямой сильной спиной. Речь его напоминает его же усы: короткая и уверенная. Я никогда не видел у него на лице этакой неодобрительной ухмылки или презрительного выражения. Всегда лишь железный самоконтроль человека, для которого это пунктик. Даже его рука, поднимающая чашку приготовленного женой ласси, отмечена этой привычкой к самоукрощению, выработанной военной муштрой. Здесь же присутствует мой кузен Мустафа, банковский кассир двадцати девяти лет от роду. А его сестра Ясмин, тридцати двух лет, педиатр, отсутствует. Разговор переходит на взрывы, ставшие в Пакистане фактом повседневной жизни. Насим в своей обычной безапелляционной манере объясняет суть проблемы. Она, говорит он, проста, хотя никто этого не хочет признать. Эту раковую опухоль создал Пакистан в своей борьбе с Индией, и теперь опухоль атакует хозяина. Я прошу разъяснений и получаю энергичный урок по внешней политике Пакистана где-то около 2008 года:

– Мы зажаты между двумя противниками: Афганистан с запада, Индия с востока. История политики нашей страны определена нашими границами. Индия посредством Кабула влезала в наши дела на западном фронте с самого начала. Надеюсь, вам не нужно объяснять, что они нам сделали на северном и восточном фронтах.

Он сделал паузу, подождал нашего ответа. Я покачал головой, подтверждая, что, конечно же, мне не нужно объяснять, что на границе с Индией Пакистан все время сталкивается с угрозами.

– Так каковы же средства контроля таких угроз? Вооруженные ополченцы, желающие драться за нас на севере. Мы их поддерживали на западном фронте, чтобы сохранить наше влияние в Афганистане. Но если кормишь зверя, он растет. И когда он на тебя нападет – а это непременно случится, – винить ты можешь только себя.

Мой отец ссутулился над тарелкой с другой стороны от своей сестры, обнявшей его за плечи. Она смотрела ему в щеку, поднесла к ней палец. Ощутив эту ласку, он изменился в лице – казалось, что он сейчас заплачет.

– Проблема в детях, – продолжал Насим. – Ими полны все медресе. Полны! С четырех-пяти лет их там учат, кормят, забивают им головы разговорами о джихаде, и когда им исполняется десять, они уже рвутся в бой! И вот такими ребятами мы заполняем нашу страну. Вот откуда идет нескончаемый запас молодых парней, которые готовы себя взрывать.

Насим остановился, обдумывая. Я потянулся за кебабом на тарелке в центре стола, разломал мясо на кусочки. Насим заговорил снова:

– С тактической точки зрения я это понимаю. Это объясняет смысл: почему мы сделали то, что сделали. Теоретически говоря, это сценарий, списанный у американцев. Терроризм сработал в их интересах в Центральной Америке – Сальвадор, Никарагуа. Чего мы не взяли в расчет, так это разницу в расстояниях. Применять подобную стратегию так близко от дома – значит гарантировать себе тот эффект, который американцам никак грозить не мог.

– Это не так, абу.

Это сказал мой кузен Мустафа, сидевший с другой стороны стола. В руках у него было яблоко, которое он собирался надкусить. Утверждение было смягчено сокрушенным и искренним, слегка вопросительным тоном. Мустафа, как и его отец, был приземист и крепок, но ничего в нем не было четкого или сурового. Он ежился в тени тщательно выработанной повелительности своего отца. С самой ранней его юности я начал подозревать, что он гей. Большую часть следующего десятилетия я надеялся – безусловно, самоуверенно, – найти способ поднять с ним разговор на эту тему, как-то довести до него, что если ему нужна поддержка от родственников, чтобы принять эту правду, какой бы она ни была, на меня он может рассчитывать. Два года назад я слыхал от кого-то из родных, что он уехал из Пакистана и живет в Голландии с партнером.

– Это почему, бета? – спросил Насим.

– Американцы отсрочили расплату. Но она пришла в конце концов.

Он при этих словах пожал плечами, будто тут же готов был взять свою высказанную мысль назад. Договорив, он откусил от своего яблока и смотрел, жуя, в лицо отца.

– Но ты понимаешь, тактически это было гениально. Одиннадцатое сентября – это акт войны, изменивший историю войн раз и навсегда – до тех пор, пока они будут вестись. – Он посмотрел на меня, на моего отца, который поднял взгляд от тарелки, и взгляд этот был недобрым. – Я же не говорю, что это было хорошо, Сикандер. Я только о тактике, с чисто военной точки зрения. Ты все-таки должен быть способен оценить эту гениальность.

– А в чем гениальность, Насим-бхай? – Отец говорил резко, совсем не так доброжелательно-вежливо, как обычно обращался к людям. – Посмотри, какой хаос это вызвало.

– Кто на самом деле начал этот хаос, мы с тобой можем и не согласиться, – ответил Насим так же резко, хотя, кажется, последующее молчание дало ему возможность об этом пожалеть. – Я говорил лишь о чисто военной точке зрения, но – да, ты прав, отмечая трудность ведения целой кампании в такой тактике. Вот почему она провалилась здесь, в Пакистане. Что, собственно, я и говорил – о раковой опухоли, которую мы создали и которая нас поглотила.

Отец опустил глаза к тарелке – было видно, как он сдерживается. Роксана встала, ласково погладила его по плечу.

– Кто-нибудь хочет еще наан?

Она смотрела на мужа.

– Спасибо, мне хватит, – ответил Насим по-пенджабски.

– Не могу отказаться, Рокс, – сказал отец, будто ему возражая. – Слишком они хороши.

Она улыбнулась, обернулась ко мне.

– Я еще этот не доел, – показал я на тарелку.

Роксана направилась в кухню, но в дверях остановилась и оглянулась на нас:

– К тому времени, как я вернусь из кухни, постарайтесь избавить организм от спорщицкого задора, – сказала она любезно.

– Никаких споров, – ответил Насим, заставляя себя улыбнуться.

Когда она вышла, он снова повернулся к отцу:

– Понимаешь, бхай, эффекты войны всегда личные, но на самом деле война – наименее личная вещь из всего, что есть на свете. Поэтому на нее так сложно смотреть объективно.

Отец подбирал соус ломтиком хлеба, делая вид, что всецело поглощен этим процессом. Когда он, не переставая жевать, поднял глаза, смотрел он на меня. И в его глазах было предупреждение.

Я его не воспринял.

– Дядя, а что значит – управлять подобной кампанией эффективно?

– Ты Клаузевица знаешь, бета? Триединство войны?

Я пожал плечами. Я только имя Клаузевица знал.

– Три составные части войны: индивид, обстоятельства, коллектив, – произнес Насим, показывая три пальца – средний, безымянный и мизинец. – Каждую из этих частей можно назвать иначе. Отдельный солдат, непредсказуемость ситуации, государство. Или страсть, напор, эмоциональная причина войны, случайность – например, слишком рано наступившая зима во время русской кампании Наполеона, – и разумная политическая воля финансировать войну. Владение первыми двумя частями этой триады и есть то, что мы видели одиннадцатого сентября. Последняя часть, коллективная, – это то, что еще должно быть как следует выработано. Аль-Каида слишком зависит от индивида, который, в свою очередь, слишком подвержен воздействиям случайных обстоятельств. Что нужно – это государственная структура, достаточно гибкая, чтобы поощрять те виды индивидуальной деятельности и креативности, которые мы в тот день увидели. Именно она может преобразовать такое новшество в коллективное политическое действие.

– Окей, понимаю. Но как это выглядит в реальности?

– Мы такое уже видели. Северные вьетнамцы, Спарта. Но самый лучший пример – все равно сунна.

Я покосился на отца, зная, что это должно было взывать у него возмущение. Сунна – это слово, которым мы, мусульмане, называем обычаи Пророка и его Сподвижников, традиции, заложенные практикой первых общин верующих, чей пример до сих пор считается жизнеспособным образцом утопии во многих местах мусульманского мира.

– Я упоминаю о ней не с религиозной точки зрения. Можно это принять, можно не принимать. Мы, пакистанцы, склонны принимать – но не это важно. Моя мысль – представление об общине, которая не разделяет военные и политические чаяния. Вопрос о политике всегда содержит вопрос о военном деле. «Война есть продолжение политики иными средствами», если вернуться к Клаузевицу. Да, конечно, вопрос о войне в конечном счете всегда подчинен вопросу о гражданском порядке, но неверно было бы думать о нем как о вопросе отдельном. Невозможно сделать мир таким, каким тебе хочется его видеть, удержать его в тех рамках, в которых тебе нужно, если ты не готов за это сражаться. Вот это и есть смысл войны.

И чем больше общество понимает эту реальность, тем лучше. Человек – существо, созданное для боя, бета. Это не изменится никогда, притворяться, что это не так – значит себя обманывать. Мы деремся – это способ придать нашей жизни смысл. Вот почему защита граждан от войны всегда есть рецепт долговременного цивилизационного распада. Страну, нацию следует держать в военном настроении. Мухаммед, мир ему, делал это лучше, чем кто-либо в истории. Он не только был хорошим человеком, лучшим из всех, он был еще великим воином, одним из величайших. Моды приходят и уходят, и вот прямо сейчас этот образ мыслей не в моде. Но история все расставляет по местам. Настоящие лидеры, те, кого мы помним, – это те, кто желал и мог вести нацию прямо в битву.

Было у меня искушение возразить на его упоминание Спарты: что она дала миру, кроме злополучной своей победы над Афинами? Но я знал, каков будет его ответ. Для него – для очень и очень многих мусульман – Афины ничего не значили по сравнению с Меккой или Мединой. Для них Мухаммед был Сократ, Перикл и Фемистокл в одном лице. В Пророке и его первых последователях они видели мудрейших и храбрейших представителей нашего вида, когда бы то ни было ступавших по земле, и воображали, что их собрание – со всеми его дрязгами – есть идеальный образ правления, достойный постоянного и вечного подражания. Я не знал ни одного случая, когда эти предсказуемые фразы не были бы произнесены.

И я промолчал.

Приняв мое молчание за одобрение, Насим стал цитировать великих американских президентов – Вашингтона, Линкольна, Рузвельта, – доказывая, что великое правление неизбежно строится на фундаментальном военном базисе.

Помню, я подумал, что это начинает звучать заученно, будто он теперь говорит то, что уже раньше отработал для каких-то американских ушей. Не будем забывать, что это было в 2008-м, за целых пять лет до бурного появления на международной арене ИГИЛа[14] и его черного штандарта с изображением личной печати Пророка. Сейчас, возвращаясь ко всему этому и все это переводя в письменную речь, я ловлю себя на желании, чтобы мы с Насимом могли тогда вести этот разговор – разговор об ИГИЛе.

Принципы, которые излагал Насим, были, разумеется, центральными для того отвратительного социального и военного проекта, что расцвел в Сирии и Ираке ядовитым пустынным пуховником, демоническим самопровозглашенным искажением той первой мусульманской общины, что вспоминал Насим: подлинные Сподвижники Пророка возродились как сексуальные маньяки, герои снафф-фильмов, чего даже сатирический гений Рушди не мог бы вообразить. Это была бы достойная дискуссия по существу, но ей не суждено было состояться: я никогда больше не видел Насима. К следующему лету Роксана умерла, а Насим ненадолго пережил свою жену. Через три месяца после ее смерти он скоропостижно скончался от инфаркта миокарда во время прогулки в холмах Симлы над городом. Его тело, как и тело его жены, было по мусульманскому обычаю погребено в тот же день, то есть никто из родных все равно не успел бы попасть ни на его похороны, ни на похороны его жены.

Отец нас оставил беседовать дальше вскоре после того, как Насим вспомнил Франклина Рузвельта. Уже поздно ночью, ложась спать, я услышал его тихий разговор с сестрой во дворе. Увидел я отца только утром за тем же столом, где мы после жареной печенки и параты стали прощаться. Моя кузина Ясмин – спавшая два часа после ночного дежурства в больнице – была необычайно взволнована и не очень хорошо ощущала собственные руки. У нее, сказала она, эмоции усиливают проявления рассеянного склероза. Этот диагноз ей поставили, когда ей было лет двадцать пять, в середине девяностых она четыре недели провела у моих родителей в Висконсине, ходя по врачам, и сейчас зависела от американских лекарств, которые ей регулярно посылал отец. Их в Пакистане было не купить, да и она все равно не могла бы себе их позволить. Из-за них она при своей худощавой фигуре набрала как минимум килограммов двадцать. Обнимая меня, она пошутила на тему слабости своих рук, потом поцеловала отца, и лицо ее было влажно от слез любви.

Особенно трогательным было расставание отца с его сестрой. При свете дня тетя Роксана казалась еще худее, чем вчера за ужином, но когда она обнимала брата, глаза ее горели мощной и живой радостью. Насим смотрел, как брат с сестрой соприкасаются головами, как рука отца гладит лысую голову умирающей сестры, и глаза у обоих полны слез.

После всех плачей и прощаний мы вышли к машине, которую Насим нанял, чтобы отвезти нас в Равалпинди: темно-синий «мерседес» с темнокожим молодым водителем в шали, наброшенной на плечо. Его звали Зайд (как любимого приемного сына Пророка, Зайда ибн Харису, на чьей прекрасной жене – Зейнаб бинт Джахш – Мухаммед женился и сделал своей седьмой супругой после того, как Зайд с ней развелся, – насколько мне известно, единственный случай, когда Пророк женился на своей бывшей невестке). Наш Зайд был человеком явно религиозным, его темные локоны до плеч выбивались из-под строгой изоляции тесной белой куфии. И все действия, которые он совершал, – открыть багажник, взять и поставить чемоданы, закрыть багажник, открыть дверцу, – сопровождались тихим заклинанием «Бисмилля аль рахман аль рахим»[15]. Когда мы уселись, Зайд сел на водительское место и перед тем, как повернуть ключ зажигания, сделал едва заметную паузу.

– Бисмилля, – прошептал он.

Отец покосился на меня, возведя глаза к небу.

На выезде из северо-западной части города мы проехали съезд на грунтовую дорогу к комплексу, где именно в тот момент жил Усама бен Ладен. Но нам это даже в голову не могло прийти.

Долго пропетляв по переулкам мимо полей и домов за глинобитными заборами, мы нашли, наконец, главную дорогу и поехали по ней. Доехали до военной академии, где преподавал Насим (на что нам указал Зайд), и там остановились, пережидая, пока пройдет рысью кавалерийский отряд численностью не менее сорока всадников. Двинувшись дальше, мы вскоре выехали за черту города и снова помчались на юг по Каракорумскому шоссе. И вот тут отец обернулся ко мне с раздражением и спросил, что это со мной стряслось. Я честно ответил, что не понял вопроса.

– Не помню случая, чтобы я хоть слово сказал, а ты не вставил бы тут же свои сверхобразованные два цента…

7

Таким образом, вооруженные пророки преуспевают там, где невооруженные пророки терпят крах (Итал.)

8

Муз (moose) – лось. (Англ.)

9

Когда я учился в колледже, сурой «Аль-Муззаммиль» заканчивался мой список чтения мекканских глав в курсе исламских штудий по истории Корана. Вспоминаю, как сидел в читальном зале первого этажа университетской библиотеки, поднимая взгляд от страниц перевода, который был нам задан, и перед глазами возникал образ моего дяди, ворочающегося в кровати в нашей гостевой комнате, и эта картина смешивалась и сливалась с изображением человека, который с самого детства был для меня Пророком. Само по себе это изображение было некоторой версией человека, которого я знал и который никакого отношения к Пророку не имел вообще. Я его видел в очень раннем детстве в деревне моего отца, и, видимо, отец его любил. Мы стояли возле деревенского колодца, они смеялись, они обнимали друг друга. Помню зеленый шарф на голове этого человека, длинные черные усы над губой, громовой смех, дающий выход радости. Помню, смотрел вверх на жестяную бадью, из которой в глиняный кувшин с меня размером лилась вода. Помню, что его звали Тафи, хотя отец такого человека не помнит. Не могу сказать, почему Тафи у меня в уме стал Пророком, но так вышло. И когда моя мать – или ее сестры, или ее мать, – рассказывали мне истории о Пророке, я в этой роли видел Тафи, и поэтому каждая мысль о Пророке была у меня одета в какой-то вариант этого зеленого шарфа, под носом – закрученные вверх усы, и эта мысль звенела текучей, необузданной радостью. (Прим. авт.)

10

Перевод Э. Кулиева.

11

На урду эти слова означают «Святой Посланец» – одно из обычных упоминаний Мухаммеда. (Прим. авт.)

12

Термин, означающий доисламское общество.

13

К тому времени, как Малале дали Нобелевскую премию, в 2014 году, в конспирологическом безумии на родине моих родителей стали заметны симптомы широко распространенного социального психоза – то есть широкомасштабное снижение всякого чувства реальности, рост массовых иллюзий, расшатывающих работу социальных и государственных органов – при разговорах, что Малала инсценировала свое ранение ради получения визы в Америку, или что она дитя христианских миссионеров венгерской крови, или что она агент ЦРУ – мнения, получившие среди моих родных и среди населения страны вообще (включая людей с высшим образованием) такое распространение, что поверить было трудно. (Прим. авт.)

14

Террористическая организация, чья деятельность запрещена в РФ.

15

«Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного». (Прим. авт.)

Элегии родины

Подняться наверх