Читать книгу Коварство и честь - Баронесса Эмма Орчи - Страница 6
Глава 5
Подлость торжествует
ОглавлениеУжины Братства пользовались огромным успехом и были изобретением Робеспьера, тем более что погода этой ранней весной стояла изумительно теплая. В такие прекрасные апрельские ночи весь Париж выходил на улицы. Семьи словно отдыхали после ежедневных созерцаний зловещей тележки, везущей на гильотину врагов народа, заговорщиков против свободы. Мать семейства несет корзинку, наполненную теми скудными припасами, которые смогла сэкономить за день от завтрака и обеда. Рядом вышагивает отец, таща за руку младшего. Последний уже не такой пухленький и розовый, какими были братья и сестры в его возрасте, потому что продукты дороги и достать их трудно. Молока нет вообще. Зато малыш выглядит настоящим мужчиной, пусть босым и голоногим, зато с красным колпачком на давно не мытых волосах. Он прижимает к тощей грудке маленькую игрушечную гильотину, последний крик детской моды, настоящую гильотину, с ножом и блоками, выкрашенную ярко-алым цветом.
Сент-Оноре – очень узкая и не слишком подходящая для развлечений на открытом воздухе улица, но здешние братские ужины чрезвычайно популярны, потому что на этой улице находится дом Робеспьера. Здесь, как и везде в городе, расставлены огромные жаровни, чтобы женщины смогли приготовить принесенную с собой снедь. По мостовой тянется ряд столов, без скатертей, с не особенно чистыми столешницами, но тем не менее вид у столов живописный: смоляные факелы, сальные свечи или старые конюшенные фонари бросают на столы оранжевые языки пламени, подрагивающего на ветру, оживляя убогое убранство столов с их оловянными кружками и тарелками, ножами с роговыми ручками и железными ложками…
Островки света от факелов и фонарей лишь подчеркивают окружающую тьму, особенно глубокую под выступающими балконами и навесами дверей, тщательно закрытых и запертых на ночь, и бросают отблески на красные колпаки и трехцветные кокарды, на осунувшиеся грязные лица и грубые ладони.
Здесь собрались парижские рабочие, пролетарии, верные слуги государства, которых вполне можно было назвать рабами, хотя сами они считали себя людьми свободными. Они вынуждены были заниматься тяжелым трудом не только для того, чтобы совсем уж не голодать, но прежде всего повинуясь декрету комитетов, которые решают, как, когда и в каком виде нации требуются рабочие руки. Не мозги, а именно рабочие руки ее граждан. Мозги требовались только от тех, кто заседал в Конвенте или комитетах.
– Государству наука ни к чему, – было мрачно сказано великому химику Лавуазье, когда он умолял на несколько дней отложить казнь, чтобы закончить крайне важные эксперименты.
Зато возчики и разносчики угля считались полезными гражданами государства, как, впрочем, и кузнецы, оружейники, швеи, делающие все, чтобы одеть и накормить национальную армию, защитников священной французской земли. Для них, этих честных, трудолюбивых детей Франции, и устраивались братские ужины. Но не только для них.
Были здесь и «вязальщицы», которые по приказу государства сидели у подножия эшафота, окруженные семьями и детьми, и вязали, и вязали, одновременно глумясь над идущими к гильотине осужденными: стариками, молодыми женщинами, даже детьми. Были и публичные оскорбители, в основном тоже женщины, которым платили за то, чтобы они выли и богохульствовали, когда мимо проезжают тележки смерти. Были здесь и костоломы, вооруженные утяжеленными свинцом дубинками, они служили телохранителями священной особы Робеспьера. Потом шли члены «Сосьете революсьонер» (Общества революционеров), набранные из отбросов общества, нищих и деградировавших обитателей этого великого города, и, наконец – о ужас и позор! – «Анфан руж», «Красные дети», которые кричали «Смерть!» и «На фонарь!» – маленькие тщеславные отпрыски республики. И они тоже присутствовали на братских ужинах, устроенных для всего этого пестрого общества. Ибо их тоже необходимо было веселить и развлекать, чтобы они не собирались стайками, не пришли к заключению, что более несчастны, более заброшенны, более презираемы, чем в дни монархического угнетения.
Итак, в эти теплые апрельские вечера все эти люди собирались на открытом воздухе за скудными ужинами, приказом государства объявленными «братскими». На этих ужинах предстояло брататься вору и честному человеку, трезвеннику и бездомному бродяге. И помочь друг другу забыть жалкое существование, голод, рабство, ежедневную борьбу за выживание в предвкушении запаздывавшего золотого века.
За столами даже слышались смех и шутки, правда, довольно мрачные. Сам весенний воздух был пьянящим, кружившим головы молодых. Кое-кто даже украдкой целовался в тени. Наиболее горячие отдавались друг другу, и тогда над ними мелькал призрак истинного счастья.
Еды было совсем мало. Каждая семья приносила свою. Две-три селедки с нарезанным луком, сбрызнутые уксусом, или несколько вареных ягод чернослива, или суп из бобов и чечевицы.
– Не могли бы вы дать мне ломтик хлеба, гражданин?
– Да, если я получу кусочек вашего сыра.
Эти братские ужины во имя Свободы и Равенства были целиком идеей Робеспьера. Он породил и выносил эту идею, потребовав от Конвента денег на столы, скамьи и сальные свечи. Сам он жил неподалеку, на этой же улице, тихо и спокойно, как истинный сын народа, и делил дом и стол с гражданином Дюпле, мебельщиком, и его семьей.
– Великий человек Робеспьер! Единственный в своем роде!
Мужчины говорят о нем с придыханием, молодые девушки – сверкая глазами. Он фетиш, идол, полубог. Ни один благодетель человечества, ни один святой, ни один герой-мученик не почитался более преданно, чем этот пособник смерти, это кровавое чудовище. Даже тень Дантона порочилась в угоду прославлению добродетелей его успешного соперника.
– Дантон купался в богатстве: его карманы были полны, как и его желудок. Но взгляните на Робеспьера!
– Почти призрак: такой худой, такой бледный.
– Аскет!
– Пожираемый огнем собственного патриотизма.
– А его красноречие!
– Его бескорыстие!
– Слышали, гражданин, как он говорит?
Девушка-подросток, подпирая подбородок поставленными на стол руками, спрашивает почти с благоговением. Ее большие, запавшие, но сияющие серые глаза устремлены на сидящего напротив человека: высокое, нескладное создание, тщетно пытающееся найти достаточно места для своих длинных ног. Давно не мытые жирные волосы, трехдневная щетина, подчеркивающая квадратный подбородок и не скрывающая жестокого саркастического изгиба губ. Но в это мгновение в глазах юной энтузиастки он пророк, ясновидящий, явление чуда: он слышал речь Робеспьера.
– Это было в клубе, гражданин Рато? – спрашивает молодая женщина с бледным, крошечным, голодающим младенцем у груди.
Мужчина громко фыркает, обнажая в слабом мерцающем свете ближайшего факела ряд черных, запятнанных табачным соком зубов.
– В клубе? – повторяет он с придыханием и плюет достаточно далеко, чтобы показать презрение к этому или любому другому учреждению. – Я не принадлежу ни к какому клубу! В моем кармане нет ни су! А якобиты и кордельеры привечают только людей в приличной одежде.
Эта тирада вызвала судорожный кашель, словно разрывавший широкую грудь. Несколько секунд он не мог говорить. Губы его дрожали, словно незастывшее желе. Соседи и юная энтузиастка напротив, а также хорошенькая молодая мать не обращали внимания на приступ и равнодушно пережидали, пока неуклюжий олух отдышится.
Люди того времени не отличалась мягкостью или сострадательностью, и какой-то астматик ни у кого не вызывал жалости. Только когда он снова вытянул длинные ноги и, еще не отдышавшись, огляделся и вытер глаза, девушка тихо, но настойчиво повторила:
– Но вы слышали его речь?
– Да, – сухо ответил бродяга, – слышал.
– Когда?
– Позавчера вечером. Он как раз выходил из дома гражданина Дюпле и увидел меня. Я стоял, прислонившись к стене. Очень устал. Глаза сами собой закрывались. Он заговорил со мной и спросил, где я живу.
– Где вы живете? – разочарованно переспросила девушка.
– И это все? – добавила молодая мать, пожав плечами.
Соседи рассмеялись. Мужчины наслаждались замешательством женщин, вытягивавших шею, чтобы услышать о своем идоле нечто великое, нечто поразительное.
Молодая энтузиастка вздохнула и благоговейно сложила руки.
– Он увидел, что вы бедны, гражданин Рато, что устали и измучены. Хотел помочь вам и утешить.
– И что же вы ответили, гражданин? Где вы живете? – деловито и спокойно продолжала молодая мать.
– Далеко отсюда. На другом берегу реки, не в аристократическом квартале.
– Но вы сказали ему, что живете здесь? – настаивала девушка. Любая кроха информации, даже отдаленно касавшейся ее идола, была манной для тела и бальзамом для души.
– Да, – нехотя признался гражданин Рато.
– В таком случае, – серьезно заметила девушка, – утешение и помощь скоро к вам придут, гражданин. Он никогда не забывает. Его взгляд всегда устремлен на вас. Он знает ваши несчастья. Знает, что вы бедны и устали. Предоставьте все ему, гражданин Рато. Он знает, как и когда помочь.
– Скорее он узнает, – раздался резкий, дрожащий от возбуждения голос, – как и когда вонзить когти в неизвестного и беспомощного гражданина, если бесчисленные жертвы гильотины не способны удовлетворить его жажду крови.
Тихое бормотание приветствовало эту тираду. Только сидевшие рядом знали, кто говорит, ибо свет был тусклым, особенно на открытом воздухе. Остальные приняли отравленную стрелу, направленную в их идола, с типичной тупой неприязнью. Женщины негодовали громче. Двое молодых рабынь идола издали пронзительный крик страстного негодования:
– Позор! Измена!
– На гильотину! Врагов народа – на гильотину!
Врагами народа считались те, кто посмел возвысить голос против их избранника, их фетиша, их идола.
Гражданин Рато снова зашелся в приступе душераздирающего кашля.
Но откуда-то издали раздались согласные крики:
– Хорошо сказано, молодой человек! Что до меня, никогда не доверял этому волкодаву!
– Его руки пахнут кровью! – добавил пронзительный женский голос. – Я называю его мясником!
– И тираном, – вмешался первый. – Его цель – стать единовластным диктатором, чтобы приспешники ползали перед ним как жалкие рабы! В таком случае почему не Версаль? Разве нам теперь живется лучше по сравнению с днями монархии? Тогда по крайней мере улицы Парижа не были залиты кровью! Тогда по крайней мере…
Но незнакомец не докончил фразу. Тяжелая буханка очень сухого черного хлеба, брошенная меткой рукой, попала ему в лицо, а хриплый голос громко проорал:
– Эй, ты там! Если не заткнешься, от твоей шеи будет нести кровью, уж это точно!
– Верно сказано, гражданин Рато! – поддакнул с абсолютной убежденностью второй. – Каждое слово этого молодого негодяя смердит государственной изменой!
– Позор! – неслось со всех сторон.
– Где агенты Комитета общественного спасения? Людей бросали в тюрьмы и за меньшее!
– Позор!
– Донести на него!
– Отвести в ближайший комитет!
– Иначе он натворит чего похуже! – воскликнула женщина, пытавшаяся придать своим словам воистину зловещее звучание.
– Позор! Измена! – неслось со всех сторон, от всех столов. Голоса были громкие, злые, некоторые – унылые и безразличные. Кто-то действительно испытывал негодование, жгучее, яростное негодование; другие шумели ради собственного развлечения и еще потому, что в последние пять лет подобные вопли вошли в привычку. Не то чтобы они знали, из-за чего поднялся переполох. Улица была длинной и узкой, и крики доносились с мест. Слишком часто в эти дни кого-то обвиняли в измене, и следующей стадией было появление соглядатая, ближайшая тюрьма и неизбежная гильотина.
Поэтому все вопили «Позор!» и «Измена!», а те, кто первым посмел возвысить голос против известного демагога, старались держаться вместе, чтобы обрести мужество в близости друг к другу. Возбужденная, взволнованная компания из двух мужчин – причем один был совсем еще мальчик – и трех женщин, казалось, страдала временным помешательством. Иначе почему эти пятеро решили противостоять большинству?
Бертран Монкриф, очутившись лицом к лицу с тем, что считал мученичеством, словно преобразился. Красавец в обычной жизни, сейчас он казался воистину юным пророком, проповедующим толпе и предсказывающим конец света. Полумрак частично скрывал его фигуру, но рука была простерта, а палец, указующий на скопление людей, выглядел в странном свете смоляного факела словно высеченным из огненной лавы. Иногда свет выхватывал резкие черты его лица: прямой нос, острый подбородок, а также каштановые, взмокшие от пота волосы.
Рядом с ним стояла Регина, неподвижная и бледная, как привидение. На лице казались живыми только глаза, устремленные на возлюбленного. В гиганте с астматическим кашлем она узнала человека, за которым ухаживала сегодня днем. Его присутствие каким-то образом показалось ей зловещим и угрожающим. Он, казалось, весь день таскался за ней: сначала был у матушки Тео, потом наверняка шел следом по улице. Тогда он пробудил в ней жалость. Сейчас его уродливое лицо, грязные руки, каркающий голос и хриплый кашель наполнили ее леденящим ужасом.
Он казался ее возбужденному воображению истинным вестником смерти, распростершим крылья над Бертраном и всеми, кого она любила. Одной рукой она попыталась прижать к груди своего брата Жака, чтобы заставить его придержать глупый язык. Но он, как яростное, нетерпеливое молодое животное, старался вырваться из ее любящих объятий и громко поддерживал Бертрана, невзирая на предупреждения сестры и слезы матери. Стоявшая рядом с Региной Жозефина, молоденькая девушка, кричала едва ли не громче Жака, хлопала в ладоши и вызывающим взором горящих глаз оглядывала грязную толпу, которую надеялась поколебать своими пылом и красноречием.
– Стыдитесь! – страстно вскричала она. – Позор француженкам и французам, предпочитающим быть покорными рабами кровожадного тирана!
Ее мать, бледная хрупкая женщина, очевидно, лишилась всякой надежды управлять своими непокорными отпрысками. Она была слишком слаба, слишком анемична и, вне всякого сомнения, слишком много страдала, чтобы бояться за себя или детей. Это ей в голову не приходило. Изможденное лицо выражало лишь отчаяние, отчаяние полное и абсолютное, а также смирение и готовность страдать рядом с теми, кого она любила. Похоже, она молилась только о том, чтобы разделить мученичество родных ей людей, хотя их взгляды были ей чужды.
Бертран, Жозефина и Жак олицетворяли это мученичество, Регина и ее мать – смирение и обреченность.
Братский ужин угрожал закончиться потасовкой, и единственный шанс на спасение юных храбрецов заключался в поспешном бегстве. Но судьба была против них. Шпионы Конвента, шпионы комитетов, шпионы Робеспьера кишели повсюду. На этих пятерых уже лежала печать смерти. Бесполезно было казаться стойкими, благородными и патриотичными. Даже Дантон пошел на эшафот за меньшее.
– Позор! Измена!
Слова эхом разносились в теплом апрельском воздухе, но Бертран, казалось, не сознавал опасности. Нет. Он словно призывал ее.
– Это вам позор! – громко откликнулся он, и молодой звонкий голос перекрыл шум и вопли. – Позор народу Франции за то, что склоняет головы перед чудовищной тиранией! Граждане Парижа, одумайтесь! Разве так называемая Свобода не просто фарс? Даже ваши тела вам не принадлежат. Ваши семьи? Вы разлучены с теми, кого любите. Ваша жена? Вы вырваны из ее объятий! Ваши дети? Их забрали на службу государству! По чьим приказам? По чьим приказам, я вас спрашиваю?!
Он ввел себя в транс любования собственными речами, был готов на смерть и жестом приказал Жозефине и Жаку молчать. Что до Регины, она едва сознавала, что жива, настолько острым, настолько ясным было ощущение приближающейся смерти, угрожавшей ее возлюбленному.
Это, разумеется, был предел глупости, безумной, бессмысленной, бесполезной глупости! Во мраке ей явилось кошмарное видение: все те, кого она любила, предстают перед трибуналом, не знающим милосердия и пощады. А потом – уродливые лапы гильотины, готовой принять в свои объятия эту необычную, бесценную добычу. Она уже ощущала руки цепляющейся за нее Жозефины, бесплодные попытки сестры сохранить мужество, видела вызывающее юное личико Жака, наслаждающегося героическим ореолом мученика. Видела матушку, поникшую, подобно увядшему цветку, лишенную всего, что было для нее самой жизнью – близости к детям. Она видела Бертрана, бросающего последний взгляд любви не ей, а прекрасной испанке, которая очаровала его и без всяких угрызений совести продала шпионам Робеспьера.
Даже несмотря на то что это был братский ужин и люди пришли с семьями и маленькими детьми, чтобы поесть, повеселиться и забыть свои беды и мрачные мысли в атмосфере преступлений, окутавшей город, не было никаких сомнений в том, что молодой безумец и его безрассудные союзники будут растоптаны или в лучшем случае приведены силком в ближайший комиссариат. Терпение многих отцов семейств подходило к концу: уж очень бесстрашно эти юнцы дергали за хвост тигра. Что же касается Рато, он согнул длинные ноги, нетерпеливо выругался и изрек:
– Клянусь всеми собаками и котами, которые нарушат наш покой своими гнусными воплями, с меня довольно этих разглагольствований!
Перекинув ногу через скамью, он мгновенно затерялся во мраке, чтобы секунду спустя появиться в слабом свете на другом конце стола, за спиной юного оратора. Его уродливая грязная физиономия и ухмыляющийся рот производили ужасающее впечатление. Огромная фигура нависла над стройным молодым человеком.
– Сбей его с ног, гражданин! – возбужденно завопила молодая женщина. – Ударь в лицо! Вырви наглый язык!
Но Бертран не собирался молчать. Очевидно, в его крови бушевала лихорадка славы и жертвенности. Его юность, красота, очевидные даже в неверном свете, даже несмотря на потрепанную одежду, вне всякого сомнения, говорили в его пользу. Но тигр-людоед неразборчив в своих аппетитах и сожрет ребенка с таким же удовольствием, как старика. А этот молодой задира с безрассудной настойчивостью дразнил тигра-людоеда.
– По чьим приказам? – продолжал он со страстной горячностью. – По чьим приказам мы, граждане Франции, проданы в это возмутительное рабство! По приказам представителей народа? Нет! По приказам избранных людьми комитетов? Нет! По приказам ваших муниципалитетов? Ваших клубов? Ваших комиссариатов? Нет и снова нет! Все вы, граждане, ваши жены, ваши дети – рабы, собственность, игрушки одного человека, настоящего тирана и предателя, угнетателя слабых, врага народа, и этот человек…
И снова его перебили, на этот раз куда яростнее. Удар в голову лишил его речи и зрения. В ушах звенело, голова шла кругом, он даже не слышал возбужденных проклятий или криков одобрения, приветствовавших его тираду, а также внезапно возникшего оглушающего гомона, заполнившего узкую улочку.
Бертран не понял, кем был нанесен удар, все произошло так быстро! Он ожидал, что его просто разорвут или потащат в ближайший комиссариат. Ожидал осуждения и казни, но вместо этого его прозаически сбили с ног ударом, который свалил бы и быка.
На секунду он пришел в себя и увидел нависшего над ним гиганта с поднятым грязным кулаком и уродливо щерившимся ртом. Люди поднимались со скамей и поворачивались к нему спиной, лихорадочно взмахивая руками и звеня оловянными кружками, и оглушительно орали, орали… Бертран успел поймать также раскаяние и ужас на лицах спутников: Регины, мадам де Серваль, Жозефины и Жака. Всех тех, кого он вовлек в безумный и бессмысленный заговор. Лица испуганные, с широко раскрытыми глазами. Руки подняты, чтобы хоть как-то закрыться от мстительных ударов.
Но уже через мгновения эти молниеносные видения канули в полную тьму. Что-то твердое и тяжелое ударило его еще раз, теперь в спину, и он откатился куда-то в темноту.