Читать книгу Западня для дурочки - Борис Дмитриевич Дрозд - Страница 4

Западня для дурочки
Часть первая
III

Оглавление

Родился и вырос Олег в одном из районных городков Хабаровского края. Отслужив во флоте на острове Сахалин положенные три года, он решил поступать в институт, и не куда-нибудь, а в Питер, в город Петра, Пушкина, Достоевского… И затем, когда с первого захода поступил, то почувствовал, что тут, в Питере, в нём вполне осознанно, по-настоящему раскрылась его подсознательная тяга к красоте. Только оказавшись в Питере, он понял, что красота – это всё. Что без неё нельзя, невозможно прожить ни дня, ни минуты, на мгновения; понял, что если и стоит жить, то только ради красоты.

Прежде красота для него заключалась в буйных красках, в ярком солнце, в мощных кронах деревьев, в резкой синеве неба, в картинах лесистых сопок, освещенных закатным или восходящим солнцем, в резкой белизне снега, – вообще в чём-то резком, ярком, здоровом…

А в Питере?

В Питере всё было иначе.

Когда он приехал сюда, то попросту был ошеломлён этим городом. Какой мрачный, какой болезненный город! Странно-красивый, болезненно-красивый! Именно эта болезненность, нехватка чего-то, какой-то существенный недостаток, недоразвитие казались главной, определяющей чертой всего облика города. Чего стоил тольког мрачный тон домов, особенно осенью, в ранние сумерки! А тяжелый колорит улиц, зловещая чернота чахоточных лип, казавшихся обугленными, словно бы после пожара? А знаменитые питерские дворы, «колодцы»? А эти арки, ведущие с улиц в угрюмую глубину дворов, в эти, казалось, звериные норы, в мрачное чрево, в вечную темень, откуда веяло таинственностью нор? А небо, казалось, похороненное под вечными облаками, – небо, цвет которого забываешь и от которого отвыкаешь? А туманы, слякоть, морось, придававшие Питеру ещё более мрачный вид? А эти искусственные, как будто мёртво-уродливые кактусы, наводнявшие квартиры, дома и учреждения Питера?.. Олег никогда себе даже вообразить не мог, чтобы болезненное, а тем более уродливое и мрачное, могло бы со временем показаться ему уже красивым. Но, оказывается, можно влюбиться и в эти туманы, и в морось, и в кактусы, и в ранние сумерки, и в пепельно-серое небо… А когда полюбишь, то сколько же красоты находишь в этих ранних сумерках, в зажженных в третьем часу дня фонарях на улицах, в мороси, в черных, обугленных липах, в тумане, скапливающемся в переулочках, и в извечно пепельном небе и пепельной воде Невы!

И он считал, что раз уж он приехал сюда, то должен взять от города всё. Впрочем, что входит в понятие «всё» у такого провинциала, как он? Конечно же, музеи, театры, выставки… Но разве мало приезжающих в Питер таких же провинциалов, как он, тоже мечтающих взять от города «всё», но кончающих ежедневным питьём пива и похождением по барам и забегаловкам? Как-то фосфорически сгорают они, утрачивают высокие, культурные стремления и интересы, так что через год-другой само собой определяется узкий круг их ежедневных грошовых развлечений и интересов. Много таких даже среди студентов, а не только среди «л«миты», – кого столицы и большие города ежемесячно выманивают из райцентров, городков и деревень обещаниями сказочно прекрасной, увлекательной жизни… выманивают только для того, чтобы они сделались лимитчиками и лимитчицами, то есть вахтерами где-нибудь на дрянной фабрике, контролёрами, мотальщицами или прядильщицами в грохочущем цехе, – да мало ли! Аппетиты столиц и больших городов безграничны, а здесь, в громадном городе, сбитые с толку обилием зрелищ и соблазнов провинциалы в своём подавляющем большинстве не умеют взять от города ничего и, раз-другой побывав где-нибудь, они уже воображают, что почерпнули от города сполна, что впитали в себя и дух его, и культуру. Да и успеется ещё! А впереди ещё столько времени!..

Вот так и проходит жизнь…

Зато все они – и лимитчики, и студенты, – когда приезжали на каникулы или в отпуск домой, страшно важничали и расхваливали свою жизнь в Питере. После первого курса, ещё до знакомства с Олей, он поехал в гости к своему другу Косте Логинову в его городок в Смоленской области. Там они валялись на пляже, ходили в парк на дискотеку, посещали единственный в городке бар, похожий, кажется, на все бары на свете, – и везде Костя «вешал лапшу на уши» местным девочкам, своим бывшим подругам. Важничая и играя роль Бог знает кого, Костя рассказывал им о театрах, в которых не бывал, но из которых они с Олегом якобы не вылезают; рассказывал о том, что они чуть ли не за руку здороваются с Иннокентием Смоктуновским, о литературных вечерах, где выступают разные знаменитости… «Везёт же вам, мальчики, вы в Ленинграде учитесь», – вздыхали бывшие костины подружки. Раз, когда загорали на пляже, Костя так заврался, рассказывая девочкам о своей мнимой дружбе с артистами театра Ленсовета, что Олег, уткнув лицо в песок, беззвучно смеялся, а потом, едва девочки ушли купаться, он со смехом сказал приятелю: «Ну, ты даёшь!» «А что?» – невозмутимо спросил Костя. «Как ты им загибаешь про театры!» «А много ли им, скобарихам, надо, – так же невозмутимо отвечал Костя, – прозябают тут в своей дыре, света белого не видят…»

Олег заметил: время уходит, а они не берут от города ничего, нигде не бывают, ничем не интересуются. А ведь они филологи! Он перешел на второй курс, и не мог бы ни о чём существенном рассказать, кроме общих мест. Как быстро привыкли к этому неисчерпаемому, необъятному, странному, таинственному городу! Изредка выберутся на стадион посмотреть важный футбольный матч «Зенита» или съездят в «Юбилейный» на хоккей, ещё реже в концертный зал Октябрьский на какую-нибудь эстрадную знаменитость, – вот и всё. А ежедневно – пиво, бары, кинотеатры да лежание на кровати в общежитии, когда в кармане не было ни гроша. Успеется ещё! Столько времени ещё впереди! А между тем Питер такой чудо-город, что здесь и без денег можно получать сколько угодно прекрасных впечатлений, что-нибудь взять для себя нового.

И он был одержим этим.

Самым лучшим, счастливейшим днём в своей жизни он считал один майский солнечный день, когда они с Олей гуляли по Питеру – сначала по набережной, у гостиницы «Ленинград», потом перешли по Литейному мосту на другой берег, прошли по набережной вдоль Зимнего дворца и через Дворцовую площадь вышли на Невский проспект. Солнце светило непривычно ярко, небо было пронзительно голубым, с синевой; в покойной, тихой воде Невы отражались три трубы знаменитой «Авроры», козловые краны на противоположном берегу, перевёрнутый вниз купол Исакия… На воде россыпями и поодиночке сидели чайки, издали похожие на выброшенные с теплоходов бумажные кульки и свертки… Это был чудный день. Оля не тащила его в бар, никуда не хотела никуда ехать, и никуда не нужно было ей спешить. Целый день они гуляли по городу и не заметили, как пролетело время, – такое редкое воскресенье!

Говорили почему-то в тот день о красоте.

– Знаешь, Оля, я просто болен красотой… Я не только влюблен в красоту, а именно болен… Красота спасет мир, говорил Достоевский, – и я верю в это, – ведь она меня уже спасла. Только здесь, в Питере, я по-настоящему понял и оценил красоту.

Она отнесла это признание на свой счёт, как вообще относила на свой счёт все его речи о красоте. Она лукаво щурилась при его словах, сбоку засматривая ему в лицо и поощряя его этим на новые признания и откровения, кокетливо играла сумочкой в такт шагам, а другой рукой по привычке теребила пуговицу на плаще, подсунув под неё два пальца.

– Не зря говорят о том, что человек сам себе создает судьбу, – продолжал он. – Если бы ты знала, как отговаривали меня ехать в Питер! Ты, мол, не поступишь, там таких своих хватает, а если поступишь, то не приживёшься… А я поехал и поступил, да ещё и тебя тут встретил… Разве это не так, Оленька? Нет, судьба мне светит! Да ещё и так светит, что я иногда не верю в том, что это происходит со мной наяву: неужели может быть такое счастье?.. Я, наверное, слишком высокопарно выражаюсь и тебе надоело меня слушать, но я не могу найти других слов…

– Нет, Олг, что ты! Я люблю, когда ты рассуждаешь о красоте. Честное слово, я не устаю тебя слушать. Ты говори, говори!

– Если бы только знала, какая перемена произошла со мной! Я Олечка, словно прозрел в Питере и у меня здесь словно бы крылья выросли… Знаешь, если бы я не приехал сюда, я бы, наверное, погиб в этом своем Добужево. Там так мучительно не хватает красоты! Там серость, бесцветность, скука. Там пошлость задушила красоту в самом зародыше. И я бы там жил, наверное, как живут все, не чувствовал бы красоты и не был бы таким богачом, каким чувствую себя теперь…

– Да? Разве ты такой богач? – чуть иронизировала она.

– Ещё какой! У меня есть ты, есть Питер, который я люблю безумно…

– Больше, чем меня? – всё так же иронизировала она.

– Нет, конечно! Разве можно что-то любить больше тебя? Но, знаешь, Москву, уверен, нельзя так любить безумно, а вот Питер можно. И ещё как!

– Наверное, ты прав. Я тоже очень люблю свой город. Вот всё смотрю-смотрю на Петропавловку и никак не могу налюбоваться.

– Я богач ещё и потому, что безумно верю в жизнь, в людей, в тебя, в этот город… Во мне живёт, Ольгуша, хорошая такая вера, ничего не требующая взамен. И, поверь, ни одна душа не сможет меня разубедить в этом.

– Ты и мне так сильно веришь?

– Тебе-то как раз больше всех верю.

– Неужели, Олг, правда, так веришь? – Она сжала его руку у локтя.

– Верю, Ольгуша, раз люблю, значит, верю, иначе я бы просто не смог…

– Доверяй, но проверяй, – тихо, не глядя на него, проговорила она. – Говорят, женщинам верить нельзя.

– Мало ли что говорят! Я счастлив, Оля, очень счастлив, и это главное! Я от этого своего счастья чувствую в себе такой душевный подъем, такие силы, такую жажду творить и работать, что горы могу своротить. Я и сворочу горы!

– Вот ты всё говоришь, красота, красота, – после некоторого молчания начала она, – а что же, по-твоему, Олг, красота? Как ты думаешь?

– Ну, наверное, это всё, что возвышает душу, делает её чище, совершеннее, – всё то, что ведёт к Богу, к спасению, я так думаю… В этом смысле я и понимаю мысль о том, что красота спасёт мир…


…Уезжал он на Шикотан в сильной тревоге за неё и свою любовь. В последние два месяца их встречи резко сократились. Оля всё ссылалась на страшную занятость, – и когда он, убежав с одной пары у себя в институте, приезжал к ней в университет, чтобы лишний раз повидать её, то находил её усталой, разбитой, изможденной. А иной раз она даже пропускала занятия. Всё время говорила:

– У мамы срочная работа, я ей помогала, просидели всю ночь.

Они перестали видеться встречаться в субботу и в воскресенье, потому что она предупреждала в пятницу:

– Олг, у мамы опять срочная работа, я буду помогать, не звони и не приходи.

Он умолял:

– Оля, ну я посижу в уголке молча».

– Нет, Олг, если ты будешь присутствовать, мы будем отвлекаться.

– Оля, что за срочная работа такая? Зачем вам с мамой надо надрываться по выходным?

– Да? А между прочим у мамы шубы нет, надеть нечего, в театр не в чем выйти! А между прочим, она ещё не старая, ей только сорок лет, и ей о личной жизни надо подумать.

Перед этими её доводами он отступал: она брала с него слово, что он не будет звонить, и они расставались до понедельника.

Её мать Нина Сергеевна, переводчица и одновременно машинистка в каком-то НИИ, печатавшая переводы с английского, французского и немецкого, – часто брала работу на дом и по целым дням, а то и по ночам сидела за столом, в табачном чаду, – эта худенькая женщина, стригшая коротко волосы, очень много курила, пила кофе крошечными глотками из миниатюрной чашечки, невесело, с налётом горечи улыбалась, скорее даже усмехалась, а не улыбалась, даже когда рассказывала что-то очень смешное, – и во всём её облике, особенно в двух складках вокруг рта, было что-то скорбное, поникшее и бессильное. Олегу казалось, что в Оленьке не было ничего от матери, кроме этих двух скорбных складок вокруг рта, если не считать, конечно, этой доставшейся от матери страсти к иностранным языкам.

Но однажды в понедельник он удрал с лекций и в одиннадцать был уже в университете. Нашёл по расписанию аудиторию её группы и, дождавшись звонка, вызвал её. Она вышла – опухшая, посеревшая, с синюшными мешками под глазами – и своим видом поразила его.

– Ольгушенька, что с тобой? – даже не поздоровавшись, спросил он.

– Опять просидели с мамой всю ночь, – проговорила она, прикрывая опущенными веками красные, слезящиеся глаза.

Она еле стояла на ногах от усталости, и в лице её было что-то поникшее и скорбное.

– Оля, ты с ума сошла! – закричал он. – Я сегодня же пойду к твоей матери и скажу, что так дальше нельзя!

– Не вздумай даже, – ответила она твердым тоном, хотя была даже не в силах поднять на него отяжелевшие веки. – Даже не вздумай… Очень срочная была работа, мы закончили только утром. Маме хорошо заплатят, очень нужны деньги… Я только два часика поспала…

– Но нельзя же так!

– Дай мне слово, что никогда не будешь заговаривать с мамой об этом, – потребовала она.

– Я не могу тебе этого обещать.

– Я поссорюсь с тобой, слышишь? Поссорюсь навсегда!

И только под этим нажимом он отступился и дал ей слово никогда не заговаривать с матерью на эту тему. Зато вскоре сделал ей предложение. Она не отказала, но и не сказала «да», ответила только, что надо подождать.

И он решил на каникулах поехать на Шикотан, на заработки, списался к этому времени со своим другом, с которым служил вместе во флоте, и тот выслал ему вызов для оформления пропуска.

Западня для дурочки

Подняться наверх