Читать книгу Моцарт в джунглях - Блэр Тиндалл - Страница 3
Первое отделение
Соната «Аппассионата»
Один
Волшебная флейта
ОглавлениеКогда мне было семь лет, я хотела волшебное платье. Мы как раз переехали в Вену, совершив круиз через Атлантику, и в каждом уголке моего чудесного нового мира я сталкивалась с фантастическими историями, прекрасной музыкой и портретами настоящих королей и королев.
Я постоянно видела платья сказочных принцесс, которых не было в Северной Каролине. Традиционные наряды австрийских провинций украшали складочки и тесьма, в музеях висели золоченые платья эпохи Габсбургов, балерины в театре делали фуэте в розовых атласных туфельках и пышных тюлевых пачках. Даже обычные девушки надевали красивые дирндли, похожие на маскарадные костюмы.
До этого я рассматривала картинки из европейской жизни в кипе журналов «Нешнл Джеографик», принадлежавших дедушке, а теперь увидела всё своими глазами. Раньше я никогда не видела огромных старых храмов, мощенных булыжником улиц и снежных шапок на горах. Самое высокое в мире колесо обозрения и Дунай – действительно голубой – делали Вену страной чудес для любого ребенка.
Европа зачаровала и моих родителей, которые очень редко бывали за границей. Они оба родились в 1921 году и первыми в своих семьях получили дипломы колледжа. Год, проведенный в Вене, заставил их погрузиться в культуру, историю и искусство, которые они полюбили.
Отца пригласили читать лекции по американской истории в Университете Вены. Как и многие ветераны Второй мировой войны, папа получил образование, вернувшись из армии, в соответствии с Законом о правах военнослужащих. Он написал диссертацию по истории американского Юга. К 1952 году он получил место профессора в Чапел-Хилл в Северной Каролине. Это довольно тихое местечко, несмотря на то что там есть университет. Иногда случались концерты, в кампусе показывали новые фильмы. «Поужинать в городе» означало съездить в Дарем, в кафе «S & W».
Перед поездкой мама упражнялась в остроумии, нарекая игрушечные кораблики «Атлантик» в честь парохода, на котором нам предстояло ехать, и топя их в ванне. Она показывала мне картинки с пароходом, с пирсом, с учебными тревогами – «Спасать женщин и детей». Все это оказалось правдой, но вот к роскоши на борту ее слова меня никак не подготовили.
На дворе был 1967 год, и на океанских лайнерах принято было переодеваться перед ужином. Играло струнное трио, а мы с моим братом Брюсом пялились на взрослых в длинных платьях и смокингах. Был тут даже один цилиндр, совсем как на карикатурах из «Нью-Йоркера». Капитан в белой форме с эполетами походил на кинозвезду. Огромный араб в вечернем наряде закурил сигару, и я больше не могла отвести глаз от его смуглой кожи и иссиня-черных волос, каких раньше я никогда не видела.
На седьмой день на горизонте показалась земля. Касабланка! Москиты и минареты. Древние здания, фонтаны, мощеные улицы. Я чувствовала странные запахи – специй, наверное – и слышала блеяние коз и крики из лавок. Поскольку мои представления о вкусной еде ограничивались колбасой, я во все глаза таращилась на туши на вертеле. Рядом с баком черепахового супа на марокканской риете – тростниковой флейте заклинателей змей – играл какой-то человек. Звук был, как будто рыдала вдова. Мимо проходили мужчины в белых хлопковых джеллабах, а на фесках у них красовались красные кисточки.
Мы заходили на Майорку, в Ниццу и Геную. В каждом из этих непонятных городов я гуляла, повесив сумочку через грудь, по диагонали – так казалось безопаснее. В последнем порту мы пересели на ночной поезд до Вены. Там мы заняли просторную квартиру с видом на своды старого деревянного рынка, который расположился на шумном перекрестке, так что жить нам пришлось среди рёва сирен и лязганья трамваев.
Папа скоро уехал в Мюнхен – и вернулся с белым «Фольксвагеном-жуком», который там купил. Теперь на выходных мы катались по автобанам в Бухарест, Белград и Будапешт. В Салониках я запомнила аквамариновое Эгейское море, белёные домики и древние руины. На Капри прибой выгрыз Голубой грот, природную пещеру, попасть в которую можно только через крошечный вход со стороны моря, на лодке. На венгерской границе я наступила одной ногой на коммунистическую землю и попыталась осознать, что же такое «железный занавес».
Шестидесятые бушевали, меняя весь мир, но не затрагивая Вену, которая как будто застыла в прошлом. Мы пытались жить как настоящие австрийцы, ели шницели в «Аугуштиненкеллер», сладкие сливочные трубочки в кондитерской и абрикосовый торт «Захер», запивая его какао со взбитыми сливками. На Карнтнерштрассе струнный квартет играл Бетховена, и прохожие кидали в раскрытый футляр от скрипки десятишиллинговые монеты.
От классической музыки было не спрятаться. «Веселую вдову», оперетту Франца Легара, играли в Фольксопере, то есть Народной опере, неподалеку от нашей квартиры, и ее музыка наполняла улицы. Когда мы отправлялись за покупками на крытый рынок девятнадцатого века, свет лился сквозь огромные окна высоко над головой, и мы сразу становились частью повседневной местной жизни. Мясник фальшиво распевал оперные арии, заворачивая мясо в Die Presse. Старуха, продававшая молоко с толстым слоем сливок сверху, мурлыкала знакомую мелодию из «Веселой вдовы».
Даже белые лицципианские жеребцы в Испанской школе верховой езды танцевали под классическую музыку, как заведено было с 1572 года. Их арена походила на бальный или концертный зал, освещенный огромными люстрами. Облаченные в двууголки и фраки наездники заставляли лошадей шагать синхронно.
Мы встречались с другими американцами на вечеринках в посольстве и на домашних ужинах. Как-то на День благодарения я играла с Крампусом, рождественской куклой нашей хозяйки, австрийским врагом святого Ника, и слушала симпатичную учительницу младших классов из Чикаго. Она рассказывала, что выиграла вокальный конкурс и в качестве приза ей досталась поездка в Вену. Она знала всего две песни и не умела говорить по-немецки, но в Венской государственной опере услышали ее голос и уговорили ее спеть в опере Моцарта «Волшебная флейта». Девушку звали Арлин Оже.
Мои родители разговаривали с Арлин о музыке – они оба играли на пианино и любили послушать симфонии по радио. Моя бабушка играла в церкви на органе, а дедушка рассказывал, что во время Первой мировой играл на скрипке. Хотя моему брату Брюсу сравнялось всего одиннадцать, он уже мог исполнить кое-что из Моцарта на пианино.
Я немного знала о Моцарте после визита в его дом в Зальцбурге.
Родители Моцарта возили его по Европе как какую-то диковинку. Он умел играть на нескольких инструментах и мог повторить пьесу на память, услышав ее всего один раз. Его «Волшебная флейта», написанная перед самой смертью, в возрасте тридцати пяти лет – это история о колдовстве и зачарованных животных, захватившая почти детское воображение композитора. Музыка – отдельный герой в этой опере. Принц Тамино проходит огонь и воду при помощи волшебной флейты.
Мы отправились слушать Арлин в «Волшебной флейте» в Государственную оперу, величественный храм музыки, построенный в 1869 году. В фойе висели портреты дирижеров, которые выступали здесь: Густава Малера, Рихарда Штрауса, Герберта фон Караяна. Я радовалась, что мы не пошли в Музиферайн, где я уже отсидела три или четыре скучнейших концерта. Там старики часами играли симфонии, не рассказывая при этом никаких историй, и мне оставалось только разглядывать голых золотых женщин, поддерживающих балкон.
Я уже бывала в этой опере, смотрела «Лебединое озеро». Я пыталась подражать невероятно гибким рукам балерины Марго Фонтейн и воображала себя в сверкающей тиаре и белоснежной пачке, украшенной драгоценностями. Сегодняшнее представление было совсем другим. Стоило нам войти в фойе, как мама принялась показывать сцены из «Волшебной флейты», вытканные на огромных гобеленах. Там был Папагено, одетый как птица, с замком на губах, повешенным фрейлинами Царицы Ночи. Была Памина, жрица солнца в храме Исиды. И, наконец, героиня Арлин, злобная Царица Ночи.
Служитель усадил нас, и я тщательно разгладила юбку австрийского дирндля, который купила мне мама. Он был розово-коричневый, со шнуровкой на корсаже, пышной блузкой, узорчатой юбкой и шарфом с бахромой, которым полагалось прикрывать вырез. Это был первый раз, когда я его надела. В этом платье я очень походила на австрийскую девочку.
Я беспокойно ерзала, слушая увертюру, но вот наконец на сцене появилась наша знакомая. В вышитом бархатном платье, с высокой прической, она совершенно преобразилась. Она приказала Памине убить жреца Исиды:
Ужасной мести жаждет моё сердце!
Я беспощадна!
Я беспощадна…
Жажду мести я!
Должен узнать Зарастро ужас смерти,
Зарастро ужас смерти,
А если нет, так ты не дочь моя!
Не дочь моя!
И вдруг мой дирндль показался мне совершенно обыденным. Такое все носят. Если бы я только могла щелкнуть пальцами и превратиться в Царицу Ночи, как Арлин! Если бы на меня смотрели все эти люди! Я жаждала признания. Я хотела быть царицей сцены, как она. Я мечтала о ее волшебном платье!
Годом позже, в 1968, мы отправились домой на пароходе «Микеланджело». Панорама Нью-Йорка успела измениться: началось строительство Всемирного торгового центра на Манхэттене. В городе появилось что-то европейское, на улицах вокруг отеля «Тафт», где мы остановились, открылось множество французских и итальянских ресторанов. На причалы Вест-Сайда сходили путешественники. Чудные машины и еще более чудные люди стремились к Линкольн-центру, белому дворцу искусств, который был больше и новее любого театра в Вене.
И Северная Каролина изменилась. Мне исполнилось восемь, и мои бывшие одноклассники учились теперь в третьем классе. Они спросили меня, где я была в прошлом году. «В Австрии? И кенгуру видела?» Они все слушали песни «Битлс», которых я не знала, так что я тайно мурлыкала себе под нос мелодии из «Волшебной флейты», которые напоминали о чудесном преображении Арлин.
Вена начала выцветать в моей памяти, как только я вернулась в старую розовую спальню. Мама пыталась воссоздать нашу утонченную европейскую жизнь, разбросав по дому альбомы с репродукциями из австрийских музеев; на стену она повесила мою любимую картину Дюрера. По субботам мама включала трансляцию концерта из Метрополитен-опера`. Она покупала марципановых кроликов и традиционные пирожные в маленьком магазинчике на Франклин-стрит, который держали австрийские евреи, бежавшие в 1939 году.
Впрочем, здесь была своя культурная жизнь. Оркестр Северной Каролины мотался на раздолбанном автобусе от Мантео до Мерфи, занимаясь музыкальным образованием населения. Созданный в 1932 году как проект Управления общественных работ, он до сих пор получал финансирование по «Закону о горнах». На один из их концертов мы ездили всей начальной школой. Сначала мы слушали «Петю и волка» Прокофьева, а потом устроили дикую какофонию, пытаясь играть на пластиковых дудочках, выданных в школе.
Мои родители любили играть на пианино и убедили меня тоже брать уроки. Через несколько месяцев я решила, что гаммы и простенькие мелодии – это скучно. Я хотела учить громкие и драматичные вещи Брамса и Бетховена, которые играл мой тринадцатилетний брат. Я не понимала, сколько в это вложено труда.
Иногда мы всей семьей проезжали тридцать миль по двухполосной дороге, чтобы послушать Филадельфийский оркестр или пианиста Артура Рубинштейна на арене «Рейнольдс» в городе Ро`ли. Роли был всего лишь звеном в цепи «общественных концертов», созданной в двадцатые годы. Здесь продавали абонементы по подписке и выплачивали гонорары заранее, отказываясь от посредников. В Америке было почти три сотни городов, где построили такие музыкальные клубы и приглашали лучших музыкантов, которых только могли себе позволить. Чтобы заполнить полторы тысячи сидений баскетбольного стадиона, билеты на семь концертов продавали за семь баксов.
Хотя я понимала, что для нас, живущих вдалеке от больших городов, концерты – ценнейший культурный ресурс, они все равно казались мне скучными. К тому же стадион, больше похожий на амбар, не мог сравниться с элегантной Венской оперой. Из-за жуткой акустики инструментов почти не слышно, да и увидеть музыкантов было нелегко. Я размышляла, чем бы мне хотелось заняться вместо этого: можно посмотреть на головастиков в ручье у дома, прокатиться на велосипеде до бассейна или проплыть на лодке мимо рододендронов на реке Ньюс.
Пока я училась в начальной школе, родители заставляли меня играть на пианино. Я терпеть этого не могла и не любила пианино как таковое, но к шестому классу я продвинулась настолько, что смогла выступить на концерте. В награду мама купила мне платье принцессы – с пышной юбкой из ярко-розового шифона и атласной лентой вокруг талии. Я с удовольствием вышла в нем на сцену. Но как только аплодисменты затихли, меня охватил дикий ужас. Я подсела к девятифутовому «Стейнвею», и у меня дрожали руки. Я забыла все ноты, прерывалась и начинала заново, и мечтала исчезнуть или убежать со сцены – но все же доиграла до конца. И только отойдя от рояля, я снова стала принцессой.
Это был 1971 год, и кто-то закупил для нашей школы трубы, флейты, саксофоны и тромбоны. Сначала всем нам устроили тест: эта нота выше или ниже? Тише или громче? Я на все ответила верно. И Джонни Эдвардс, черный парень, который жил в грязном доме с пристройкой в сельском округе Ориндж, тоже.
Потом Джонни ушел, а я осталась вместе с остальными подающими надежды музыкантами. В нашей школе уже шесть лет как практиковалась интеграция цветных, но вряд ли родители Джонни смогли бы платить за трубу тридцать баксов в месяц.
Руководитель принялся распределять инструменты – просто по алфавиту. Наконец-то и у меня будет волшебная флейта! Я с нетерпением смотрела, как Микета получает последнюю трубу, Осборн – тромбон, Смит – флейту. Когда дошло до буквы Т, мне оставались на выбор всего два незнакомых инструмента: гобой и фагот (кому-нибудь по имени Янг пришлось бы удовлетвориться казу).
– Я возьму маленький, – заявила я, указывая на скучную черную дудочку с металлическими клапанами. О фаготе размером со столбик от кровати я точно не мечтала.
Если бы я только не спала на «Пете и волке»! В сказке Прокофьева кошка мягко ступает звуками кларнета, волки ходят по лесу валторнами, а птички поют, как флейты. Гобой играет глупую неуклюжую утку, которую глотает волк, и которой только и остается, что крякать у него из живота.
Я притащила свой утешительный приз домой. Собрала пластиковый гобой фирмы «Сельмер», приладила трость и дунула. Ничего. Мама взялась за дело и заплатила за уроки. Моя новая учительница продемонстрировала сложность гобоя по сравнению с другими инструментами, предложив папе дунуть во флейту. Справиться с флейтой оказалось не сложнее, чем с бутылкой колы. А потом она протянула папе гобой.
Раздался мерзкий звук. Вибрирующая трость щекотала губы.
Учительница заявила, что хорошие гобоисты нарасхват, и отправила нас за тростями и всякими другими принадлежностями. Мама даже рискнула зайти в табачную лавку за папиросной бумагой, которой вытирают слюну под клапанами. Полностью экипированная, я поспешила на репетицию.
Я уже считалась заучкой, и никто не спутал бы меня с очаровательными девочками из команды болельщиц, которые играли на флейтах. Но тут я порвала все чарты. Я побагровела, пытаясь дуть в крошечный мундштук, на лбу у меня вздулись жилы. Фагот никому не приглянулся, так что меня сразу назначили главным придурком в оркестре.
Инструмент просто не играл. Даже самые лучшие трости, сделанные из бамбука вручную, почти не давали звука. Поскольку эти хрупкие пластинки делаются под музыканта и под инструмент, выбора у меня не оставалось: мне пришлось научиться делать трости самостоятельно.
С плохой тростью мой гобой только хрюкал и скрипел, будто он обладал собственным разумом. Но когда мои трости наконец заработали, я поняла, что музыкой выразить чувства куда проще, чем голосом.
Хотя, конечно, удовольствие от музыки было не единственным достоинством гобоя. Учительница была права: гобоисты нужны всем. Композиторы пишут для гобоя сочные соло, которые приводят в экстаз любого дирижера. Учителя прощали мне бесконечные репетиции, поездку в горы к оркестру штата и, наконец, недельный тур с университетским ансамблем.
В четырнадцать лет я оказалась в мотеле в Пайнхерсте в компании пятидесяти студентов колледжа. Не прошло и часа, как я прихлебывала пиво из стакана двадцатилетнего барабанщика, пока он рассыпался в комплиментах. Директор ансамбля, местная знаменитость – в пятидесятых он играл на валторне в оригинальной музыкальной заставке «Капитана Кенгуру» – тоже подлизывался к своей маленькой гобоистке.
Летом 1974-го я отправилась в музыкальный лагерь «Трансильвания» от музыкальной школы «Бревард» в Ашвилле, Северная Каролина. Там я познакомилась с гобоистами из Далласа и Атланты. Поскольку для своего возраста я играла отлично, меня взяли в репертуарную программу музыкального центра: там я играла Бетховена и Брамса со старшеклассниками и студентами музыкальных колледжей.
Вернувшись из лагеря, я устроилась на лето в музыкальный магазин, легко убедив менеджера взять меня, потому что я выглядела благоразумной. Вскоре я уже украдкой выпивала с продавцом пианино и временами забивала косячок с гитаристом Рэем. Родители и учителя ничего мне не говорили. Думаю, они даже не подозревали, что школьница, играющая классическую музыку, способна на такое.
Вернувшись в школу, я заметила, что мои одноклассники сидят над учебниками гораздо больше, чем я над гобоем, но не получают такого внимания, как я. Я нашла свое волшебное платье. Если я буду хорошо играть на гобое, то буду получать деньги без утомительной учебы, которая предстоит всем остальным.
Проблема была только одна. Мне приходилось проводить долгие часы за изготовлением тростей, иначе я не извлекла бы из своего гобоя ни одного звука. Тростями была вымощена моя дорога к признанию. Я больше не ходила в свое тайное место у ручья, почти не читала. И, разумеется, не училась.
Юность я потратила на болотные растения. Arundo donax, гигантский тростник – то есть бамбук, из которого делают дешевую мебель, бумажную массу, целлюлозу для вискозных фабрик и трости для гобоев, фаготов, кларнетов, саксофонов и волынок. Мне приходилось складывать два кусочка тростника, связывать их и шлифовать, пока они не начинали вибрировать и издавать звуки, когда я дула в отверстие.
Каждые несколько месяцев из французского Антиба прибывал коричневый бумажный пакет, набитый стеблями тростника. Они звенели, как китайские колокольчики. Измерив диаметр, я раскалывала стебли по вертикали, нарезала на кусочки одинакового размера и, дергая туда-сюда каретку специального станочка, вырезала в них U-образный канал. Потом я сгибала получившуюся полоску пополам, сводила концы вместе и привязывала все это к серебряной трубочке, заткнутой пробкой. На этой стадии требовалась ловкость рук и рыболовная леска. В получившейся куколке иногда зияли дыры, там, где края тростника не сходились. Это можно было исправить, заделав разрыв так называемой рыбьей кожей (специальная штука, которая используется в ювелирном деле). Я старалась не думать, что на самом деле эта мембранка сделана из бычьих кишок.
Только после этого я приступала к шлифовке – чтобы заставить тростник вибрировать. Нож цеплялся за неровные края. Я дула на трость, проверяя ее. Нет. Я продолжала шлифовку и наконец слышала громкий скрип, похожий на звук примитивной марокканской риеты. Пора начинать сначала.
В моей розовой спальне царил дикий беспорядок – три разных смазки, стальные пилки, горы бамбуковых обрезков. Этот процесс занимал долгие часы, и его приходилось повторять каждый раз, когда трость приходила в негодность. То есть почти ежедневно.
Неудивительно, что в моем очередном табеле красовалась тройка с плюсом по французскому, уравновешенная тройкой с минусом по алгебре. Я спрятала табель от родителей. Зачем музыканту математика? Я не общалась ни с кем в школе, считая, что принадлежу к элите: я музыкант. Мои немногочисленные друзья тоже на чем-то играли, так что мы представляли собой гордую компашку ботаников.
Когда выбирали игроков в команды по кикболу, я всегда оставалась последней. Мои одноклассницы в раздевалке говорили о прическах, косметике и лифчиках, а я казалась себе идиоткой. Мои друзья-музыканты ни за что не пошли бы на школьные танцы или на футбол. Вместо туфель на платформе и джинсов-клеш, которые были в моде в 1974-м, мы носили шарфы с изображением рояльных клавиш и сережки в виде нот. Я особенно гордилась футболкой с надписью: «Сила гобоя», которую мне сделали на заказ.
Лет местным музыкантам было от двенадцати до восемнадцати. Самоотверженные матери-домохозяйки вроде моей по очереди возили нас на соревнования оркестров, репетиции и выступления молодежных коллективов. Своим парнем я назначила пианиста по имени Форрест. Мне было четырнадцать, ему восемнадцать, и его блудный брат возглавлял Американскую нацистскую партию. Форрест мне никогда не надоедал, я курила траву в поле за фермой его семьи и восторженно слушала его сочинения. Когда он поступил в колледж при Школе искусств Северной Каролины, я прошла прослушивание в старшие классы туда же.
Родители хотели отправить меня в частную школу, надеялись, что я уеду в Эксетер в Нью-Гемпшире, где мой брат должен был провести четыре года среди детей сенаторов и членов Верховного суда. Оценки у меня были не очень, но Брюс учился достаточно хорошо, чтобы меня тоже взяли. В Эксетере я получила бы хорошее образование, училась бы у гобоиста из Бостонского оркестра и проложила бы себе путь в университет из Лиги плюща, получив стипендию для музыкантов.
Родители пытались помочь мне принять правильное решение. Эксетер казался прямым путем к успеху, но преподаватель гобоя из Школы искусств Северной Каролины, Джозеф Робинсон, прислал мне персональное письмо, полное лести. Возможно, он в самом деле что-то из себя представлял, потому что руководитель хора в «Трансильвании» уже советовал мне поискать его. Мама с папой очень старались не обидеть меня – на тот случай, если я вдруг окажусь очень талантливой. Времена изменились: в 1970-х на искусство выделялись огромные деньги, так что люди моего поколения всерьез рассматривали возможность сделать карьеру классического музыканта – в дни моих родителей это было совершенно невозможно.
Родители оставили решение за мной. Я очень боялась, а из-за плохих оценок не позволяла себе откровенно поговорить с ними. В четырнадцать лет я вообще не представляла себя профессионалом. В те времена женщины на юге не работали, за исключением школьных учительниц. Я была подростком и не заглядывала в будущее дальше чем на несколько месяцев.
Мои друзья-музыканты мучились такими же размышлениями. Учителя и родители не могли дать им совета. Наверное, взрослым было неудобно, что они не разбираются в классической музыке, и они боялись показаться безграмотными. Было ощущение, что нам всем достался божественный дар, который они не способны понять.
Я взвешивала. Школа искусств Северной Каролины, интернат в восьмидесяти милях от дома, куда собирался Форрест, была известна невысокими академическими стандартами и бурной жизнью в кампусе. Там пили. Там употребляли наркотики, а старшеклассницы регулярно беременели – значит, там занимались сексом. Звучало очень по-взрослому. А еще очень знакомо. Там меня будут окружать другие дети, которых хвалят за творческую жилку, странное поведение и озорство – хотя на самом деле они почти ничего не достигли.
С другой стороны, если я уеду за семьсот миль, в Нью-Гемпшир, Форрест меня бросит. В Эксетере царят строжайшие правила и нужно много учиться. У меня уже возникло чувство, что я умею играть, но больше ни на что не способна. Конечно, для Эксетера я слишком глупа и недисциплинированна. Я ни за что не смогу сдать сложнейшие экзамены, которые легко сдал Брюс.
Я пыталась обработать все, что мне было известно. В четырнадцать лет я не представляла, как люди становятся врачами, юристами или профессорами. Я не особенно хотела стать профессиональным музыкантом, но – этот путь позволит мне протянуть несколько лет, наслаждаясь всеобщим вниманием, и там посмотреть, что будет. Подобные неясные размышления привели множество моих юных друзей в профессиональную музыку, когда они еще были слишком малы, чтобы всерьез решить, чем хотят заниматься.
Родители не слишком радовались, но они приняли мое решение отправиться в Школу искусств Северной Каролины. Лично я чувствовала, что моя жизнь уже зашла в тупик, но мама с папой сказали, что они в любом случае верят в меня.