Читать книгу Моцарт в джунглях - Блэр Тиндалл - Страница 4
Первое отделение
Соната «Аппассионата»
Два
Приключения лисички-плутовки
ОглавлениеБрюс увез меня на восемьдесят миль в Уинстон-Сейлем. Мы проезжали мимо лачуг, заброшенных промышленных зданий и ржавых трейлеров. Полюбовавшись на драные занавески в окне бара «Спун», мы повернули направо и остановились у ворот Школы искусств Северной Каролины. Высокий забор отделял студентов от окружающих трущоб.
Кампус был довольно скромный: несколько жилых корпусов, столовая, главное здание, геодезический купол и старый спортивный зал, превращенный в кинотеатр. Сейчас Школа искусств Северной Каролины вошла в университетскую систему штата и принимает студентов со всей Америки и даже из-за границы. Здесь учат классической музыке, балету, современному танцу, актерскому мастерству, драматургии и живописи, с седьмого класса и до колледжа. На тот момент это подготовительное отделение было единственным в стране старшей школой-интернатом, которое специализировалось на искусстве и получало государственное финансирование. Мое обучение стоило семнадцать долларов в год, а вместе с комнатой и едой все это обошлось в тысячу четыреста долларов по ценам 1975 года.
Поскольку эта школа была в некотором роде единственной в стране, после десяти лет работы у нее было множество успешных выпускников. Флейтистка Рени Сиберт и скрипачка Дон Ханна играли в Нью-Йоркском филармоническом оркестре, баритон Джон Чик пел в Метрополитен-опера, пианистка Марго Гаррет преподавала в Джульярдской школе, а другие начали сольные карьеры – например, виолончелистка Шарон Робинсон и флейтист Рансом Уилсон. В школе работали отличные преподаватели, например, скрипачка Элен Ли Ричи, которая получила премию Наумбурга в 1958 году, и квинтет деревянных духовых, который в полном составе переехал из Нью-Йорка.
Когда мы вылезли из машины, мне показалось, что я заметила Форреста. Я не хотела его видеть: летом он меня все-таки бросил. Мы с Брюсом отвернулись и двинулись к столовой сквозь строй крошечных девочек в черных трико. На стойке регистрации симпатичная пожилая дама разглядывала пишущую машинку. Она выглядела как типичный волонтер – из тех, которых художественные группы очень ценят, потому что те помогают им оставаться на плаву. Как и многие женщины той эпохи, интересовавшиеся культурой, она, скорее всего, не работала и полагала, что ее волонтерство помогает мужу заводить связи во время посещения концертов и благотворительных мероприятий с другими местными меценатами.
– Дата рождения, дорогуша? – спросила она.
Тут мне внезапно пригодилась математика.
– Второго второго пятьдесят седьмого, – спокойно сказала я, прибавив себе три года. Теперь мне стало восемнадцать. Брюс косо посмотрел на меня, но ничего не сказал. В его частной школе ученикам запрещалось даже водить машину. Тут, в Школе искусств, я смогу покупать пиво раньше, чем сяду за руль. Сердце у меня громко колотилось в тишине, но старушка отрезала желтую карточку с фамилией и сунула ее в ламинатор.
В спальнях старшеклассников толпились новички. Куча балерин испортила гендерное соотношение до трех к одному в пользу девочек. С некоторыми из них я познакомилась в родном городке. И еще с фаготисткой по имени Одри. Одри, красивая и талантливая, искала утешения в музыке, потому что ее семья недавно лишилась дома.
Я познакомилась с начальницей общежития Сарой, типичной фанаткой, которых я уже узнавала. Смущенная нашими талантами, она забывала, что мы всего лишь дети. Приветствуя учеников, Сара нервно смотрела в пол, как будто общалась со знаменитыми музыкантами за кулисами, а через мгновение забывала о смущении и с восторгом представляла нас друг другу.
Встретившись со своими новыми одноклассниками за еще горячим печеньем, я очень удивилась двум вещам. Во-первых, многие девочки казались хрупкими, как китайские фарфоровые статуэтки. Во-вторых, в них чувствовалась какая-то зрелость и осторожность – дома я не замечала за своими одноклассниками ничего подобного. Эти подростки явно могли позаботиться о себе, как будто им предстояло всю жизнь прожить в одиночестве. Они хотели выступать и найти себя на сцене. Я очень хорошо их понимала.
Теперь, уехав из дома, я, наверное, тоже изменюсь? Я казалась странноватой: толстенькая, в очках, с южным акцентом. Я надеялась, что к концу этих трех лет превращусь в прекрасного лебедя, играющего перед восхищенной публикой. Я не знала точно, как это происходит, но хорошо помнила Арлин, которая из скромной учительницы вдруг стала могущественной Царицей Ночи.
Сара представила меня блондину примерно моего возраста. Я видела, как он выгружал длинный прямоугольный кейс с инструментом из кузова лимонно-зеленого «Дацуна». Я подумала, что это чей-то брат, потому что он выглядел слишком приличным на фоне ярко одетых учеников, но я быстро научилась не судить о своих одноклассниках поспешно.
Рубашки на пуговицах, которые носил Джоффри, выдавали его аристократическое происхождение. Семья из ярых сторонников сегрегации и фагот довершали образ. И мало было ему таких жутких родственников, так еще отец недавно погиб в авиакатастрофе. Его мать, художница, решила, что Джоффри гей, и отправила его в Школу искусств вместо военного училища, куда хотел он сам. Джоффри учился играть всего несколько месяцев и не знал, хочет ли он сделать карьеру музыканта.
Еще там были Третики: Клиффорд, Ноэль и Дрю. Им не было и трех лет, когда их отец, скрипач, погиб и их отправили к разным родственникам. Встретившись впервые, они играли в память о своем отце, которого знали только по записям.
Клиффорд, самый старший, талантливый флейтист, вел себя по-отцовски не только по отношению к брату и сестре, но и ко всей школе. Он снимал какие-то любительские фильмы, хранил в кармане мастер-ключ от кампуса и мог отмычкой завести любую машину на парковке. Он с удовольствием расстался с прошлогодним соседом по комнате, неряшливым балетным танцором из Арканзаса, Патриком Бисселлом, который разливал пиво по всей комнате и слушал рок днем и ночью. Место Патрика занял задумчивый скрипач, отец которого владел огромной империей безалкогольных напитков на Среднем Западе.
Ноэль танцевала ведущие партии, а заодно играла на итальянской скрипке восемнадцатого века, принадлежавшей их отцу. Она ввела меня в круг балерин, секретный мир маленьких девочек, мечтающих о большой сцене. Они приехали из крошечных городков по всей Америке учиться у знаменитых преподавателей Школы искусств Северной Каролины и надеялись подписать контракты с труппами из больших городов. За десять лет работы наша школа прославилась как одна из лучших балетных школ для юных танцоров.
Соседка Ноэль, Элизабет, приехала из Лаббока (Техас), где ее родители занялись преподаванием, закончив оперную карьеру в Европе. Элизабет пришлось очень рано уехать из дома. Если балерина не попадёт в серьезный театр к восемнадцати годам, ей уже не стать профессионалом. Мать отправила ее в Школу искусств Северной Каролины, но опасалась, что Элизабет не получит приличного образования.
В соседней комнате жила Кристина. Она привезла свою валторну из городишки в Монтане с населением в двести пятьдесят человек. Лучшее, что могло там ждать девочку – отучиться в местном колледже и вернуться на ферму, к мужу. Однажды зимой пианистка Лили Краус выступала в Грейт-Фолс, единственном большом городе между Биллингсом и Калгари. Кристина была еще совсем крошкой и почти не заметила музыки – она смотрела на длинное платье Краус, расшитое пайетками. В прерии приехала принцесса. В это мгновение Кристина решила, что такое платье поможет ей добиться лучшей жизни.
Школа искусств Северной Каролины, открывшаяся в 1965 году, призвана была удержать талантливых студентов с юга дома. До этого юным музыкантам приходилось уезжать в Джульярдскую школу или даже в Европу, поскольку учиться недалеко от дома было невозможно. Старшие классы открылись позже, также как отделения танца, драматического искусства и живописи.
С политической точки зрения проект выглядел спорным. Политиков осуждали за трату общественных средств на «танцы на пуантах», но губернатор Терри Сэнфорд настоял на своем. До этого штат занимал сорок пятое место по тратам на образование. Теперь деньги потихоньку потекли. В частности, был запущен телемарафон, благодаря которому фонду Форда удалось собрать миллион долларов за двадцать четыре часа. Магнаты из Северной Каролины, разбогатевшие на табаке, мебели и текстиле, тоже поддержали проект – им нужны были актеры и исполнители для художественных центров, которые только начали строить в Америке.
Трата таких сумм на колледж для музыкантов в середине шестидесятых требовала твердой веры в быстрый рост и развитие американской культуры и рабочие места, которые она могла создать. В то время для музыкантов-классиков почти не было работы, кроме преподавания. Музыканты из симфонических оркестров брались за любую работу, чтобы выжить, потому что оркестры играли только в сезон. В 1961-м всего девять из лучших двадцати шести оркестров Америки работали больше тридцати недель в году и только четыре из этих девяти оплачивали работникам медицинскую страховку.
Но, несмотря на отсутствие работы, количество людей с университетскими дипломами в области искусства росло. «Любой, способный сыграть гамму, стремится в Вену учиться музыке», – заявил драматург Торнтон Уайлдер, когда культурный бум шестидесятых усилился. С 1960 по 1967 год количество выпускников театральных училищ утроилось. То же случилось с танцем, музыкой и живописью. Академии искусства приобрели популярность, профессора требовали открывать специализированные заведения вроде Школы искусств Северной Каролины, жалуясь, что дилетанты портят репутацию их отделений.
«Эти программы, – писала Элис Голдфарб Маркиз в „Уроках искусства“, истории государственного финансирования искусства, созданной в 1995 году, – множились, не задаваясь вопросом, нужны ли кому-нибудь сертифицированные специалисты по искусству в таком количестве». [1]
Школа искусств Северной Каролины, прокладывая путь в неизвестных водах, поначалу находила совсем немного студентов. Сюда принимали начинающих балерин, игроков на банджо и даже девочку из Аппалачей, которая играла на изогнутой флейте. Эти студенты никогда не слышали симфонического оркестра, но администрация настаивала, чтобы они в нем играли. «Разве для них для всех есть работа?» – спрашивала одна дама из женского клуба в Ро`ли. Нью-Йорк и без того был затоплен актерами, которые занимались всем чем угодно, чтобы свести концы с концами.
Школа сосредоточилась на профессиональном обучении и объединила любителей (самых верных сторонников любого искусства) и свежих профессионалов с неопределенным будущим. К тому же в Школе искусств презирали местное искусство, даже восхитительную моравскую музыку, которую играли в чешской общине Уинстон-Сейлема уже две сотни лет. Центр общины, восстановленная деревня восемнадцатого века Олд-Сейлем, располагалась всего в миле от школы.
Писатель Джон Эл, один из первых кураторов школы, решил спланировать ее скудную программу по образцу, заданному Робертом Фростом незадолго до смерти. Фрост утверждал, что художники, как и спортсмены, должны развивать свои таланты с самого раннего возраста и в компании себе подобных. В своей речи восьмидесятишестилетний Фрост утверждал, что страсть юного художника нельзя распылять на всестороннее обучение. В соответствии с тогдашними настроениями, Эл планировал запереть студентов в творческой «лаборатории», отгородив их от влияния общества.
Благородные намерения, с которыми создавалась Школа искусств Северной Каролины, воплотили в себе все, что впоследствии чуть не погубило классическую музыку в Америке: взрывной рост без реалистичных планов, малое количество ресурсов, изоляция и слишком высокая оценка иностранных форм искусства без учета мнения тех, кто должен это искусство поддерживать.
Школа обеспечивала эффектное артистическое образование и была настоящим сокровищем для студентов, которые твердо собрались сделать карьеру в области искусства и обладали для этого талантом. Но многие старшеклассники еще не определились со своим будущим, а Школа искусства обращала мало внимания на академическую подготовку. Здесь презирали общеобразовательные предметы, принося образование в жертву неопределенному будущему в искусстве. Студенты школы – а некоторым было всего по двенадцать лет – почти ничего не знали об истории, общественных науках, бизнесе, математике и физике. И в этой свободной атмосфере, в буквальном смысле запертые и отгороженные от внешнего мира, многие студенты тратили упомянутую Фростом «страсть» на секс, наркотики и алкоголь.
Джозеф Робинсон, мой новый преподаватель по гобою, выиграл стипендию Фулбрайта на изучение немецкого искусства, брал уроки у французского гобоиста Марселя Табюто, работал в симфоническом оркестре в Мобиле (Алабама) в 1966 году, потом перешел в симфонический оркестр Атланты – и наконец осел в Школе искусств Северной Каролины. Помимо этого, тридцатипятилетний Робинсон успел получить дипломы по английскому языку, экономике и связям с общественностью в колледже Дэвидсона и Принстонском университете.
Впустив меня в студию – подвальное помещение без окон, – Робинсон закрыл дверь, и начался наш первый с ним час наедине. Я мечтала продемонстрировать ему, на что способна, показать технику и навыки чтения с листа – после семи лет еженедельных занятий на пианино это была для меня полная ерунда. Я поставила на пюпитр моцартовский квартет для гобоя, но Робинсона куда сильнее интересовали мои трости и гаммы. Одетый в полиэстеровые слаксы и двухцветные ботинки, он сел за пластиковый стол и извлек несколько жутких звуков из моих тростей. Печально покачал головой:
– Для начала тебе надо научиться правильно дышать. Сыграй «ре», вот так вот, – комнату наполнил идеально чистый звук. Я попыталась повторить, но Робинсон уставился мне на грудь.
– Думаю, что твои легкие все еще растут. – Он тихонько фыркнул и присмотрелся к моей растущей груди повнимательнее. Затем прижал мою ладонь к своему животу, демонстрируя, как он приподнимается при вдохе.
– Прямо под ремнем, – объяснил он правильную технику дыхания. Мне казалось, что это не так, но, наверное, в этом и смысл индивидуальных уроков? К тому же он дал мне две своих трости, которые были идеальны.
После занятия я нашла репетирующую Одри. Я рассказала ей о своем уроке и о том, что физический контакт с учителем мне не понравился. Она сказала, что ее собственный преподаватель, Марк Попкин, демонстрировал технику дыхания, не прикасаясь к ней. Еще она сказала, что мое занятие было какое-то скучное – всего одна нота, пусть то так, то эдак, и что она собирается учить концерт Иоганна Непомука Гуммеля для фагота.
Мы с Одри спустились посмотреть на расписание оркестра, вывешенное на доске объявлений. Хотя мне было всего пятнадцать, я играла лучше некоторых из десяти гобоистов постарше, поэтому меня поставили играть на альтовом гобое – увеличенной версии гобоя с более низким звучанием – в увертюре Сэмюэла Барбера к «Школе злословия».
Поскольку Школа искусств Северной Каролины была одновременно школой и колледжем, оркестр тут был постарше, чем те, к которым я привыкла. Большинству музыкантов было чуть за двадцать, играли они свободно и уверенно. Мэриен, первая гобоистка колледжа, сыграла ля, чтобы остальные настроились – по традиции это делают именно гобоисты, потому что звук гобоя четкий и легко слышен. Венгерский дирижер Николас Харсании постучал по пюпитру, чтобы привлечь наше внимание, и оркестр затих, прекратив настраиваться.
Харсании – бывший скрипач, ставший руководителем оркестра, – взмахнул палочкой. Он был не слишком хорошим дирижером и, карабкаясь по карьерной лестнице, во многом полагался на связи своей жены, знаменитой певицы-сопрано Джанис Харсании. Несмотря на нечеткость его движений, оркестр отозвался, и я внезапно стала частью самой чудесной музыки, которую когда-либо слышала. Музыка, которую играли вокруг меня, гудела в огромном помещении и вместе с этим создавала какое-то физическое ощущение, которого я никогда не испытывала, сидя в зале. Как будто я стояла перед огромным грохочущим динамиком. Находиться в центре оркестра – это совсем не то, что слушать музыку издали. Это веселее, чем вертикальный взлет на американских горках. Это божественно!
Впрочем, вскоре первоначальный всплеск адреналина сменился неконтролируемым ужасом: я поняла, что вскоре мне предстоит сыграть соло. Я больше не веселилась. На самом деле я едва дышала от ужаса: партитура заставляла умолкнуть один инструмент за другим, предвещая мой выход. Руки у меня дрожали, как на морозе, а от мерзкого выражения лица Харсании я переставала понимать хоть что-нибудь. Дирижировал он нечетко. Он поднял руку, давая сигнал понизить громкость, готовясь к тому жуткому моменту, когда мне придется играть на чужом альтовом гобое, в одиночку, перед взрослыми музыкантами из колледжа. Он так размахивал руками, что я даже не могла понять, докуда мы уже дошли. Ноты плыли перед глазами. Сердце у меня тяжело бухало, когда Харсании показал на меня, как будто говоря: «А теперь она! Сморите все!», я сделала вдох и заиграла свое арпеджио в ре-мажоре.
– Стоп! Стоп! – сердито закричал Харсании, и пятьдесят пар глаз уставились на меня, – громче. Не спеши. Почему ты спешишь? Сколько тебе лет?
У меня и раньше бывали приступы страха сцены, но никогда я так и не дрожала, и не задыхалась. Я чувствовала себя как шутиха, которой подпалили фитиль – будто я сейчас взлечу к потолку, взорвусь и осыплю пеплом все вокруг. Я сглотнула комок в горле, боясь упасть в обморок.
– Пятнадцать, – пискнула я. Харсании фыркнул. Я заметила, что концертмейстер Джон пытается поймать мой взгляд.
– Еще раз. Начиная с ми, – на этот раз я все сыграла, но ничего не помню об этом сумасшедшем соло из восьми тактов – так я нервничала.
Репетиция окончилась, Харсании слез с подставки. Направляясь за кулисы, он прошел между струнными к Ноэль, которая собиралась быстрее кролика. По дороге он успел ткнуть меня локтем в грудь и задержаться немного. Кристин скрючилась за тубой, а Одри побежала к ударным, и футляр с фаготом висел у нее на груди, как боевой щит.
Девушки постарше уже предупредили меня, что стоит потерпеть, если я хочу и дальше играть в оркестре. Я начинала понимать, насколько субъективна музыка по своей природе. И что вышестоящие – при условии, что никто не вмешается, – могут нас контролировать. Музыкальность и талант субъективны, а если ты не найдешь общего языка с преподавателем – в академическом, личном или сексуальном плане, – у тебя обнаружатся плохие интонации, скучная фразировка или вообще отсутствие таланта, – и принимать окончательные решения будет администратор, не имеющий ни малейшего понятия о музыке. Проблемные ученики не возвращались на следующий год, и в школе царила «артистическая свобода».
Концертмейстер Джон задержался на сцене. Я вспыхнула, когда он склонился над моим пюпитром, улыбаясь.
– Отлично играла, – сказал он и пригласил меня в общежитие колледжа после ланча. Я согласилась, хотя школьные правила это запрещали.
– Меня обычно зовут Хосе, – сказал он, включая мультики про Багза Банни в общей гостиной, – будешь текилу?
Я посмотрела на часы. Занятие по теории музыки началось пять минут назад. Внутри у меня потеплело от алкоголя, а Хосе все говорил.
Бывший ученик Джульярдской школы, он играл то тут, то там в Нью-Йорке, пока Школа искусств Северной Каролины не предложила ему стипендию. Со стороны его жизнь в большом городе казалась невероятно увлекательной. Он играл в нескольких оркестрах в местах вроде Карнеги-холла и даже записал кое-какую музыку для кино и телевидения. Он говорил, что это было круто, но он приехал сюда, чтобы получить диплом колледжа. Вернуться в Нью-Йорк он всегда успеет.
Хосе, талантливый мальчик, воспрял после первых же уроков игры на скрипке. Здесь он получал внимание, которого не могли ему дать родители-алкоголики. Его нигде не принимали за своего из-за смешанного мексиканско-негритянско-русского происхождения. Дети в родном квартале отвергали его музыку, потому что она была «для белых», а черных классических музыкантов он не встречал никогда. Все говорили ему, что скрипка – его билет из гетто. Хосе поступил в Джульярдскую школу и вылетел оттуда, когда попытался покончить с собой.
Хосе показался мне самым экзотическим человеком из всех, кого я встречала, и я каждый день приходила к нему пить текилу. Через неделю мы переместились в его комнату покурить травку. Он зажег какие-то благовония и показал мне свою скрипку, сделанную в восемнадцатом веке лучшим мастером Франции. Я посмотрела в эфы и увидела табличку с именем, которую Никола Люпо вставил туда в 1795 году, прежде чем приклеить на место верхнюю еловую деку. Скрипка стоила сто семьдесят тысяч долларов, на ней играли многие поколения музыкантов, пока богатый коллекционер не подарил ее Хосе.
По скрипичным стандартам, это был еще довольно скромный инструмент. Лучшая в мире скрипка, сделанная в 1730 году итальянским мастером Антонио Страдивари, тянула на четыре миллиона долларов. Скрипка 1735 года автора Гварнери дель Джезу продавалась за три с половиной миллиона. Один только смычок мог стоить больше пятидесяти гобоев. Лучший французский смычок девятнадцатого века, сделанный из бразильского пернамбукового дерева и конского волоса, стоил тогда больше ста тысяч долларов. Большинство музыкантов не могло позволить тебе такие редкие и старинные инструменты, и они – как и Хосе – надеялись получить скрипку в дар или на время от богатого мецената. Хосе задвинул футляр за свою вторую, и последнюю, пару обуви.
Я приходила к Хосе каждый день, пока он наконец не пригласил меня к себе после ужина. В его комнате я отпила рома и сделала затяжку, пока он перебирал пластинки. Сначала мы послушали симфонию Брамса, а потом из колонок понеслась «Просветленная ночь» Арнольда Шенберга. В полном восторге я бросилась на Хосе, а он погладил мои волосы. На занятиях я не появлялась неделями. Топливом для моей музыки была страсть, а не теория, английский и сольфеджио (пение нот без текста). Я была влюблена.
Хосе снял черный свитер с высоким воротником и рубашку-дашики, которые он носил каждый день, и запах его немытого тела смешался с запахом дешевых духов. Мы поцеловались под кульминацию брамсовского квинтета фа-минор. Хосе осторожно снял с меня футболку, носом ткнулся мне в шею и содрал с кровати покрывало. На простыне виднелась менструальная кровь другой девушки, но я позволила ему опрокинуть себя на кровать. Когда он впервые вошел в меня, больно не было.
– Спасибо, – прошептала я драматическим шепотом. Хосе замер.
– Да брось, ты не можешь быть девственницей, – пренебрежительно сказал он.
Когда я проснулась – около полудня – голова у меня раскалывалась. Я бросилась в медпункт за противозачаточными таблетками. Медсестра протянула мне форму согласия родителей на рецепт. Таблетки на год обошлись бы в четыреста баксов. Я не могла попросить родителей подписать эту форму – они немедленно забрали бы меня из школы, узнав, что я занимаюсь сексом, и я бы снова стала наполовину звездой, наполовину изгоем в обычной средней школе. Что касается другого варианта, мои родители, конечно, расщедрились на сорок баксов карманных денег в месяц, но на таблетки и этого не хватило бы. Я отправилась в городскую клинику на окраине Уинстон-Сейлема, куда пришлось ехать на нескольких автобусах. В Школе искусств Северной Каролины никогда не говорили о предохранении, но у старшеклассниц был особый фонд, предназначенный для оплаты абортов.