Читать книгу Проданная деревня (сборник) - Борис Можаев - Страница 3

Борис Можаев
Проданная деревня
По дороге в Мещеру
История села Брёхова, писанная Петром Афанасиевичем Булкиным

Оглавление

На лествице, по которой разум человеческий нисходить долженствует во тьму заблуждений, если покажем что-либо смешное и улыбкою соделаем добро, блаженны наречемся.

А. Радищев

Вместо предисловия

Однажды Петр Афанасиевич Булкин, с которым я был хорошо знаком, попросил меня отвезти его рукопись в какой-нибудь толстый журнал. Выбор пал на Ивана Боборыкина, редактора популярного журнала «Красное семя».

– Кем он доводится тому Боборыкину, который написал про Китай-город? – спросил Петр Афанасиевич.

– Кажется, внуком, – ответил я.

– Тогда ему отдайте. Эти не подведут – наши люди. Хорошей фамилии.

Однако знаменитый критик наш огорчил Петра Афанасиевича. Он написал ему:

«Дорогой тов. Булкин! Вам еще рано браться за перо: Вы человек необразованный. Рекомендую поступить в народный университет, активно посещать лекции по литературе и искусству. Во-первых, Вы пишете только о том, что прошло, а нам нужно про сегодняшний день. Во-вторых, у Вас нет ни сюжета, ни характеров, ни языка. И по мысли путано, народ не примет такую книгу и не поймет. Вот Вы, например, пишете – «гепат». А ведь такого слова нет в природе. Есть слово «гомеопат».

И т. д. и т. п.

На что Петр Афанасиевич ответил ему длинным письмом, в котором не трудно заметить и ум, и находчивость, и литературную осведомленность. Вот отрывок из этого письма:

«Многоуважаемый тов. Боборыкин!

Не стану спорить насчет образования, а также насчет того, нужно Ваше образование писателю или нет. Я, например, видел писателей (в Брёхово к нам приезжали), которые говорят «етта» и «булхактер», а нужно говорить «это» и «булгахтер». Ну и что? А пишут они, между прочим, не хуже Вашего. И Вы их сами печатаете. Или Вы упрекаете меня насчет отсутствия сюжета? А знаете ли Вы такого знаменитого современного писателя Владилена Золотушкина? Между прочим, он занимательно доказал, что его фамилия происходит не от золотухи – детской болезни, а от золотых приисков, которые хотели открыть в их деревне на речке Пискаревке, потому что нашли золотой самородок в помете гуся. Правда, когда капнули в городе на этот самородок кислотой, он зашипел и оказался стертой медной бляшкой. А ведь про это книга написана, да еще какая. Вы ее читали? У нее есть сюжет? Нет. И не нужен. Золотушкин доказал, что сюжет – пережиток прошлого.

А таперика возьмем слово «гепат». Вы пишете, якобы правильно будет «гомеопат». Может, у Вас так и говорят. Не спорю. Но давайте посмотрим, от чего произошло это слово? Ясно же, от аптеки, из которой гепат выписывает свои лекарства. А из какой аптеки он выписывает? Только из гепатической. То есть из той, которая стоит у Вас, в Москве, на Колхозной площади.

Неужели Вы не слыхали? Мы в Брёхове и то знаем про эту аптеку. Даже мой брат Леванид туда ездил за лекарством. Вот таперика и объясните мне – что такое грамотность и как ее следует понимать.

Очень странный вопрос Вы мне задали и насчет того, про какой день писать: про вчерашний или про сегодняшний? Интересно, как же я мог написать про сегодняшний день, когда он еще не прошел? Во-первых, надо подождать, пока он пройдет, и посмотреть – что из этого получится. Во-вторых, надо еще написать… А на это потратишь не один только день и, может, не один год…

Даже Владилен Золотушкин не успевает написать про сегодняшний день. Недаром читают его и говорят: «А-а! Это уже было…»

Увы, дорогой читатель! Этот интересный спор так и не окончился: Петра Афанасиевича не стало. Прошлой зимой поехали они вместе с братом за сеном в луга. Дорога дальняя… Наняли шофера-левака из соседней ЛМС, взяли водки и поехали на ночь глядя. На беду разыгрался ветер, перемело дорогу… Они и застряли, до лугов не добравшись. Куда идти в такую пору?! Выпили водки и уснули. Петр Афанасиевич прямо в кузове, а шофер с Леонидом в кабине. Утром нашли их… те, что в кабине, обморозили руки да ноги, а Петр Афанасиевич замерз до смерти. Вот и пришлось мне брать на себя все хлопоты по изданию его рукописи. Я ее почти не тронул, только добавил кое-где знаков препинания. При всем моем уважении к Ивану Боборыкину, я не могу согласиться с его приговором: «Эту книгу народ не примет и не поймет». Примет ли, нет ли – не знаю. Но что поймет – уж в этом я уверен.

С чего началось

Вчера мы ходили с председателем колхоза Звонаревым Петром Ермолаевичем, прозванным в селе Петей Долгим, в новую школу. Такая она большая, столько в ней всяких перегородок – заблудиться можно. Входим в одну комнату – на каждом столе лампочка под цветным колпаком, как гриб торчит. Полы серым матерьялом покрыты, под названием линолим. Идешь по нему – а каблуки шлеп-шлеп, как по воде, только брызг нету. А вдоль стен все книжные шкафы стоят.

– Что ж это за комната такая? – спрашиваю.

– Это читальный зал, – отвечает Петя Долгий.

«Эх, брат родной! Таперика, – думаю, – и помирать здесь буду». Люблю я книжки читать. В одной книжке про одно написано, в другой – про другое. И все-то они разные. Хорошая книжка всегда писана с секретом, как ларец потайной. Чтобы открыть секрет, голову на плечах иметь надо, а не вареную тыкву. Оглядываю это я книжные шкафы и говорю Петру Ермолаевичу:

– Веришь или нет, но моя жена Маруська ни одной книжки не прочла.

– А какое у нее образование? – спрашивает он.

– Да никакого. Ни бум-бум.

– Как же она станет читать, если неграмотная? Она не может, – сказал Петя Долгий.

А я отвечаю:

– Не то беда, что не может, а то, что не вникает. Я многое чего не мог, да вник. И никто меня не учил. А таперика вот и книги читаю, и сочинять умею.

У меня даже стихотворение в районной газете напечатали про Седьмое ноября:

С деревьев листья падают,

И дождь, как из ведра.

Но нас погода радует —

Мы вышли изутра́.


Я человек заслуженный – персональный пенсионер. Мне платят шестьдесят рублей областной пенсии. И по случаю праздника Петя Долгий пригласил меня выступить перед школьниками – как мы раньше жили и как сейчас живем.

– Товарищи пионеры! – сказал я. – Строй раньше был угнетенный… В школу не ходили, уровень свой не повышали. Я сам только две зимы учился. Да как учился? Снег поглубже выпадет – дома сижу. Валенок не было – одни опорки. А в опорках куда итить по глубокому снегу? Но сейчас, товарищи пионеры, чего не жить? Мы живем лучше, чем при коммунизме. Лечат бесплатно и учат вас бесплатно. И все равно общество не должно стоять на месте. Оно движется вперед, как земля вертится. Но я вам, товарищи пионеры, не то хотел сказать. Надо слушаться мать с отцом. Не то вы совсем разучитесь, как моя Валька. Только бы она пудрилась да наводилась…

Речь моя всем очень понравилась, а Петя Долгий сказал:

– Может быть, ты, Петр Афанасиевич, станешь в школе работать?

– Кем работать?

– Да вроде завхозом… Ночью охранять здание, а днем за порядком следить – звонки вовремя давать. Мы тебе от колхоза положим зарплату – пятьдесят рублей в месяц.

– И за лошадью мне смотреть?

– Для этого у нас конюх имеется. А ваша солидность нужна здесь для порядка.

А что ж, думаю, для порядка надо постараться. И деньги хорошие. К моей пенсии да еще пятьдесят рублей – жить можно. Отчего ж не пойти? Все равно я по ночам не сплю, как сыч корабишинский. (Корабишино – это у нас лесное село, я про него потом напишу.)

И согласился. Достал из сундука белый китель из чесучи, который носил, когда еще председателем колхоза был, брюки диагоналевые, темно-синие галифе, сапожки опойковые… Шляпу свою соломенную достал. Встал, как на вахту. И не то что ученики, учителя замирали передо мной. А завроно, старушка Семкина, сослепу за военрука меня приняла.

– А вы, – говорит, – товарищ подполковник, почему не на уроке?

– А я на часах, – отвечаю.

Поднес к ее уху звонок да как ахну. Она и присела…

Я этот разговор к чему веду? А к тому, что с той работы все и началось. Днем между звонками подремлю малость, а ночь подойдет – не могу заснуть, и шабаш! Хоть глаза выколи. Дома от нечего делать с Маруськой поругаешься. А здесь тишина… Ну, прямо вши от скуки дохнут. И книжки-то из рук вываливаются, потому что мысли одолевают. «А что, – думаю, – дай-ка я про наше село Брёхово книжку напишу. Ведь другие пишут. А я чем хуже?» Был со мной на охоте один писатель. Разговорились – а он не знает, что такое дерево, которым сено в возах утягивают. Я ему:

– Как же это вы пишете книжки про деревню, а сами не знаете, что такое дерево?

– Ну, – говорит, – деревья бывают разные: и дуб, и ясень, и осина… Всех не упомнишь.

– То дерево на корню, – отвечаю, – а это в деле. Разница! Без этого дерева сена не привезешь. Оно у каждого народа по-своему называется. У нас одно дерево, а вон татары называют его бастрык. Татарин и то знает, а вы не знаете. А еще книжки про мужиков пишете.

Может быть, я чего и не учту по художественному уровню, пусть уж критики на меня не обижаются. Но зато я не перепутаю дерева на корню с деревом в деле. А историй про село Брёхово я знаю много. Начну-ка я их записывать. Как ночь, так история. Ну, точен-в-точен как в книжке про тысячу и одну сказку. Только я сам себе и царевна и персидский шах.

Почему наше село называется Брёхово?

История для села – это одно и то же, что автобиография для человека. Как человеку нужна автобиография для службы, так и селу для колхозного строительства, для районных справок, донесений, так и далее нужна история. Но сказать по правде, настоящая история села Брёхова началась только при советской власти. А до революции какая была история? Одни пьянки по религиозным праздникам, да по будничным дням работа. И потом другое надо учесть – ни сельсовета, ни колхоза не было. Какая же могла быть общая история у села? Никакой общей истории быть не могло, потому что село было разбито на единоличные хозяйства. А если писать про отдельные хозяйства, то получится несколько отдельных историй, ну вроде рассказок. И больше ничего – никакой политики. А настоящая история всегда с политикой связана. Это надо уяснить каждому со школьной скамьи.

Таперика надо написать – почему наше село называется Брёхово? Если вы бывали в наших местах, то заметили, наверное, хоть из Прудков, хоть из Корабишина, хоть из Самодуровки Брёховский бугор. Старики рассказывают, что раньше, может, лет двести, а может, и триста тому назад, съезжались сюда баре на охоту. На самом угоре стояла псарня помещика Брюхатова и псари его жили. Вот от этих псарей и пошло наше село. А Филипп Самоченков рассказывал мне, якобы в жены им привозили дворовых девок из Самодуровки; которую, значит, обрюхатит барин или кто из его помощников, присылают в Брёхово. Но наперед заставят ее липу посадить, а потом уж за псаря замуж выдают. Так и выросла под Брёховом целая липовая роща. И название она имеет – Приблудная.

Село наше большое, торговое. Раньше к нам на базар приезжали из райцентра Тиханова и даже из города Пугасова. И все улицы нашего села по-базарному назывались: Сенная, Конная, Горшечная, так и далее. А в годы нэпа было два трактира, три чайных, две булочных, одна колбасная да двенадцать лавок. Все это исходило от нашего бескультурья. Таперика от этого наследия прошлого не осталось и следа. Есть у нас клуб, магазин, школа-десятилетка. А все улицы называются по-современному: Пролетарская, Максима Горького, имени Луначарского, – последняя сокращенно называется «Имначас». Но это для неофициальных разговоров.

Есть у нас еще пережиток от старого прошлого – село с селом ругается. Например, корабишинских мы зовем талагаями, а они нас – каменными сдобами. Ругательское слово «талагай» ничего не означает по-русски. Узнал я от заезжего писателя (который не мог отличить дерево на корню от дерева в деле), якобы талагай – слово латышское, вроде бы по-нашему означает странник, далеко зашедший. Пожалуй, в этом есть правда. Почему? А потому что в Корабишине, по старому говоря, жила литва некрещеная. Будто их какой-то князь в карты проиграл и перевезли их к нам в лес. Доказательством нерусского происхождения служит еще и то, что у корабишинских избы строились без сеней – прямо к избе шел впритык лапас, то есть крыша двора. Они даже квашню с квасом держали на дворе. Еще мы их дразнили за это:

– Акулька, что там булькает?

– Сивый мерин в квашню с… (многоточие означает непечатное слово).

А прудковских, например, прозывали козозвонами. У энтих коза в набат ударила…

Паслась она в церковной ограде. А веревка с пожарного колокола свисала очень низко и привязывалась к березе. Кто увидит пожар – подходи и дергай за веревку, звони – собирай народ. Ну, коза рогом и зацепилась за веревку… Дернула головой – «Дон»! Она в сторону – опять: «Дон!» Она с перепугу метаться, – то туда, то сюда… а на колокольне: «Дон! Дон! Дон!» Набат! Все село и сбежалось на потеху… С тех пор их и прозвали козозвонами. Оно прозвище-то вроде бы и случайное, а причинность все ж таки имеет. Народ прудковский непутевый, пустозвонный…

А почему нас прозвали «каменными сдобами»? Раньше у нас на базаре тихановские торговали черепенниками, а наши, брёховские, пышками да самодельными пряниками. Вот они-то и назывались сдобами.

– Черепенники с пылу, с жару! Ай, черепенники! – кричали тихановские.

А наши, брёховские, им вперебой:

– Сдобы, сдобы! Купи сдобы!..

Какой-то озорник купил одну сдобу, будто зубами ее не раскусил. Зашел он сзади да как шарахнет по спине торговку этой сдобой. Она еле дух перевела:

– Ой! Явол! Кой-то мне по спине каменюгой заехал. Чуть ребро не перешиб.

– Это не каменюгой, а твоей сдобой…

С тех пор и прозвали нас «каменными сдобами».

Но это все приметы старого прошлого. А таперика мы имеем самодеятельный хор и частушки собственного производства. На районном смотре так и объявляют:

– Выступает Брёховский хор со своими частушками. Музыка Глуховой, слова Хамова (это наши сочинители).

Колхоз у нас хороший. Петр Ермолаевич Звонарев, последний председатель, авторитетом пользуется, – народный депутат, Герой Социалистического Труда. А первый председатель нашего колхоза Филипп Самоченков работает таперика у меня, то есть конюхом при школе. Я тоже был в свое время председателем, но об этом расскажу потом.

А народ у нас трудовой, артельный. Работает дружно. Но уж коли кто сопрет бочку или, допустим, фару отломает на комбайне из озорства – убей не допытаешься. Корабишинские, те наоборот – один цыпленка украдет на курятнике, а пятеро донесут на него. И, между прочим, воруют у них поболе нашего. А у нас с доносчиками строго поступают, – на сенокосе надевают котел на голову и бьют в него палками, пока тот не оглохнет. Мы, говорят, народ музыкальный. Пусть запомнит нашу музыку. Озорники! Недаром у нас каждый на селе прозвище имеет. А Иван Косой даже стих про это написал. Еще в двадцать девятом году на сходе в бывшем трактире огласил:

– А таперика я вам, – говорит, – проповедь прочту.

И пошел… подряд по всему селу:

– Клеща Дранкин, Пихтиряй Назаркин, Кабан Луговой, Карась Большой, Михаил Тырчек, Тимофей Сверчек, Алексей Кривой и Андрей Простой… так и далее.

«Простой» – это не фамилия, а прозвище. Так зовут у нас всех дурачков. Кстати, Андрюша Простой, по фамилии Гвоздиков, недавно погиб при следующих обстоятельствах: шел он из Мыса Доброй Надежды (это название одного из наших сел), крепко набрамшись. Там был козырный праздник Ильин день, по-старому Престол. Андрюша знал наперечет, в каком селе какой престольный праздник. И уж обязательно посетит.

Значит, посетил он… напился. Надавали ему кусков: одна сума у него спереди висит, это для кусков пирога, другая – сзади, та для хлеба. Идет он, бывало, с праздника враскачку, – какая сума перетянет, туда и упадет. Или на спину опрокинется, или носом запашет. Тут же и заснет, прямо на дороге. Шел он, значит, на Ильин день и заснул на дороге.

А в этот самый час, под вечер, ехал Васька Бондарь в Свистуново на тракторе за водкой. У них, в Корабишине, магазин не работал. А был он тоже выпимши. И черт его понес на обочину…

На суде он говорил: по траве вроде бы помягче ехать.

– Едем мы, – говорит, – с Иваном выпимши. Вдруг – стук! Тряхнуло вроде нас… Что такое? Иль на бревно наехали? Посмотрели – а это, оказывается, Андрюша… Ну и переехали его.

Извиняюсь, я отошел в сторону. Значит, я сказал, что каждый у нас на селе прозвище имеет. И все с умыслом. Дранкиным дали, к примеру, прозвище – «клещи». За жадность и скупердяйство. Мишка Тырчек и Тимошка Сверчек – эти еще по комсомолии отличились. Моими секретарями были. Бывало, вызовет нас Филипп Самоченков и скажет: «А ну, комса, давай на боевое задание…» Мы и даем.

Да, пишу я эти строки, а сам думаю: приказал бы таперика Самоченков Тырчку да Сверчку. Тырчек целой областью заворачивает, а Сверчек по торговле большой начальник. За границей бывает и по месяцу там живет и более. Вот тебе и комса! Комса – по-старому значит – комсомольцы. И вот что поразительно – способности к загранице у Тимофея выявились еще в те годы. Все он книжки иностранные читал и песни пел заграничные: «Плыви, моя гондола, озарена луной. Раздайся бар каролы над сонною волной…»

Гондола – это лодка по-итальянски, а «бар каролы» – это по-русски значит – «звон гитары раздавайся». Я думаю: таперика вы и сами догадались – карола это есть гитара.

Между прочим, мое прозвище на селе было Дюдюн.

Про самого себя

Сел я про самого себя сочинять и задумался… До чего же моя жизнь удивительная! Вот я все над своей Маруськой смеюсь – темнота! А сам-то я каким был? Таперика я – персональный пенсионер, иногда парторга замещаю. Людей уму-разуму учу, сочиняю. А раньше? Верите или нет – до двадцати лет ни разу в городе не был. Железной дороги не видал. Да что город? Часов настоящих и то не видел. Ну смотрел на ходики в сельсовете. Дак там все просто: время подойдет – выглянет кукушка и прокукует, сколько часов. Только считай. А вот настоящих часов, с римскими цифрами не видел. И читать по ним не умел.

Иным хоть на раскулачивании повезло – и на часы насмотрелись, и кольцы золотые видели. А нам кулаки захудалые попались: псаломщик, да Васютка Мокрая, родственница барина Корнеева, да мельник Галактионов. У псаломщика в избе хоть шаром покати – один самовар отобрали. Пока несли, – у него дудка отвалилась. У Васютки Мокрой отобрали три корзины рюмок разноцветных да тарелок. А часы, говорит, в починку свезла, в Пугасово. У мельника не токмо что часов, порток крепких не было. Скотины полон двор да одиннадцать человек детворы. Они стаканы и те пококали – одни кружки жестяные…

Так и не увидел я часов до самой армии. Из-за этого со мной очень забавная история приключилась. Я вам расскажу ее, а вы сами судите – кем я был и кем стал. Но для соблюдения формы сперва напишу свою автобиографию, то есть кто такие мать и отец.

Зовут меня Петром Афанасиевичем Булкиным. В моей служебной автобиографии записано, что я сын пострадавшего, убитого контрреволюционерами в 1919 году.

Сказать по правде, Булкин Афанасий не отец мне, а отчим. И никакой он не пострадавший. Нанялись они с приятелем гнать скот из Касимова в Пугасово. В дороге бутылью череп сшибли купцу. Взяли деньги, наган. Но их разоблачили и отправили в ссылку на бессрочную каторгу. Мать вышла замуж за другого и против закона прижила с ним меня и брата моего Леванида. Таперика, моего отца взяли на германскую войну, и там он пропал без вести. А после революции возвратился Булкин Афанасий, забрал жену с обоими детьми. Озоровать начал – пил да насильничал. Его и кокнули… Время было неспокойное, поди разберись – кто?

Остались мы одни с матерью, – хата в три окна да лошаденка. Я в работники пошел, пас коней, а брат мой Леванид – баранов.

Писать про эту жизнь неинтересно: материал бедный. Потом вступил в комсомол, стал активность проявлять: неграмотность ликвидировал свою и чужую… И вот, за эту активность, взяли меня в Красную Армию. А председатель Брёховского колхоза Филипп Самоченков выдал мне по такому случаю премию: десять холстин, пять полотенцев с петухами да три разноцветных поневы.

Ну вот, гонят нас в Пугасово, на станцию. А я все думаю: «Что же есть такое железная дорога? Это, должно быть, жестью все устла но. Едешь по ней, а грязи нет». Пригнали нас на станцию – нет никакой жести. Смотрю я – что-то ползет к нам. Ящики не ящики, и на телегу не похожи. Но на колесах… Останавливается перед нами – двери настежь.

– Погружайся! – кричат.

А это, оказывается, товарняк. Залезли мы – и опять вроде бы поезда нет никакого. А что-то на избу похоже: полати, скамейки. Мы залезли на полати, расположились… и уснули.

Просыпаемся ночью. Что такое? Перекидывает нас с боку на бок, как на ухабах. Все скрипит, грохочет… Кто-то как заорет:

– Едем! Едем!!!

Мы к окну. Поглядели – дорога узкая, а рядом глубокий ров. И всем боязно стало: а ну-ка да опрокинет?

Но ничего… Доехали благополучно. Куда-то за Киев увезли нас. На киевском вокзале мне еще показали на часы:

– Смотри, Петро, какие часы! Стрелка за штаны заденет – повиснешь.

Я смотрел, смотрел и ничего не понял. Какие-то палки по кругу раскиданы, да две больших стрелки посредине.

Ну, ладно. Приняли меня в кавалерийскую школу. Получил коня… И вот надо же такому случиться – экземой заболел, и место самое неподходящее, в промежности, извиняюсь.

Пришел я в лазарет, а лепком смотрит эдак подозрительно и спрашивает:

– Ты что, за кобылой, что ли, ухаживаешь?

– Нет, – отвечаю, – у меня конь.

– Ко-онь! – передразнил он меня. – Ах ты поросенок паршивый.

Сел за стол, записал чего-то в книгу и говорит мне:

– Тебе, голубчик, в госпиталь надо ехать, в Днепропетровск. Приедешь на вокзал, там спросишь трамвай номер четыре. Он тебя довезет прямо до госпиталя. Вот тебе пятачок на трамвай.

Сижу я на политзанятиях и думаю: «Ну, как я поеду? А вдруг меня там посадят, как заразного?..»

Название болезни я не мог никак запомнить. «Ежели меня так далеко отсылают, – думаю, – значит, зараза опасная. У нас в Брёхове однажды застрелили лошадь с сибирской язвой и закопали за селом. А что, ежели у меня такая страшная болезнь?..»

Вдруг приходит в класс посыльный и кричит:

– Булкин!

– Ен самый…

– Надо отвечать – «Я»! В штаб вызывают.

И повел меня впереди, как под конвоем. Что делать? Надо идти. Иду и думаю: «За что?»

Входим в какой-то кирпичный дом. Он открывает дверь и в кабинет меня швырь. Осмотрелся я – нет ни решеток, ни охраны с винтовками. Сидит за столом молоденький красноармеец и спрашивает, эдак улыбаясь:

– Вам чего, товарищ красноармеец?

– Не знаю. Меня привели сюда.

– Как ваша фамилия?

– Булкин.

– А-а! Вот ваши документы. Получайте и езжайте в Днепропетровск.

– А кто охранять меня будет?

– Один поедете.

Ну, значит, не страшно. Зараза невелика.

Дал он мне целую пачку всяких бумажек и говорит:

– Запомните, поезд отходит сегодня, в двенадцать часов ночи. Вот билет.

Я поужинал. Хлеб и сахар завязал в узелок, да в карман. И пошел на вокзал. «Ну, когда, – думаю, – будут они, эти двенадцать часов?» Пришел на вокзал – стемнелось. Спрашиваю дежурного:

– Сколько времени?

– А вон часы.

Он показал на стенные часы. Смотрю – такие же, как и на киевском вокзале, – круглые, только палочки и стрелки поменьше. Потоптался я возле них, поморгал глазами – и пошел на перрон. Там стоял какой-то поезд. Думаю, спросить надо – куда идет. Забыл название города, в который мне ехать. Выну командировку, подойду к фонарю, прочту – Днепропетровск. От фонаря отойду – опять позабуду. Ладно, вошел в вагон. Он и поехал… Смотрю я – темно, и ни одного человека. Куда едем?.. Прошел в другой вагон – никого. В третий – пусто. Что такое? Неужели меня одного везут?

Идет вожатая с фонарем, я к ней:

– Гражданочка, скажите, куда я еду?

– А вам куда надо?

– Не знаю.

– Как не знаешь?! – Она посветила мне в лицо и эдак строго: – Билет есть?

– Тут он, в кармане… Да в темноте не видно.

Ну, прочла она и говорит:

– Правильно, в Днепропетровск. Только в Хмельницке пересадка будет. Смотри мимо не прокати.

Доехали до Хмельницка. Слез, спрашиваю:

– Когда поезд на Днепропетровск?

– В девять часов.

Подошел к часам, смотрю и думаю: «Ну, когда они будут, эти девять часов?» Тут, спасибо, муж с женой оказались. Такие вежливые, и все промеж себя: «Ту-ту-ту…» Я их спрашиваю:

– Когда поезд на Днепропетровск?

– В девять часов.

– Это я знаю, но когда?

Они переглянулись и с опаской чуть отступили от меня.

– А вы кто такой? Чей будете?

– Я брёховский.

Они опять переглянулись.

– Куда же вы едете?

– В Днепропетровск.

– Как же вы без продуктов едете?

– Да у меня есть… Вот! – Я вынул из кармана узелок с хлебом-сахаром и показал им.

Они засмеялись.

– А сколько времени тебе ехать, ты знаешь?

– Нет.

– Двое суток.

– Ох, беда! – я только головой покачал.

– А деньги есть у тебя? Документы?

– Денег только пятачок. А документы есть.

Я протянул им все свои бумажки. Они прочли и говорят:

– Голова, у тебя же здесь и аттестат продовольственный. На два дня продукты выписаны. Надо было получить.

– Где?

– На складе.

– Ох, беда!

Ну что делать! Дали они мне хлебца да селедочки. Сахарок вынул. Поел я, попил чайку, залез на верхнюю полку в вагоне и двое суток проспал.

Просыпаюсь – смотрю в окно: станция Днепре. Ого, это ж моя остановка! Вскочил я, натянул сапоги и выбежал из вагона. На станции вынул из кармана свое командировочное, читаю: «Днепропетровск». Вроде бы не соответствует. Спрашиваю дежурного в красной фуражке:

– Днепре значит по-русски Днепропетровск, что ли?

– Нет. Днепропетровск на том берегу реки.

Я глядь – а поезд уже тронулся. Я бежать… Еле догнал последний вагон. Прыгнул, да нога сорвалась. Чуть под поезд не угодил.

Ну, ладно. Таперика, приехал я в Днепропетровск вечером. Вокзал высокий да красивый – век такого не видывал. А на часах под цифрами всякие зверюшки бронзовые блестят. Стою, смотрю. Кто-то сзади спросил:

– Чего засмотрелся? Сыграть хочешь?

Оборачиваюсь – парень. Кепчонка на затылке, папироска в зубах. Веселый да приветливый. Ну, прямо как из той песни: «покоритель сердец чернобровый красавец Андрюшка…», в которого влюбилась Катя-пастушка.

– Часы, – говорю, – интересные.

– А ты что, под часами свидание назначил?

– Я приезжий. Мне в госпиталь надо. В восемь часов утра.

– Ну и что?

– Да вот хочу отгадать – под какими зверюшками будут стрелки, когда мне идти надо.

– Ваня, милый! Ты по часам не понимаешь? – засмеялся парень. Хоть и стыдно мне было, но я все же признался.

– Только я не Ваня, а Петя.

– Это ничего! – он меня хлопнул по плечу. – А когда тебе надо идти?

– В восемь часов утра.

– Ну, я тебе подскажу завтра. Откуда ты?

Я рассказал. Он все восторгался:

– Какая у тебя форма красивая!.. Особенно фуражка… И шинель по фасону. Эх, мне бы поступить в Красную Армию, да не знаю, как это делается.

– Очень просто, – говорю, – подавай заявление, и тебя примут. Ты сын трудового народа?

– Само собой, потомственный пролетарий.

И так мы с ним разговорились… Просто друзьями стали. Лег я спать на скамью – он меня еще шинелью накрыл.

– Спи, – говорит, – когда надо, разбужу.

Проснулся я – светло, утро. Смотрю – дружка моего нигде нет. И ни шинели на мне, ни фуражки. Туда-сюда бегаю, спрашиваю. Нет нигде…

– А сколько времени?

– Семь часов, – ответил дежурный.

Брат родной! Надо в госпиталь. Вышел я на площадь – и четвертый номер трамвая как раз стоит. Ну и хорошо! Вспомнил я, что лепком наказывал: садись, трамвай довезет тебя прямо до госпиталя.

Ехал я ехал в этом трамвае, все жду, когда остановится он окончательно и госпиталь будет. Но он все идет да идет: народ кто сходит, кто входит. А я все сижу да сижу. Смотрю в окошко: эге, опять вокзал! Тут ко мне подходит вагоновожатая и спрашивает:

– Красноармеец, тебе куда надо?

– В госпиталь.

– Так что ж вы мне не сказали? Я бы вас высадила где нужно.

Ну ладно. Нашел я этот госпиталь. Подхожу – ворота, за воротами будка. Смотрю – звонок, кнопочка белая. Ну кто меня учил, где я слыхал до этого, что надо нажимать на кнопку? Таперика я вам сказать не могу. Только тогда я нажал на кнопку. Жму – никто не выходит. Опять нажму… Тишина.

Что такое? Заглянул я за ворота – оказывается, будка пустая и даже разваленная сзади. Брат родной!..

Подхожу к большим дверям. Там опять кнопка от звонка. Нажал я – слышу, бегут сверху. Только гул от ступеней. Появляется дежурный в военной форме:

– Тебе кого?

– Мне в госпиталь.

– Приемный покой с той стороны, – он махнул рукой.

Пошел я на ту сторону. Смотрю – дверь открыта и ступеньки ведут куда-то вниз. Шел я по ним, шел. Открываю еще одну дверь. Что такое? Днем электрический свет горит. Печь огромная топится, жаром от нее так и пышет. А передо мной чумазая харя – только одни зубы видны.

– Тебе чего? – спрашивает.

– Да мне в госпиталь на лечение…

– Ложись вон туда, – кивает он на кучу угля, – я те лопатой вылечу.

– Тьфу ты, напастье!..

Поднялся я наверх из этого ада, сел у порога на корточки и сижу. Думаю: провались ты все пропадом. Дальше никуда не пойду. Вдруг сестра выходит:

– Вы куда? Встал, доложил.

– А что у тебя за болезнь?

Я замялся… позабыл опять:

– Какой-то вроде бы назем.

Она засмеялась:

– Эх ты, назем! Давай документы – разберемся.

Полез я в брючный карман, а там ни документов, ни пятачка. Обчистил меня тот друг на вокзале… Пришлось мою часть запрашивать. Мороки было… И все из-за часов получилось.

Тут может возникнуть вопрос: как же так, лепком дал мне пятачок на трамвай, а я вспомнил об нем только в госпитале? Признаюсь чистосердечно – позабыл купить билет.

Вот и судите таперика, кем я был. Между прочим, через два года я как школу окончил, меня наградили именными часами за джигитовку. В тую пору я солнце на турнике крутил. На окружных смотрах меня показывали. Сказано: терпение и труд все перетрут.

Про Манолиса Глезоса

Тут кстати сделать отступ от истории. Вчера у нас было колхозное собрание об оказании поддержки Манолису Глезосу. И что же выяснилось? Некоторые колхозники далеко еще не понимают разницы между положением международным и чисто внутренним. Так что нам рано почивать на лаврах и ослаблять идейно-воспитательную работу. Потому что трубадуры мирового империализма не дремлют.

Сидим, таперика, мы в клубе, проводим колхозное собрание в поддержку Манолиса Глезоса. Я доклад делаю (парторг товарищ Голованчиков в Москву уехал за паклей – теще дом строит), а Петя Долгий все какие-то бумажки пишет. Хоть он и хорошим председателем числится, а привычки руководящей так и не выработал. Ну сами посудите, – на сцене сидим, стол красным материалом покрыт, а он свиные кормушки считает (это я потом поглядел) – сколько давать сенной муки, куда свиней ставить, куда поросят…

– Товарищи! – говорю я. – Разбойничья политика мирового империализма под руководством Соединенных Штатов, то есть Америки, повсюду дает себя знать. Им мало того, что горят от напалма, иными словами от бомбежек, вьетнамские города и деревни, им мало крови патриота черной Африки Патриса Лумумбы… Таперика они добираются и до Манолиса Глезоса. Таперика им подавай и Грецию…

Ну, шире – дале.

Кончил я доклад, а Петя Долгий оторвался от своих кормушек и спрашивает:

– Вопросы имеются?

– Есть вопрос! – встал плотник Федулеев Макар. – Я вот насчет карнизов и флинтусов. Надо все ж таки разобраться. Будет решение или нет?

Я ему со всей строгостью:

– Товарищ Федулеев, мы тут вопрос решаем, а вы с карнизами и флинтусами…

– Дак что ж, карнизы не нужны, что ли? Без них тоже дом не стоит.

– Это понятно. Но мы сейчас собрались о Манолисе Глезосе поговорить.

– Да вы ж его знаете, а мы нет. Зачем тогда нас пригласили сюда?

– А затем и пригласили, чтобы решить – выступим со всей определенностью в защиту Манолиса Глезоса.

Тогда крикнул кто-то из зала:

– Это мы решили уже в докладе. Теперь давайте насчет карнизов решим!

Я повернулся к председателю вроде бы за поддержкой. А он прикрылся бумажным листком и прыскает в него. Я его решил перед людьми вывести и говорю:

– Смешного тут ничего нет. Слово имеет председатель товарищ Звонарев.

А он убрал листок из-под носа и как ни в чем не бывало сказал:

– Ну что ж, товарищи, давайте решим насчет карнизов. Кто хочет сказать?

Встал тот же Федулеев и пошел:

– Что ж у нас получается? И за карнизы и за флинтуса платят одинаково. Но ты прибей сначала карниз, а потом прибей флинтус. Карниз, он наверху. Во-первых, подставку надо какую ни на есть – или бочку, к примеру, или ящик какой-нибудь. Залезь на него да бороду кверху тяни. А прибьешь – потом ишшо перестановку этой самой бочки сделай. Да со стороны погляди – не косо ли? А теперь возьмем флинтус. На колено припал, стукнул молотком – и вся недолга. Потому как он внизу. Дак разве ж можно все равнять? Так нельзя. Это дело решить надо.

Федулеев сел, а я сказал:

– Хорошо, решим на общем собрании в другой раз.

– Нет, давай сейчас! – закричали из зала.

Тут поднялся Петя Долгий и сказал:

– За карнизы будем платить вдвое больше. Согласны?

– Согласны! – весь зал проголосовал.

Я опять говорю:

– Товарищи, у кого есть слово про Манолиса Глезоса?

– У меня имеется, – встал Якуша Воробьев. – Я, товарищи колхозники, предлагаю поддержать Манолиса Глезоса. Потому как я сам сидел – знаю, каково там. И ежели можно скостить ему срок, давайте попросим. Отчего ж не попросить?

Я что предлагаю – пусть мои два пуда пшеницы, которые я в прошлом году внес на помощь Вьетнаму, перешлют Манолису Глезосу. А то ведь их во Вьетнам так и не отправили. Чего они в колхозной кладовой валяются?

Тут встала Маришка Дранкина, наша кладовщица, и задала ему вопрос:

– Дак ты же их забрал в прошлом году!

– Это когда я их забирал? Когда?

– Вот тебе и раз! А кто их за помол Галактионову отдал? Кто?

– Я их отдавал?

– Но ты же велел отдать Галактионову!

– За помол?

– Да, за помол.

– Да как он помолол? Разве ж это помолол? Изжевал и плюнул. За такой помол с него еще взять надо, а не ему платить…

Все засмеялись. А я постучал о графин карандашом и строго сказал:

– Товарищи, мы должны говорить на политическую тему, насчет соблюдения прав и Конституции. Про закон! Вот об этом кто хочет – пожалуйста…

Встал Иван Дранкин, Маришкин тесть:

– Вы вот что скажите, закон у нас будет или нет?

– Какой закон?

– Известно какой… насчет скотины.

– Ну, при чем тут скотина?

– Как это при чем? Вчера корова Шабыкина зашла ко мне на двор и два центнера картошки съела.

– Не ври! Два центнера не съест – лопнет! – крикнул кто-то из зала.

– Дак в том-то и дело, что слопала. Бока во как разнесло. – Дранкин показал руками. – Прямо бочка.

– А что ты с ней исделал? – крикнул Шабыкин.

– Я взял да и пырнул ее в это самое обжорство… В бок то есть…

– Прошу записать это показание! – крикнул опять Шабыкин.

– А ты погоди! Отвечать за свою корову сам станешь, – обернулся к нему Дранкин, и потом – снова в президиум: – Дак что ж получилось? Шабыкин забрал мою корову и не отдает. Вот я и спрашиваю: закон у нас будет или нет?

Я обернулся к Пете Долгому, а он опять в бумаги прыскает. Молодой, опыта воспитательной работы у него нет. Ведет себя, как в школе, когда ученик чепуху несет. А тут еще встает кладовщица Маришка Дранкина и про свое:

– А с семенами когда решат? У нас они, что рожь, что пшеница, что ячмень, – все заодно числятся.

– Товарищи, это ж вопросы чисто внутреннего противоречия. А мы решаем в международном плане. Понимать же надо…

И тут, скажу вам, мое замечание так сильно подействовало, что даже все Дранкины замолчали. А я еще добил Маришку:

– Сядь! Не до семян. Давайте сначала с политикой разберемся. Выполним указание районного комитета.

Проголосовали мы. Приняли резолюцию в поддержку Манолиса Глезоса, а я про себя подумал и решил: «Непременно надо съездить до районного комитету и попросить, чтобы у нас прочли лекцию о разнице внутренних противоречий и международных. Или хотя бы мне поручили доклад сделать. Нельзя ослаблять воспитательную работу с массами».

Филипп Самоченков – первый брёховский председатель

Описание жителей начну с Филиппа Самоченкова, – во-первых, он живет с краю, во-вторых, он был первым председателем колхоза. И наружность у него занимательная: худой, погибистый, с наклоном вперед, вроде бы кто его в спину толкает. И ходит с наклоном, ногами семенит, словно гонится за кем. Окликнешь его – он ответит, но остановится не сразу, пробежит еще несколько шагов, потом уж свернет к тебе. Будто бы пружина в нем какая работает; заведет ее и мчится прямиком. Оттого он, видать, и худой всю жизнь. А должности занимал хорошие. Другой бы на его месте и живот нажил бы и загривок. Филипп же тощ, как уклейка по весне. Не знаю, на чем и штаны у него держатся. Всей и славы – один нос большой, хоть локтем меряй.

Поскольку Филипп личность историческая, не могу не сказать еще несколько слов про историю. Раньше вся история строилась на классовой борьбе. А таперика нам говорят: нет ни классов, ни врагов народа. Но, во-первых, куда же они все подевались? А во-вторых, если нет ни классов, ни врагов народа, то, значит, нет и борьбы. На чем же тогда строится история? Вот вам вопрос-закорюка. Ведь не станете же вы отрицать историю, товарищи примиренцы.

А между прочим, чего это я за других беспокоюсь. Мне историю есть на чем писать. Борьбы на моем веку было хоть отбавляй.

Начал я вот писать про Филиппа Самоченкова и задумался: почему меня народ любит, а его нет? И знаете что я вам отвечу: Филипп Самоченков имел в руководящей работе азарт, или, как говорят у нас в Брёхове, – зарасть; он все любил доводить до точки, а я всегда запятую ставил – и сам прохлаждался, и другим передохнуть давал. И пил он как бы с остервенением, будто не водку давил, а врага народа. Оттого и вся жизнь у него скособочилась. А мне много пить нельзя. Потому как выражение лица у меня меняется, перед подчиненными неудобно. Хотя при случае, конечно, я могу в этом деле потягаться и с самим Филиппом Самоченковым.

В лесном селе Корабишине начали раскулачивать на год раньше, то есть в одна тысяча девятьсот двадцать восьмом году. Скорее всего за укрывательство хлеба, излишков то есть, всех бывших кулаков выслали на лесозаготовки. Дак ведь вот какой народ, – они и там за два-три года разбогатели. Их, значит, опролетаризировали, сняли с них запрет. Они и зажили опять по-богатому. Пришлось их вторично искоренять. Осталось от них в двадцать восьмом году много скота. Время было летнее. Куда его девать? Вот и решили создать в Корабишине коммуну, и весь кулацкий скот ей передали. А председателем послали туда Филиппа Самоченкова.

Тут и развернулся наш Филипп. Первым делом, говорит, надо накормить коммунаров. И лозунг выкинул: «Ешь от пуза». Потому как сытый человек команду лучше слушает. И в работе он усерднее. А от голодного одна злоба да грызня. Ну, ладно. Стали есть коммунары вволю и на работу весело пошли – столовую построили, силосную башню. Но на беду Самоченкова от кулаков осталось много ульев. И не успел он толком оглядеться, как мед растащили на медовуху да самогон. И такая пьянь пошла, такое воровство, что просто невозможно. Тащили улья, поросят, овец, свиней и даже до коров дошли. Всю зиму охотился Самоченков на воров. Однажды напал на компанию – сидят ночью на кулацкой заимке, пьют и песни играют. Он было к ним, – один из тех вылетел на коне из заплота да на Филиппа. «Стопчу, паразит!» Филипп и ахнул из ружья. Тот упал. Раненый… Пасечник оказался.

И перекинули Филиппа обратно в Брёхово. Тут и у нас назревали события – кого надо раскулачить, кого высылать. Одним словом, черновая работа по строительству фундамента нового общества. Самоченков хорошо старался – задание сверху выполнял до конца. Даже псаломщика раскулачил. Отобрали мы у того служителя культа, как я уже писал, самовар без дудки, а у волгарей-отходников – по мешку вяленой воблы и по ведру селедки.

Он же и церковь нашу ликвидировал. Создали колхоз, – хватились свинарник строить – кирпича нет. Тут Самоченков и говорит: «А церковь на что стоит? Давайте ее ликвидируем, а из кирпича свинарник построим». Дак его поп на церковной площади проклял. «Кто, – говорит, – из церкви свинарник сделает, того бог в свинью превратит». Попа самого ликвидировали, а Самоченкова судили за перегиб. Вызвали на суд человек тридцать – все свидетели. Тут и псаломщик был, и волгари-отходники, и Васютка Мокрая… Тот кричит – лошадь отобрали, тот – корову, этот – заем силком навязали. Заклевали Филиппа. Судья спрашивает его:

– С какой целью ты это делал, Филипп Самоченков?

– Гражданин судья, – отвечает Филипп, – хотите верьте, хотите нет, но делал я это без цели. Одно мое усердие, и больше ничего…

Дали ему два года по 109 статье за злоупотребления и еще два года по статье 110 за дискредитацию советской власти и отправили в Святоглебский монастырь, где сидели кулаки. Они его на первой же прогулке до полусмерти избили. Он в милицию: «Что вы делаете? Они же убьют меня до смерти…» И взяли Филиппа конюхом в милицию, а дочь его, глухая Полька, ходила к нему овес воровать. За это воровство его на лесозаготовки отправили. Но в тридцать пятом году товарищ Сталин подписал закон: которые сидят по статьям 109 и 110 – освободить.

Вернулся Филипп, реабилитировали его, а работы руководящей не дают. Он два года на салотопке отработал с Андрюшей Гвоздиковым, с тем самым, который посреди дороги уснул на Ильин день, отчего и был задавлен. И тут на счастье Филиппа в Корабишине выявился заговор – многих врагов народа посадили, в том числе и председателя колхоза. Кого взамен послать? Чистого пролетария в районе не было. Кто из беднейшего слоя крестьян отвечал в тот исторический момент всем требованиям текущей политики? Тот, кто проявил свое усердие по искоренению. Вспомнили опять про Филиппа Самоченкова. Он в ту пору жил на краю Брёхова в своей двухоконной избенке и, кроме Польки глухой да пестрого кобелька Марсика, так ничего и не нажил. И послали его обратно в Корабишино, председателем колхоза…

Как он там руководил, я не знаю. Только после войны его сняли за полный развал и из партии исключили. Вернулся он в Брёхово, отодрал забитые окна, вселил в свою избенку Польку глухую, а сам подался в касимовские каменоломни, подальше от стыда и с глаз долой…

Но камень долбить – не в салотопке работать. Надоело ему с непривычки. Зашел в исполком разведать насчет низовой руководящей. «Виноват, – говорит, – во всем виноват я сам». – «В чем?» – «Да в том, что из партии меня исключили, в Корабишине». – «А их решение не утвердили». – «Что ж мне теперь делать?» – «Поезжай в Брёхово заместителем председателя колхоза». Приехал. А председатель взял да помер и оставил весь колхоз опять на Филиппа Самоченкова. Время было такое, что с колхоза все требовалось: и зерно, и лес, и тягло. Только поспевай поставлять. По части поставок Филипп Самоченков даже в передовые вышел. Выйти-то вышел, а удержаться не смог. Резервы иссякли… Тут его опять начали молотить: склоняли, как вредителя сняли, судить хотели…

Прислали меня на его место. Приехал со мной секретарь райкома. Уж он его ругал, ругал – до самого утра: «Ну, что с тобой делать?» – «Ваше слово – закон», – отвечает Филипп. «Ладно, отдам тебя в райисполком. Устраивайся как хочешь». – «Нет уж, – отвечает Самоченков, – никуда я больше не пойду. А то меня райисполком в милицию передаст. Однова я уж там побывал…»

Так и остался в Брёхове, конюхом при школе. Занял я его место председателя и думаю: «Дай-ка посмотрю его дела – уясню, в чем тут собака зарыта». У меня правило такое – если хочешь разобраться в человеке, посмотри его анкету, ибо сказано: анкета – зеркало души нашей. А ежели еще и протоколы от тебя остались, весь твой опыт перейдет в потомство, в историю то есть. Таперика говорят: слово не воробей – вылетит, не поймаешь. А зачем его ловить?

Ты его лучше внеси в протокол, да в дело подшей, да в сейф упрячь, и никуда оно не денется.

Стал я читать протоколы Самоченкова, папку заявлений, резолюций его – и все сразу понял: Филипп не хозяйственник, он был руководителем чистой воды. То есть в любом деле он прежде всего держал руководящую линию. Идею! Держался, как говорится, на одном энтузиазме.

К примеру, приведу один протокол заседания колхозного правления.

Повестка дня: Выполнение плана уборочной кампании.

По первому вопросу выступили:

тов. Глухов Н. (бригадир первой бригады), который доложил – ход сеноуборки идет очень медленно. Во-первых, колхозники разъехались по домам; во-вторых, сенокосилки поломались. И нет запчастей. Хлеб жнут и не молотят, потому что – сырой.

тов. Свиненков (бригадир второй бригады) сказал – сено сейчас не косим, потому что поломался трактор и запчастей нет. Ржи сжали очень мало, потому как сорная – комбайн забивает.

тов. Дементьев Н. (бригадир третьей бригады): сеноуборка идет очень медленно, потому что плохой выход на работу. Окромя того еще люди не идут в подчинение. Хлеб не молотим – молотилка поломалась и потому что сырой. А на тракторе пальцы посыпались и нет запасных.


Выступили:

тов. Самоченков (председатель). Товарищи, разве колхозники не знают, что мы должны получить хлеб на трудодни? А почему же хлеб не молотим? Это же наш хлеб. Неужели еще не дошло до сознания колхозников, что мы должны добиться культурной и зажиточной жизни? Взять, товарищи, такой вопрос… Есть колхозники, которые не имеют ни одного грамма хлеба и сидят, не работают. Эти люди ничего не понимают и стоят только за свою собственность, а за общественность не борются. Товарищи, таких людей надо критиковать и лишать их сена и тягла. А ведь я, товарищи, всем бригадирам задание выдал. И что же?

Возьмем бригадира Дементьева, – не жнет, не косит, а лошадь в разъезде – все на пасеке, где заведена агульная пьянка. А Дементьев вместо того, чтобы накосить и заскирдовать, дает дутые сводки, чем самым обманывает общественное животноводство колхоза и в целом государство. И хуже того – заскирдованный хлеб не проверяет, может, его весь скоту стравили.

Что же имеется на сегодняшний день? План сеноуборки провалили и по хлебу тоже. А причина провала зависит только от руководителей. Где трудовая дисциплина в бригаде Дементьева? Нет ее. Взять также руководителей Глухова и Свиненкова. Они только подставляют в руководстве правлению ногу и занимаются пьянкой. Я считаю, что правление колхоза сегодня вынесет конкретные решения таким безответственным лицам.


Постановили:

Бригадиров тт. Глухова, Свиненкова и Дементьева предупредить».

Как видим из этого протокола, Филипп не разбирал, почему хлеб сырой или там комбайн поломан? Весь упор он делал на сознательность, на горячее руководящее слово. Хорошо умел говорить Самоченков, ничего не скажешь. Но гибкости у него не хватало. Посудите сами. Вот заявление от Сысоева Петра Семеновича:

«Прошу рассмотреть мое заявление в том, что я по болезни заколол свою корову. Выдайте мне стельную телку за мясо…»

Резолюция Самоченкова: «Просьбу отказать».

«Прошу разобрать мое заявление в том, что мой муж взят в ФЗО, а я осталась ни при чем. Я хочу ехать к нему, и он хочет. Прошу отпустить из колхоза. К сему Сморчкова Клавдия».

«Просьбу отказать».

«У меня есть три несделанных овчины. Прошу исделать их. Хамов».

«Дать взамен две овчины из брака. Самоченков».

«Прошу освободить меня от работы счетоводом ввиду моей малограмотности и моего здоровья, а именно – плохого зрения и внутренней болезни. Н. Сморчков».

«Просьбу отказать. Самоченков».

«Прошу правление колхоза “Восход” разобрать мое заявление, отпустить меня из колхоза, как зашел я добровольно и выхожу добровольно. Я теперь живу в деревне Сшиби-Колпачек и имею семейное положение. К сему Дементьев В.»

«Просьбу отказать».

Насчет резолюции вы можете подумать, будто бы Филипп Самоченков человек бесчувственный и якобы ему никого не жаль. Это неправильно. Секрет в том, что он выбрал просто линию такую, направление то есть – держать на отказ, и больше ничего. А может, ему установка такая была спущена и он жал до нового поворота. В том, что Филипп Самоченков человек был не злой, можете убедиться из книги колхозных актов. Приведу, к примеру, несколько актов сряду, чтобы не подумали – нарочно подбирал.

«Акт составлен ниже в следующем, в том, что сего числа Мелантьев Савелий Иванович повез допризывников. Вместо того чтобы везти своих людей, он посадил чужих, а своих двух – Дементьева А. и Дементьева В. оставил дома, из-за которых пришлось гнать лошадь. В чем и составлен настоящий акт».

«Мелантьева предупредить. Самоченков».

«Акт составлен ниже в следующем, в том, что сего числа, то есть 28/11-49 г., транспортеры Черепенников Иван и Глухов Матвей, не спрашиваясь никого, пришли ночью на конный двор, запрягли лошадей и уехали себе за дровами. А корма коровам подвозить некому. Весь день коровы мычали…»

«Транспортеров предупредить. Самоченков».

Как видите, и в этих резолюциях видна линия. Из чего мы можем смело заключить – Филипп Самоченков любил направление и никогда его не менял. Но эта ошибка исходит отнюдь не из душевных качеств, потому что душевные качества подвержены всяческим колебаниям и даже изменениям. А тут линия, направление то есть, и никаких отклонений. Стало быть, у него был такой руководящий постанов. А перед руководящим постановом и наука и медицина бессильны. Потому что каким он даден человеку, таким и останется до гроба.

Как-то разговорились мы с Филиппом после уроков (он навоз вывозил со школьного двора), я его и спрашиваю:

– Ну, ты уяснил или нет, почему так медленно вел колхоз к изобилию? А он мне:

– Дак ведь по неизведанному пути шел…

И оба мы глубоко задумались.

Сколько может выпить Парамон?

Все ж таки тянуть одну историю и читать ее подряд – скучно. История, она история и есть… дело прошлое, как говорится. Поэтому ее надо с современностью увязывать. И смотреть на нее с высоты нынешнего пройденного пути, как с забора, можно сказать.

Ведь в чем ее интерес? В том, что мы идем вперед, а она как бы отдаляется. Значит, изображая прошлое, подчеркни современные достижения. И более того, даже недостатки наши должны подчеркивать исторический прогресс.

Вот взять хоть пьянку. Раньше кто пил у нас в Брёхове? Мельник, потому как за помол брал батман – мукой и деньгами. А кто вне очереди хотел помолоть – поллитру ставил. Пил еще плотник Юрусов, да сапожник Митя – немой. Энти каждый день дули. Остальные выпивали только по праздникам. А таперика что? Таперика пьют, можно сказать, поголовно все. Если посмотреть на это как на мораль, то можно и осудить. А с исторической стороны ежели подойти? Это же достижение. Потому что пьют, когда есть что пить. Небось в войну не пили. И когда страну поднимали, тоже не до питья было. Не токмо что пить, на поглядку зерна-то не оставляли. Все под метелочку забирали из колхоза. Значит, пьянка – это верный признак исторического прогресса, то есть улучшения материальных условий. К примеру, приведу того же Филиппа Самоченкова. Когда он хорошо жил, тогда и пил. А таперика в рот не берет. Но однако ж тут есть и загадка человеческого характера: почему во все времена пил Парамон Дранкин? И сколько вообще он может выпить? На этот вопрос никто не ответит, даже сам Парамон.

Однажды пригласил я его к себе домой свинью зарезать. Не успели мы как следует освежевать ее, как хозяйка моя, Маруська, несет уж поллитровку.

Увидел этот снаряд Парамон и говорит, как бы с досадой:

– А-а! Ее не перепьешь…

Он закурил и размечтался.

– Мне, – говорит, – Петр Афанасиевич, есть что вспомнить: попил я вволю. И только один вопрос меня беспокоит: сколько можно выпить ее с одного захода?

– Для такого испытания случай подходящий нужен, – отвечаю. – Это все равно как петь со сцены; одно дело, когда народу полный зал, а другое – когда скамьи голые стоят. Так и тут, ежели на спор специально, много не выпьешь. А и выпьешь – впрок не пойдет. Вон Мишка Кабан выпил десять тонких стаканов, на одиннадцатом упал и хрипом изошел. А на свадьбе я, бывало, и по двенадцать стаканов выпивал. Да еще пьешь! Может, и больше выпьешь, но всегда под конец водки не хватает. Так что всему делу голова – случай.

– Да в том-то и досада, что был со мной такой случай однова. Был, да я им не попользовался. До сих пор жалею.

И Парамон рассказал мне про этот печальный случай.

– Работали мы с Сенькой Курманом заготовителями от сельпа. Дело было под праздник, накануне зимней Миколы. Снег повалил – ну ни зги не видать. А мы как раз барана купили, на заготовительный пункт везти. Но как его туда переправишь? Дорогу перемело. На лошади поедешь – с пути собьешься, замерзнешь. Это теперь машины есть, а раньше? Сидим мы под вечер в сторожке – деревянной будке, возле сельповского магазина. И баран с нами. Сидим и думаем… «Семен, – говорю. – Ведь он у нас подохнет. Или хуже того – весом скинет. Убытки понесем. Куда в такую пору за кормом итить? Давай его зарежем?» – «Давай, сейчас и до дома не дойдешь. Вон какая метет».

Пока я растапливал печку, пока за водой на реку сбегал, Семен успел разделать его.

«Гусек с потрохами бабам отдадим, – говорит он, – задок сварим, сами съедим, а передок для отчетности оставим».

Вот сидим, варим… А снег все идет и идет. Эх, теперь хотя бы поллитровку достать, думаем. Такая у нас закуска варится…

Но денег нет, да и Полька Луговая, наш продавец, в район уехала. Сидим, сочиняем – как бы водки достать. Семен говорит, если денег нет – бей на уважение. Потому как уважение человеку сделать – ничего не стоит, зато отыгрыш большой: и в долг могут поверить, и так, задарма дадут. Вот я, говорит, «Георгия» еще в тую войну получил. А сказать из-за чего? По совести признаться, исключительно за подхалимаж.

Сидим мы вот эдак, балясы точим. И вдруг как засветит нам сквозь ставни. И машина вроде бы послышалась. Выбегаем – так и есть. Машина в самые ворота уперлась. Кузов гружен выше кабины, и одни только ящики, а сквозь щели между досками горлышки бутылочные видны. Брезент ветром сорвало и треплет, вроде портянки на веревке.

«Что за село?» – спрашивает шофер из кабины.

А я, веришь или нет, смотрю на эти ящики с вином и вроде бы замлел от переживания.

Но Сенька мой бесом вертится возле шофера: «Да не все ли тебе равно, мил человек, какое село. Дело теперь не в селе, а в тепле. Вылезай-ка, обогрейся. У нас и печурка топится, и казан кипит».

Вошли мы в сторожку. У шофера так ноздри и заиграли: «А вроде бы чем-то пахнет у вас?»

«Едой да выпивкой, – подмигивал Семен. – Откуда ты едешь?»

«Из Пугасова в Ермишь».

«А угодил в Брёхово».

«Скажи ты на милость! Ведь никуда не сворачивал. И как я здесь очутился?»

«Черти завлекли. Мы то есть», – сказал Семен. Снял он казан с бараниной да крышечкой эдак поигрывает, чтобы дух на шофера шел.

«Садись, – говорим, – с нами повечеряешь».

Тот не выдержал: «Обождите, ребята, я сейчас обернусь».

И несет поллитровку. Ну как тут верующим не сделаешься? Ведь бывает же – ты не успел как следует помечтать о ней, а она сама к тебе в руки идет. Вы скажете, колдовство? Нет, Сенькина обходительность, подхалимаж то есть, и больше ничего.

Разлили мы водку на три части. Шофер говорит: «Мне пить нельзя. Ехать надо в Ермишь».

«Да куда ты сейчас поедешь? Разве от такого добра едут», – сказал Сенька, вываливая мясо из казана.

У нашего шофера аж дух захватило. Он говорит: «По такой закуске стыдно давить одну бутылку на троих».

Пошел он, принес еще бутылочку. Мы и ту распечатали и заместо супа выпили, а мясом заедали.

«Где две, там и третья», – сказал шофер и еще бутылочку принес.

«Что ж, – говорю, – Семен, у нас получается? Водки много, а закуски нет. Давай заваривать и другую часть барана».

Сбегал я опять на реку, воды принес… Наварили мяса. Разлили и эту бутылочку, выпили.

«Что ж это у нас получается? – говорит Семен. – Водка кончилась, а закуски много».

Принес шофер еще бутылочку, распили.

«Ну, теперь, – говорит, – я поеду, ребята».

Встал он от казана и на своих ногах дошел до порога. Значит, доедет! Правда, в дверях его качнуло. Он притолоку на плече вынес и упал в снег.

«Семен, – говорю, – давай супом отливать его».

Принес Сенька кружку супу, мы ее в рот шоферу влили. Отошел. А Семен ему в руки теплый сверток мяса сует.

«На, – говорит, – в дороге собьешься, все погреешься от нечего делать».

«Ребята, – говорит шофер, – век вашей доброты не забуду. Возьмите на память ящик водки».

А я себе думаю: ну, мы возьмем, а если с тобой что случится? Люди видели, как ты заезжал. Значит, украли, скажут. А там и нас потащат. Нет, так не пойдет.

«Легко сказать – возьми, – отвечаю. – А с какой стати эдак сразу ящик водки?»

«А с той самой, что она у меня лишняя. Мне ящик на бой положено. А боя нет».

«На бой оно, конечно, положено, – думаю себе. – Но ты сел да уехал. А ежели, в случае чего, ко мне придут…»

Оно и то беда – посоветоваться не с кем. Сенька уже в сугроб запахал носом. Какой он советчик? И взяло верх надо мной сумление. Отказался я от ящика. Но два поллитра в карман сунул.

Утянул я воз брезентом, затолкал шофера в кабину. Лег он на баранку и поехал.

Берусь за Семена; трясу, поднимаю, а он как ватный, отпущу – падает.

«Семен, – говорю, – пошли опохмеляться».

Тут он один глаз открыл:

«А не врешь? Дай пощупать?!»

Сунул я ему бутылку в руку, он ее пощупал и, веришь или нет, – сам встал! Распили мы с ним эти бутылки и тут же уснули.

И вот с той поры где бы я ни ходил, какую бы радость ни переживал, а палец у меня нет-нет да и дергает: что бы тогда было, кабы мы с Семеном энтот ящик опрокинули? И не мне бы обижаться на свою судьбу. Ведь попил… Однова в столовой четыре бутылки красного опрокинул – и чувствую: что-то ноги отяжелели.

«Что такое? С красного и каблуки прилипли к полу?»

А мне приятель: «Это ж зубровка. На ней бык!»

А я черт ее знал, что она с быком. Зубровка она, зубровка и есть. Но я вот все думаю: что бы со мной тогда было, кабы мы опрокинули ящик вдвоем с Семеном?

Тут Парамон крутит головой и начинает вслух переживать досаду, выражаясь нецензурными словами. А я все думаю: вот что значит русский человек – все на свете забывает… и собственный день рождения, и когда женился, и когда ранили (Парамон два ранения имеет и контузию одну, как сказал поэт), а вот где и когда подфартило насчет выпивки – этого он по гроб жизни не забудет. Да что там говорить! Я себя возьму: самый интересный момент в моей жизни – это день, когда я выпил ящик шампанского. Но об этом в другой раз.

Как я выдвинулся

Таперика я расскажу вам про свое выдвижение, то есть как из деревенского парня сделался руководителем.

Главное, чтобы выдвинуться, надо иметь трудовую автобиографию. И характер должен соответствовать. Автобиографию мою вы все знаете, а характером я никогда не страдал. Под течение не попадал, то есть уклонистом не был. Ежели председатель колхоза выгонял на работу, я шел, не уклонялся.

Когда я возвратился из армии, у нас на коровах пахали. Кто довел колхоз до такого состояния, я уже не скажу. Или Филипп Самоченков, которого посадили, или сосланные кулаки-вредители, или голод тридцать третьего года. А может быть, и стихийное вредительство – масса тогда еще несознательной была, активность проявляла. Это сейчас никого не раскачаешь: оставь скирду хлеба посреди поля – сгниет, никто и снопа не возьмет. А раньше колоски тащили. Правда, вот ежели сено оставишь, это уж и сейчас сопрут, потому как скотину хлебом не прокормишь. Горючее тоже свиснут. Хоть бочку оставь – увезут. Потому как интересно. А хлеб ноне можно и в магазине купить. К нему интерес пропал. Ну, возьми снопы, обмолоти их, – а зерна куда девать? На всю округу одна мельница осталась. Дак сразу определят, откуда зерно. Разве что курей кормить? А для курей много ли надо? Для курей можно и в кармане натаскать чистенькое зерно, прямо с тока, из-под веялки. И никто тебя обыскивать не станет. Это раньше обыскивали, так по ночам воровали и снопы, и колоски, и полову. Словом, жить таперика стало легче.

А тогда на коровах пахали. У колхозников забирали личных коров на посевную. А бабы прибегали на пашню коров своих доить. Снимешь с нее постромки – у нее холка набита, кровь течет. Баба плачет – отдай корову! Но кто же ее отдаст? До конца посевной – ни-ни… На общественных началах пахали. Тут с желанием каждого нельзя считаться. Тут надо держать прежде всего общественный интерес, а потом уже личный. Эту заповедь мне вдолбил еще Филипп Самоченков. И я крепко держался ее – ни одной коровы не отпустил с посевной. Пусть она хоть на коленках ползет по борозде. Я строгим бригадиром был. И первым отсеялся. А те, которые характер не выдерживали, – пораспустили коров и с севом не управились. Их и начальство бьет, и бабы ругают: половину коров они придержали! А я кончил – и враз всех отпустил. Ну что, говорю, бабы-дуры? Кто прав? И что вашим коровам сделалось? На ногах не стоят?! Ничего, дома отлежатся. Главное – управились к сроку.

Меня за эту ударную посевную послали на тракториста учиться. Это и было мое первое выдвижение, которое заслужил я собственным путем.

А через полгода окончил я курсы трактористов, получил новенький ХТЗ и поехал в лесное село Корабишино. Пригнал я трактор – все село на поглядку сбежалось. Я сижу на своей железной тарелке с дырками, за руль держусь и сам себе нравлюсь. Сапожки на мне новенькие, рубаха красная пузырем дуется, и физиономия от удовольствия круглая…

Да, пожил я в первых трактористах. У меня целый штат был: водовоз, заправщик, учетчик и персональный повар – Паша Самохина. Казан мяса в день съедал! Подгоню, бывало, трактор на обед к стану – котел кипит, а Паша моя на нарах прохлаждается. Я стащу ее с нар, оттопчу возле казана, потом уж за обед принимаюсь.

И вот она, на мою беду, забеременела. Может, я виноват, а может, и нет. Ведь у меня целый штат был. Я на пашню – они вокруг казана. Особенно учетчик Максик возле нее увивался. Он ее и научил показания давать по-культурному. На суде я отказываюсь, а она говорит:

– Ну, как же, Петя? А помнишь, как ты меня возле казана приобщал? А в Касьяновой балке?

Ну, так и далее. Таперика, присудили мне алименты, а я не плачу. Вызывает прокурор, – я тебя, говорит, такой-сякой, посажу! Отдай деньги сегодня же!

Ладно. Зашел я к Паше, отсчитал ей сто восемьдесят рублей – вот тебе за целый год. Проверь, говорю. Она пересчитала. Верно? – спрашиваю. Верно. Ну-к дай сюда! Вырвал я у нее деньги и – в боковой карман к себе положил, да еще прихлопнул. Тут они надежней лежать будут, говорю. Когда тебе понадобятся – отдам.

Опять меня к следователю… Брат родной! Сходил я к бабке Макарьевне, которая роды у нее принимала, и подговорил ее:

– Ты скажи следователю, что при родах она Максика называла. А я тебе за это мылом заплачу.

Надо сказать, что с мылом в ту пору плохо было. А мне по квитанциям много выдавали его, якобы на помывку. Но я сроду с мылом не мылся, залезу в пруд – окунусь да песочком руки потру, и порядок. Мыла этого скопилось у меня – девать некуда. Ну, бабка Макарьевна ради такого добра не токмо что на Максика, на Иисуса Христа донос напишет. Отомстил я Максику за культурное приобщение… И следователя совсем запутал. Тянул он, тянул это дело, пока его самого вместе с прокурором в тюрьму не посадили, вроде вредители оказались. А меня в МТС перевели.

Тут взялся я сам за личное дело этого Максика и говорю:

– Учетчик при МТС – первый подступ к руководящей работе. А у вас, товарищ Максик, на автобиографии пятно с Пашей Самохиной. Либо вы его ликвидируете, либо мы поставим вопрос о вашем персональном деле.

Бегал он бегал к бабке Макарьевне, да и завербовался на торф в Шатуру. А потом и Паша Самохина подалась за ним. Дальнейшая их судьба мне неизвестна.

А меня перед самой войной директором районного маслозавода поставили, и переселился я в Тиханово. Тут, надо сказать, я оформился по всем линиям внутренним и по внешности – принял свой окончательный вид. Мое брёховское прозвище – Дюдюн – позабыли. Зато в Тиханове меня прозвали Центнером.

Внешность для руководителя – одно и то же, что сбруя для рысака. Какая у него резвость, это еще надо посмотреть. Зато бляшки на шлее все видят, – тренчики с серебряными оконечниками висят по струнке, вожжи с медными кольцами, обороть с чернью по серебру… Да что там говорить! Птицу, как говорится, видно по полету. Так вот и я. Справил себе первым делом френч защитного цвета, брюки галифе из темно-синей диганали. И шляпу соломенную…

Не только что в районе все руководители признавали меня за своего… В армию призвали – и там из великого множества голых да бритых меня отметили. Прибыли в гарнизон.

– А вы по какой линии служили? – спрашивает меня подполковник в распределителе.

– По хозяйственной, – отвечаю.

– Так вот, Петр Афанасиевич, будьте добры, примите команду над этой публикой.

А потом меня старшиной хозвзвода определили. Я на походной кухне ездил, что на твоей тачанке. Бывало, не токмо пешие, танки дорогу уступали.

Только один-разъединственный раз моя руководящая внешность дала осечку. Ранило меня в пах. Ни одной ногой пошевельнуть не могу. Лежу это я, смотрю – наклоняются двое. «Ну, подняли, что ли ча?» Пыхтели они, пыхтели, один из них и говорит:

– Вот боров! Пока его донесешь – ожеребишься.

– В нем пудов сто будет… ей-богу, правда.

– Давай лучше вон того подберем, тощего.

– Дак тот рядовой, а это старшина.

– А хрен с ним! Жрать поменьше надо. Теперь пусть лежит – лошадь ждет.

Так и оставили меня во чистом поле боя. Лежу я, в небо смотрю. Язык не ворочается, а мысли трезвые, и руки владают. Потрогаю промежность – кровью залито. «Эх, – думаю, – отлетела моя граната! Отстрелялся…» И когда я очнулся в госпитале, первым делом спросил у доктора:

– Как там моя промежность? Прополку не сделали? Не охолостили?

– Бурьян твой, – говорит, – в порядке. Еще постоит.

Ну, значит, жить можно. Вернулся я домой и – опять на свой завод, директором. Поправился я, и дела пошли на лад. Да и как им не идти? Маслозавод – не колхоз. Не я им сдаю, а они мне. И отчитываются они передо мной. Председатели мне молоко везут, а я им обрат, творог. И они же мне спасибо говорят. Ну конечно, за спасибо я творог не давал. Я брал взамен мясом, и хлебом, и медом. Кто что мог… Ну, чего мне было не жить?

И на тебе! Наступил пятидесятый год, стали колхозы объединять. Вызывают меня в райком. Тогда еще первым секретарем был Семен Мотяков. У него не пошалишь.

– Булкин, – говорит, – сдавай завод!

– Как так сдавай? За что? В чем я провинился?

– На повышение пойдешь. В Брёхово, председателем объединенного колхоза.

– Дак там Филипп Самоченков.

– Он и колхоз развалил, и сам запил.

Брат родной! Что тут делать? Я прямо сна лишился и ослеп от переживаний. В больницу ходил… Но у Мотякова один ответ:

– Ты самулянт! В колхоз не хочешь итить? Ты что, против линии главного управления? Да я тебя знаешь куда… в монастырь упрячу! В Святоглебский!!

Ну, словом, взяли меня за шкирку, избрали на бюро председателем и повезли в область на утверждение. Мотяков стоит за дверью, а я у секретаря заикаюсь:

– Не потяну я… По причине своего незнания.

– Откуда он взялся такой непонятливый? – спрашивает секретарь.

Кто-то за столом из комиссии говорит:

– С маслозавода. Директором работал.

– Ах, вон оно что! Привык там, на маслозаводе, масло жрать. А в колхоз не хочет? Исключить его из партии!

Тут Мотяков не выдержал, вошел в кабинет и прямо от дверей:

– Так точно, товарищи! Масло он любит жрать. Вон как округлился. Только насчет исключения давайте повременим. Мы доведем его до сознания.

Поехали обратно домой – он меня все матом, из души в душу. Всю дорогу крыл. Что делать? Согласился я.

А Маруська мне говорит:

– Ну, чего ты нос повесил? Не горюй! Если тебя посадят, я вернусь в свою избу. Не будем продавать ее.

Заколотили мы окна и переехали в Брёхово. Распрощался я с райцентром навсегда. Не повезло.

Кони вороные

Таперика, сказать вам откровенно, напрасно я боялся председательской должности. Пронесло меня благополучно… И более того – жил я, скажу вам, лучше, чем на маслозаводе.

Оклад у меня две тысячи рублей, своей скотины полон двор: двадцать овец, две свиньи, корова, подтелок. Маруська у меня не дремала. Да и я при операциях состоял. Себя не обносил.

А кони у меня были… Звери! Ну, как в той песне поется: «Устелю свои сани коврами, в гривы конские ленты вплету…» Вороные, как смоль. И подбор весь черный с красным поддоном – потники, кошмы, попоны… У коренника на хомуте воркуны серебряные. Ездил только на тугих вожжах. Запряжем, бывало, с первыми петухами…

– Сашка, – говорю, – быть по-темному в Тиханове!

– Есть по-темному!

Лихой у меня был кучер. Сядет он в передок, на одно колено, второй валенок по воле летит, как у того мотоциклиста. Я в тулуп черной дубки залезу да в задок завалюсь, полостью прикроюсь от ископыти.

Эй, царя возили!

И – гайда! Только нас и видели.

По петухам определялись… Первые петухи в Брёхове кричат, вторых настигали в Богоявленском, а третьих, рассветных, в Тиханове. Тридцать пять верст за час пролетали. До Богоявленского перевоза цугом едем – дорога узкая, переметы… А как за реку выедем – впристяжку, и по накатной столбовой… Только стаканчики на столбах мелькают.

Однажды из-за этих коней попал я в переделку. Вызывают меня после посевной в район. Куда семена дел? Почему изреженные всходы? Так и далее… Уполминзаг приезжал ко мне и навонял. Энтот был обособленный, никому не подчинялся. И силу большую имел, захочет – все выгребет, до зернышка. Шныряет, бывало, по сусекам, а ты ходишь за ним и молчишь.

Ну, ладно. Оделся я чистенько: сапожки хромовые, китель из желтой чесучи, шляпу соломенную набекрень. Полетели!

Доезжаем до перевоза – стоп! Шофер знакомый с Выселок.

– Ты куда?

– В район.

– И я в район.

Стакнулись мы с ним. Он вынул поллитровку.

– Давай, – говорит, – для начала эту распечатаем да речной водичкой запьем, освежимся. А уж в районе подкрепимся по-настоящему.

Раздавили мы эту бутылку на троих, я и говорю Сашке:

– Ну, чего ты в Тиханово поедешь? Оставайся с конями здесь, а я в кабине проедусь.

Сели мы в машину – поехали. Вот тебе до Свистунова не дотянули – стоп наша машина. Раза три выстрельнула, будто наклестка треснула на телеге, и остановилась. Что такое?

– Это, – говорит, – свеча подгорела. Сейчас сообразим.

Открыл мой шофер капот, уткнулся в мотор, как в колодец – один зад наружу – и притих. Уж я ждал, ждал, – а он все не шевелится.

– Да ты что, в самом деле, смеешься надо мной? Я на совещание тороплюсь, а ты меня фотографировать? Некогда мне на твою сиделку любоваться.

– Сейчас, сейчас…

Тут он забегал вокруг машины; забежит спереди – посмотрит, посмотрит, хлопнет по ляжкам руками, как кочет крыльями, назад побежит – опять смотрит.

– Ну, что такое?

– Не могу, – говорит, – определить.

Потом успокоился, сел в кабину и эдак, даже с радостью, говорит:

– Уяснил наконец.

– Ну?

– Бензин весь кончился.

Брат родной! Куда мне деваться? Назад бежать, к лошадям – и за час не добежишь. Вперед идти – пятнадцать километров – до обеда не дотопаешь. А совещание уже открылось по времени.

– Ну, – говорю, – душегубец ты проклятый! Что ты таперика мне присоветуешь?

– У меня травка в кузове. Ложись, Афанасеич. Попутная машина пойдет – я тебя крикну. А я, – говорит, – за рулем, вздремну. Дело привычное.

Какое тут спать! Я как представлю заседание бюро районного комитета и выступление товарища Мотякова, нашего докладчика, – у меня прямо вши от страха мрут. Но что делать?

Встал, как суслик, возле дороги, стою – жду. Впору хоть засвистеть от досады. И вот – катит грузовик. В кабине рядом с шофером женщина, а в кузове стол и корова. Останавливаю:

– Дайте бензину!

– У самих еле-еле до Тиханова доехать.

– Возьмите тогда меня с собой?

– Пожалуйста, но только в кузов.

Я и полез к столу да к корове. Уселся на стол, за рога ухватился – поехали! Едем, а пыль, пыль на дороге – ну, прямо коровы не видать. Меня так разукрасило, что китель из желтого в серый превратился. А на лице одни глаза остались.

И явился я на бюро в таком виде. Эк, меня и взял в оборот Семен Мотяков. К тому времени его понизили до заведующего райзо. Но силу имел он большую.

– Вот он, полюбуйтесь! Мельник с помола… И семена израсходовал, и на членов бюро наплевал.

– Я, – говорю, – в кузове ехал на попутной.

– Нас дело не касается. Телефонограмму получил – изволь явиться вовремя.

И закатили мне строгача. Зашел я в столовую (раньше в Тиханове столовая с райкомом одним ходом сообщалась, вроде туннеля), выпил разведенного спирта – меня и хмель не берет. Доехал на попутной до перевоза – смотрю, Сашка здесь и кони мои тут, на приколе травку щиплют. Встречает меня друг, объездчик луговой, однорукий Ленька Заливаев. И ружье на плече, и собака при нем, и две утки висят на поясе. Он хоть и об одной левой руке остался, но бьет только влет, да так, что ты с обеими руками и ружья не успеешь вскинуть, а он уже с левого ствола вторую утку добивает.

– Ты чего, – говорит, – такой снулый? Или жара уморила?

– Я побывал в такой печке, где мозги запекают. Так что меня, – говорю, – жара не снаружи, а изнутри мучает.

– А против этого лекарство имеется, – подмигивает Ленька. – Клин клином вышибают. А у меня и закуска соответствует, – он приподнял уток.

– Что ж, – говорю, – Сашка, запрягай! В Богоявленском полечимся.

– Там карантин объявлен, – говорит Сашка. – Нас не выпустят оттуда.

– А зачем туда ехать? Я сейчас обернусь, – сказал Ленька однорукий. – Здесь и расположимся. На вольном воздухе.

– А ты знаешь, сколько ее принести надо? – спрашиваю я Леньку.

– Дак прикинем…

– Все равно просчитаешься. Когда человек имеет сурьезные намерения, сроду не определишь – сколько ее понадобится. Поедем к ней сами.

Приезжаем в столовую – нет водки. Мы в магазин – нет! Только одно шампанское… Ну, что делать? Бери, говорят, кисленькое. Дак от нее только утробу раздувает, а до головы она не достигает – вся крепость газом выходит. А Ленька мне в ответ замечание:

– Мы ее, – говорит, – заткнем, утробу-то. И забушует, как в хорошей бочке.

Ладно, взяли кисленького или сладенького, я уж не упомнил. По гранате на брата… Пробки в потолок – бах, бах! Прямо как стрельба по уткам – и дымок с конца ствола вьется. Выпили… Ни в одном глазу. Взяли еще по одной… Не берет! Тогда я вошел в магазин – дверь на крючок и говорю Лельке, продавщице:

– Пиши фактуру, на магазин брёховский. Там рассчитаемся.

– Какую фактуру, Петр Афанасиевич?

– Ящик шампанского, – говорю.

Выписала. Я накладную в карман, ящик внесли в столовую речного пароходства, поставили под стол – и пошла стрельба.

Сорок бутылок выпили! И сами пили, и другим давали. Ежели, к примеру, понравится нам компания за столом, мы в них выстрелим пробками, а бутылки им на стол. Пейте, ребята, за счастливую колхозную жизнь! А Ленька однорукий все в буфетчицу метил, стервец. Попадет в нее пробкой – бутылку вина отдает. Она все: хи-хи-хи да ха-ха-ха! А бутылку за бутылкой под прилавок прячет.

Одно неудобство есть в употреблении шампанского, – иной раз дымок за пробкой вьется, а иной – такой водомет выхлестнет, что все рожи нам пообливало. Вышли мы из столовой, что из твоей бани. Лошади только дорогу почуяли – и понесли.

– Петр Афанасиевич! – кричит Сашка. – Впереди шламбалка.

– Преодолеть шламбалку! – приказываю.

Сашка встал во весь рост, шевельнул вожжами:

– Эй, царя возили!

А Ленька однорукий на колено поднялся, выхватил бутылку шампанского из кармана:

– Сейчас я этих коновалов, – кивает на часовых, – гранатой накрою.

А я откинулся на спинку в тарантасе и думаю весело: «Ну попробуй таперика задержи нас…»

– Э, ходи! Шагай, милые! Прочь с дороги!..

Помню, как хряснула шламбалка, бутылка зазвенела – это Ленька в сторожевое ружье угодил. Чего-то ветеринары кричали. А мы, соколики-чижики, как по воздуху пошли.

Ехали-ехали… Я хвать за голову – кепки на мне нет. Очнулся – оказывается, уже светает. Мы спим в тарантасе, а кони в овсах пасутся.

Явился я наутро в свой магазин, подаю накладную и говорю:

– Сдаю фактуру – ящик шампанского.

– Пожалуйста, заносите, Петр Афанасиевич.

– А я уже занес… К себе в живот. Ну ничего, Яков Иванович медом рассчитается.

Яков Иванович – это бухгалтер колхоза. Тонкий человек был. Так вел бумаги, что не одна ревизия с носом уходила. Хоть полколхоза растащи, все оправдает.

А за то, что я шламбалку поломал, мне строгача дали. Второй выговор за день заработал. Но нет худа без добра. Коней моих арестовали на сорок суток ветеринары. Так что и для меня наступил отдых – больше месяца в район ни ногой. Меня и по телефону, и депешей вызывают. Не еду! Не имею права. Арестованы лошади! А ветеринар не следователь, ему не прикажешь отпустить арестованного. По скотине закон строже соблюдается.

Мой брат Леванид

Как вы уже знаете, мой брат Леванид работал когда-то ветеринаром. Потом его перевели в Корабишино санитаром. Но так как фельдшера там не было, то Леванид лечил всех – и скотину и людей. Лечил он ото всяких болезней чистым дегтем. Каждому больному прописывал по чайной ложке три раза в день.

– Ну, таперика пей и жди полтора года, – говорил он. – Болезнь изнутри выходить будет.

И вот что удивительно – многим помогало. К нему и сейчас ходят за советом. Намедни сижу у него, выпиваем. Приходит соседка, у нее девочка болеет, не то экзема, не то лишай.

– Хочу Ленку везти на курорт и боюсь, – говорит.

– Тогда не вези, – отвечает Леванид.

– Дак ведь он, курорт, все ж таки наружу вызовет болезнь.

– А может, он вовнутрь загонит? Еще глубже… Тогда как? Соседка вроде бы в сумление вошла:

– Доктор сказал, вези, а гепат – не ездий.

– Гепат, он все знает.

И не поехала. Послал ее Леванид в Корабишино, к своей бывшей сотруднице по ветеринарному пункту бабке Кочабарихе. Та наговорила на конопляном масле, ну и что-то подмешала туда… И все болячки как рукой сняло.

Леванид живет таперика на персональной пенсии. Ему тоже платят шестьдесят пять рублей, но только по военной линии. Он ушел воевать командиром отделения, а возвратился командиром батлиона. Между нами говоря, он чуточку привирает. До батлионного он не дослужился, но командиром роты был… Это уж точно. От войны у него осталось ранение в голову. На самом темени выбита кость, и такая ямина образовалась – яйцо куриное уложишь. Точно говорю! Леванид, когда выпьет, разойдется, то размахнет кудри, поставит темя и кричит:

– Не веришь, что у меня полголовы нету? На, клади яйцо! Я клал неоднова. Держится яйцо!

– Леванид, – говорю, – как же ты при своем офицерском звании не добился в госпиталях, чтобы заделали тебе эту пробоину?

– А-а! У нас доктора ненормальные. Лежал я в Грозном. Хирург мне и говорит: «Давай вырежем у тебя ребро да заделаем костью голову».

– А ты что?

– Отказался.

– Почему?

– Вот чудак! Как же без ребра-то жить?

Вы, может быть, посмеетесь? Но давайте так рассуждать. В нашем крестьянском деле ребра важнее головы. Пойдешь косить – при густой траве ребро за ребро заходит, потому как весь упор делается на ребра. А ежели у тебя ребра нет, какая может быть устойчивость? И какой из тебя косец?

Между прочим, мой брат Леванид до сих пор стога мечет и косит в колхозе во главе пенсионеров.

И в общественной жизни участие проявляет: металлолом собирает, пионерам рассказывает насчет проклятого прошлого, вопросы задает на лекциях о международном положении, так и далее.

А в день двадцатилетия победы в Тиханове он брёховским отрядом ветеранов командовал. Объявили, таперика, девятого мая парад: «Которые с медалями и орденами – в район на парад!» Прибегает Сенька Курман в правление и говорит:

– Товарищ председатель, а вот как мне быть? Медаль оторвалась, а эта самая висит?! – Он показал на приколотую к пиджаку колодку.

– Документы на медаль есть? – спрашивает Петя Долгий.

– Какие документы? У меня паспорта и то нет.

Просто смех!.. Между прочим, с последней наградой моего брата Леванида тоже получилась забавная история. Но тут надо отступ сделать.

Прошлой осенью произошел затор по мясу. Скота много развели, а девать его некуда. В заготскот, государству – не берут: мясокомбинаты перегружены. На рынок везти – не продашь. Трава выгорела, сена не заготовили. Кто же купит корову в зиму? Вот Феня, жена Леванида, и говорит моему брату:

– Давай продадим корову-то, а телочку купим. Уж больно она здорова. Это ж не корова, а прямо Саранпал. Она сожрет нас в зиму-то.

Ну, Леванид и в заготскот, и в район… мыкался, мыкался да ни с чем и вернулся. В тую пору брёховские сочинители Глухова и Хамов частушку пустили по народу:

С коровенкой бабка Таня

Ходит осень без ума;

Ей с района отвечают:

Мясо, бабка, ешь сама.


И вдруг приходит разнарядка на брёховский сельсовет: «Принять двух коров».

Ну, Леванид в сельсовет. Ходы знакомые. И авторитет у него все ж таки имеется. Отвоевал он одну разверстку. Несет домой в нутряном кармане, что твою путевку на курорт.

Ладно, пригоняют они по этой разверстке свою корову в заготскот. А им говорят:

– От своих мы не принимаем коров. Надо прививку против ящура сделать да две недели выдержки дать.

Сделали они прививку. Проходит две недели – пригоняют опять в заготскот. А им и говорят:

– У нас прием закрыт. Исчерпали, значит. Гоните свою корову на базу в Пугасово.

Батюшки мои. За сорок верст киселя хлебать. Но делать нечего. Повязали они веревку корове на рога, буханку хлеба под полу и пошли. Один за веревку тянет, второй подгоняет. Целый день пихтярили. Вот тебе, пригоняют на базу, а им и говорят:

– Где ж вы раньше были? У нас уж партия того… уклепонтована. Пригоняйте в конце месяца.

Ладно, приходит конец месяца, сложились они втроем, наняли грузовик, потому как снег уже выпал. Загнали они коров в кузов, а борта у него низкие. Вот тебе тронулся грузовик – коровы в рев да через борта повыпрыгивали. Леванидова корова упала на голову и рог сломала. Что тут делать, головушка горькая? Бегали они бегали, нашли военную машину с высокими бортами. Договорились. Только собрались коров грузить – является рассыльный: «Дядя Леонтий, тебя в сельсовет вызывают». – «Зачем?» – «Не знаю, а только наказывали – срочно явиться».

Приходит Леванид в сельсовет, а там сидит подполковник:

– Вы Булкин Леонид Афанасиевич?

– Я самый. В чем дело?

– У меня, – говорит, – награды ваши. Двадцать три года разыскивали вас насчет вручения орденов. И вот наконец вы нашлись.

– Да я сроду не скрывался нигде, – отвечает Леванид.

– Вас никто не подозревает. Только бумаги ваши долго ходили. Значит, вы награждаетесь орденом Отечественной войны первой степени и орденом Красной Звезды.

– Спасибо, – говорит Леванид.

– Надо отвечать – служу Советскому Союзу!

– Да я уж позабыл. Служба моя теперь вокруг бабы да коровы. Давайте ордена!

– Оба нельзя. Тут одна неувязка. Ваше отчество Афанасиевич?

– Так точно.

– Вот видите. А здесь в одном документе записано Афанасиевич, а в другом Аффониевич.

– Так, может быть, это не я?

– По всему видать, вы. И год рождения ваш, и место рождения… только отчество Аффониевич? Этот орден Красной Звезды мы отправим обратно в Москву и сопроводиловку пошлем, где укажем, что вы не Аффониевич, а Афанасиевич. Там исправят и пришлют обратно. Вы согласны?

– Согласен. Мне можно идти?

– А второй орден! Этот мы вам вручим.

– Ну, давайте! – Леванид протянул руку.

– Так просто из рук в руки орден нельзя передавать. Надо представителей власти собрать. Торжественную обстановку сделать. Тогда и вручим вам этот орден.

– Да мне некогда ждать торжественной обстановки, – говорит Леванид. – Мне корову надо грузить.

– Корову можно отложить.

– Никак нельзя. Два месяца ждал.

– Ну как же нам быть? И мне надо в район ехать… Тогда вот что! – придумал подполковник. – Накройте стол красной скатертью, над этим столом я вручу вам и орден и руку пожму.

Наш председатель сельсовета Топырин достал из сундука красный материал с лозунгом, расстелил обратной стороной на столе, и подполковник вручил Леваниду орден.

Пришел я к нему на другой день – орден на столе.

– Ты чего это достал его? – спрашиваю. – Любуешься?

– Испытание проводил. Я все думал, что орден первой степени из золота сделан. Но вот рассмотрел его, покусал… Простой металл.

И он стал рассказывать мне, как сдавали корову и сколько она скинула в живом весе за последние два месяца:

– Была корова, как печь. А пока сдали ее, мослы выщелкнулись.

Про мою личную жизнь

Трудовая автобиография советского человека иной раз осложняется личной жизнью. То есть ежели вы, к примеру, выпимши поскандалили, стекла повыбили или кому-нибудь по шее заехали, а то, может, на стороне зазнобу завели и в свободное от работы время уклоняетесь от исполнения семейных обязанностей – все это и называется личной жизнью. Личная жизнь разбирается на партийном бюро, а ежели вы беспартийный, то на правлении колхоза или на товарищеском суде. Из чего следует, что личная жизнь есть язва на теле общества, то есть пережиток.

Заболел я ей, можно сказать, случайно. И ведь горя не было б, кабы я свою Маруську не любил. Она хотя и скандальная у меня особа, но хозяйство держит исправно, напоит тебя и накормит вовремя и спать уложит. Так что Маруську я не променяю ни на какую личную жизнь. А повело меня на уклонение от семейных обязанностей, должно быть, с устатку. Весна выдалась трудной…

Сижу это я в кабинете один, в сумерках. И вот тебе заявляется пасечница с дальней корабишенской пасеки и подает мне акт. Читаю: «Акт составлен ниже в следующем, в том, что вчера при свете приехали ко мне на пасеку начальник охраны Хамов Леонтий с братом Михаилом и стали якобы проверять меня на сомнительные ульи. Леонтий ходил по ставу и хлестал по ульям кнутом насчет выявления сомнительного улья. Якобы один нашел. Открыли его, мед взяли и бросили раскрытым. А другие пчелы набросились и уничтожили весь рой…»

Читаю и смотрю я не столько на бумагу, сколько на саму пасечницу, – в хромовых сапожках она, икры голенищами обтянуты, как резиночками – не ноги, а прямо калачи ситные. Фуфайка зеленая распахнута, и кофточка розовая на груди с просветом, аж лямки лифчика видны. Волосы в пучке на затылке, что твоя копна высится, брови черные с росчерком, как крылья от серпочка… Брат родной! У меня аж во рту пересохло и в ушах зажухало: «Жух, жух, жух!» И вспомнил я, как в армии на турнике солнце крутил… Плечи расправил, смотрю на нее, как одурелый. А она стоит, избочась, да прутиком о голяшки сапог хлысть, хлысть. И повело меня на уклонение…

– Катерина Ивановна, – говорю, – какое же у вас мнение о председателе, то есть обо мне? Разве можно вам стоять в моем присутствии? Это было бы неуважение с моей стороны. Садитесь на диван.

А она мне якобы сквозь смех:

– А может быть, мне скучно одной-то на диване сидеть?

– Это вы, – говорю, – напрасно сумлеваетесь. Со мной вам скучно не будет.

– Ну, шире – дале…

Муж у нее в бригадирах ходил – квелый мужичонка: ноги сухие и длинные, как палки в штанах, нос картошкой, глазки маленькие и кепка по самые уши, как на чучеле огородном. А бегал – на лошади не догонишь. Его и прозвали Дергуном…

Первым делом я отправил его на лесозаготовки – с глаз подальше. А сам пересел в седло, чтобы без свидетелей…

Бывалочи вечерком подтяну подпруги – и гайда! Седельце у меня было в серебряном окладе, лука низкая – сотню верст скачи – не притомишься. Только на опушке леса покажусь – она уж тут как тут, ждет меня моя касаточка. Я ее одной рукой с земли приподнимал и прямо в седло, к себе на колени. И везу куда хочу.

В омшанике мы сеновал устроили – постель под самой крышей на сене духовитом, да под пологом. Разденемся, бывало, донага, нырнем под полог, как в твою речную волну, и всю ночь челюпкаемся. Я, говорит, за то тебя люблю, Петя, что после ночки с тобой я день-деньской пластом валяюсь. Да и я ее любил, признаться, – в передовые пчеловоды вывел, часами ручными наградил и почетной грамотой.

Все бы оно хорошо… Да беды не предвидишь, от нее не уйдешь, как от районного начальства. Вот звонят мне из района:

– Никуда не уезжай – к вам уполномоченный.

Значит, готовь лагун меду. Послал я за медовухой к Дуньке Сивой, сижу в правлении, жду.

Приехал, оказывается, корреспондент с фотоаппаратом – передовиков фотографировать. Тут я думаю: порадую-ка свою Катерину Ивановну. Сфотографирует он ее и в районную газету поместит. Парню этому я верил – не раз выпивали. Опростали мы с ним вдвоем лагун медовухи и поехали к Катюше на пасеку.

У нее было много платьев – в сундуке лежали, в омшанике. Принарядится, соображаю я, в самый раз будет.

Так и есть. Обрадовалась она… Медовухи нам поставила, а сама то в одно платье оденется, то в другое. Выйдет перед нами – прямо краля бубен! То шеей лебедя выгнет, то ручкой… Ну, меня и разожгло:

– Давай, Катюша, изобразим картину у шатра!

У нас в омшанике ковер висел, масляными красками писанный: в красный шатер несет персидскую царевну Стенька Разин. На ней ночная рубашка с кружевами, так что грудь голая видна, а на Стеньке алые шаровары и пояс голубой. Ковер этот я ей преподнес, – на мед выменял, в Пугасове на базаре.

Она тоже запьянела… Вынесли мы полог из омшаника, растянули его на лугу, полу одну приподняли, так чтобы постель там была видна. Разделась она до рубашки – груди, как у той царевны персидской, в стороны торчат. И я все с себя снял. В одних подштанниках остался. А шарфом газовым пупок повязал. Чем не Стенька Разин?

Поднял я ее на руки, она меня за шею обняла, и говорим:

– Таперика фотографируй!

Он нас по-всякому сфотографировал: и перед шатром, и в шатре, якобы она лежит на подушках и руки ко мне протягивает, а я вроде бы наклоняюсь над ней. И как она платье снимала, и как мы на постели лежим… Ну, так и далее. Хорошо время провели, весело.

Тут как раз прислали нам новую автомашину. Повез я молоко в район и заехал в редакцию к тому другу-корреспонденту. Он мне дал целую пачку этих фотографий под названием «Стенька Разин и персидская царевна». Я сунул их в карман, и на радостях мы во всех ларьках заправлялись. Домой приехал, еще стакан тяпнул и уснул.

А у меня мужики собрались, новую машину обмывали. Яков Иванович, бухгалтер, хватился – папиросы кончились. Он, чудак, и полез ко мне в карман за куревом. Я дрых на кровати. Ну и вытащил он всю эту пачку фотографий. Маруська увидела – и на него:

– Ты куда полез? Чего вытащил? А ну-ка, дай сюда!

Как увидела она это изображение, и тут же при всех устроила мне представление из татарского побоища. Мои мужики от страха поразбежались…

Утром проснулся я – что такое? Не могу шею повернуть, и шабаш! Правый глаз затек, и губа выше носа вздулась…

– Вставай, Степан Разин, атаман донской!

Маруська сидит за столом в новом платье, платочек на плечи накинула газовый. Дурная примета – ежели она с утра принарядилась, значит, быть скандалу. Силюсь вспомнить: что я вчера натворил по пьянке? Или стекла побил, или на столб наехали? Чую что-то неладное, но вида не подаю. Спрашиваю:

– Ты чего вырядилась? По какому такому празднику?

– Решила верующей стать, – говорит. – Вот к исповеданию приготовилась.

И голосок у нее такой вкрадчивый, и губы поджимает. А это уж бывает перед тем, как тарелки в ход пустить. Да что ж я такое натворил?

– Садись, Петя, садись. Может, и ты причаститься хочешь? Сажусь да поглядываю: чем ты меня только причащать будешь?

А она все тянет:

– Может, опохмелиться хочешь?

Стопку поднесла, выпил…

– Ты, случаем, не заезжал вчера к Дроздовым на машине?

– К каким Дроздовым?

– На пасеку, в Корабишино?

– С какой стати?

– Будто ты у них прихватил что-то.

Ну, думаю, начинается моя личная жизнь. Уж не потому ли пострадала моя физиономия? Но чтобы там ни было, а личную жизнь сперва-наперво надо отрицать. Я изобразил обиженный вид.

– Ты меня, – говорю, – за вора выдаешь. Я чужих вещей не беру.

– Да не вор, Петя, а разбойник… Стенька Разин!

– Мне твоя игра в казаки-разбойники вовсе не понятна.

– Неужели? Ну-ка вспомни, зачем туда ездил?

– Я там быть не бывал… Ну, может, до войны еще. По совести говоря, я и дорогу позабыл туда.

– Вот оно что! Значит, ты еще в довоенную пору фотографировался.

Тут она вынула из кармана мои фотокарточки, где я в подштанниках Стеньку Разина изображал, и спрашивает:

– Узнаешь?

– В первый раз вижу, – и даже физиономию отвернул, будто меня это вовсе не касается.

Тут я допустил грубую тактическую ошибку, – потерял противника из поля обзора. У нее под столом была заготовлена тяжелая глиняная миска. Вот этой миской она меня и накрыла с левого фланга, прямо по уху…

Очнулся я на полу. Лежу весь мокрый – водой меня окатила, холодной, прямо из колодца. Приподнял я голову – у меня под носом догорает вся эта знаменитая история про Стеньку Разина и персидскую царевну. Кучка пепла ото всех моих фотографий.

Но Катин муж, Дергун, поступил коварнее. Налил он лагун меду и заявился в райцентр к фотографу-корреспонденту. «Вот вам Петр Афанасиевич медку прислал. Очень ему ваши фотокарточки понравились. Он просил еще прислать, если можете». – «Да поищите вон в куче на столе». Дергун сам выбрал, какие поинтереснее. И отнес их в райком вместе с заявлением: «О том, как председатель сожительствует с моей женой, а меня сослал на лесозаготовки…»

И вызвал Семен Мотяков меня на бюро. А у меня еще не зажили на лице следы домашнего разногласия. Явился я, а Семен Мотяков говорит:

– Вот он, Стенька Разин без порток… Его и спрашивать нечего. Вся личная жизнь у него на физиономии отпечатана.

Начальство не жена. Здесь тактика огульного отрицания успеха не приносит. То есть тебя просто не слушают. Поэтому я все перевел на производственные отношения.

– Какая там личная жизнь! Это я с лучшим пчеловодом общался без задней мысли.

– Поговори у меня! Не то я из тебя вышибу и задние и передние мысли. Пригласите потерпевшую, – приказал Мотяков.

И вошла она… Платье розовое, туфли на каблучках, и даже этот самый радикуль в руке, наподобие сумки портмане, то есть большой кошелек с шишечками. Стоит и покачивает радикулем.

– Я вас, – говорит, – слушаю, Семен Иванович.

Мотяков даже крякнул от такого обхождения:

– У вас никаких притензиев нет к этому гражданину? – и указывает на меня.

– Какие могут быть претензии! – Катюша так и заулыбалась. – Мы с ним просто представления разыгрывали… Как на сцене.

– Это вы правильно, – сказал Мотяков вроде бы тоже с улыбкой. – А насчет производства зайдите ко мне в кабинет, после бюро.

– С большим даже удовольствием…

Мне дали строгача, а Катюшу перевели через неделю в райцентр, продавцом поставили. Дергуна же ее послали в Пугасово, экспедитором на базу. Встретил я его как-то потом в Пугасове, в столовой. Он пьян в дымину.

– Вот ты и донес на меня, – говорю. – Но что ты выгадал? То был на лесозаготовках за пятнадцать верст, а теперь тебя за сорок пять километров отправили.

– Не в том, – говорит, – беда, Петр Афанасиевич. Просто меня чужая личная жизнь заела.

Кто такие оппортунисты?

Сидим мы как-то вечером на бревнах – я, Филипп Самоченков и Петя Долгий – все три председателя. Решили Самоченкову дом новый построить, всем колхозом. Ну, и пригласил он выпить. Отказываться неудобно. Выпили, разговорились.

– Когда человек стареет, мозги у него разжижаются, – сказал Филипп.

Петя Долгий засмеялся, а я спросил:

– Ты кого это имеешь в виду?

– Так, к слову пришлось. Старость моя, и больше ничего.

Я крепкий на слезу был человек. А вот когда постановление вышло – дом мне построить, не вытерпел. Потекло у меня из обоих глаз… Семена Мотякова вспомнил.

– Где он теперь? – спросил Петя Долгий.

– В Касимове, на речной пристани грузчиком работает, – ответил Филипп.

– Да он вроде бы кадрами заведовал?

– Сняли за пьянку, – сказал я. – Намедни в Касимов приехал. Сошел с пристани. Глядь – Мотяков! Лошадь его с повозкой завязла. Он орет на всю набережную и лупит ее чем ни попади. И вот ведь какой дьявол – все промеж ушей норовит ударить.

– Самая притчина, – сказал Филипп. – Он и раньше в точку метил. Сколько лет я при нем отработал! Семен Иванович, говорю, мне бы дом построить. А он: «Тебе казенный обеспечен на старости лет. Все равно проворуешься». Да разве ж я с целью обогащения работал? Я, бывалочи, только и смотрел за тем, как бы линию держать.

– А как ты ее понимаешь, эту линию? – спросил Петя Долгий.

– Да когда мне было понимать ее? – Филипп даже удивился. – Жизнь не на понятии строилась. И занят был я по горло. Ты вот с утра выехал в район, а в обед глядишь – дома. После обеда спрашиваешь: «Где Петр Ермолаевич?» Говорят – в район уехал. А к вечеру опять по колхозу бегаешь. Я ж, бывало, поеду с утра, отзаседаю там, возвращаюсь на другой день, а тут уж телефонограмма – обратно вызывают. «Сашка, перепрягай лошадей! Поехали…» Один вопрос заострили, второй ставят. И ты, бывало, идешь от вопроса к вопросу, как по столбовой дороге. Тут и понимать нечего. Только линию держи. Когда меня поставили председателем, я испугался: «Что я буду делать? Я же малограмотный!» – «Не бойся, за тебя все решат». И верно, сообща решалось. Ты как ноне премиальные выдаешь? Кто перевыполнит норму на косьбе, к примеру, или на пахоте – получай три рубля. Кто на согребании – два рубля. «Сашка, расплатись!» Сашка вынет ведомость и тут же, опираясь на «Волгу», запишет и деньги выдаст. А раньше? Хочешь премию выдать – проведи сначала через правление, потом на исполком вынеси, потом в райкоме утверди. А потом уж акт вручения – соберут весь колхоз, представитель приедет и вручит почетную грамоту.

Петя Долгий засмеялся, а я сказал:

– Ты, Филипп, путаешь практику с теорией.

– Да нет. Это я к тому говорю, что жизнь у нас ноне пошла вроде бы самотеком.

– Это верно, – сказал я. – Раньше постанов был строже. Бывало, Семен Мотяков соберет нас всех и задаст вопрос: «Ну, что культивируется на сегодняшний периуд?» Допустим, наступление на клевера. Или глубокая весновспашка… Значит, кто пашет мельче, чем на двадцать два сантиметра, тот – оппортунист.

Петя Долгий только посмеивается да головой крутит.

– Тебе смешно, – сказал Филипп, – а я за этот оппортунизм чуть билетом не поплатился. И все через политзанятия. Бывало, Покров день подойдет, и политзанятия открываются. Что за манера? Тут перепьются все, по улице ныряют, в грязи челюпкаются, а они – политзанятия. Да мало того. Ему еще вопросы задавай. А вопросов не будет, значит, не усвоил.

– Меня за эти вопросы тоже таскали, – ввернул я. – Провели мы вот так же первое политзанятие, не то на Покров, не то на Миколу. «Вопросы имеются?» Встал Парамон и говорит: «Мне надо бы знать, крепостное право отменено?» – «Понятно… Еще вопросы?» Лектор посмотрел на нас мрачно. Все молчат. «Крепостное право было отменено в одна тысяча восемьсот шестьдесят первом году. Понятно?» – «Понятно…» Уехал он. А на другой день уполномоченный заявляется: «Товарищ Булкин, что у вас тут за крепостное право открылось?» – «Извиняюсь, говорю, у нас высшая фаза, то есть в коммунизим идем полным ходом». – «А провокационные вопросы почему задаете?» – «Чистое недоразумение, говорю, потому как мы каждый год политзанятия начинали изучать с крепостного права. А инструктор сам перепутал, с другого периуда начал. Потому и спросили…» Ну, лагушок выпили и мирно разъехались.

– Ты дешево отделался, – сказал Филипп. – У меня оборот другой вышел. Как раз накануне Покрова дня приехал инструктор из районного комитета. «Где парторг?» – «Теще за дровами уехал». – «Тогда собирай ты людей. Мы, говорит, вкратце пройдем главу». Вкратце так вкратце. Послал я техничку школьную, сам пошел по избам. Пособирали всех, кого нашли, – и коммунистов и беспартийных. Думаю – сойдет. Ладно. Расселись, а ночь уж на дворе. Он – в свою тетрадь, а мужики храпака задают. Уж он читал нам читал – часа два. Потом и говорит: «Вопросы имеются?» Ну какие вопросы на Покров день? Кто очнулся, – сидит, в пол смотрит, кто зевает. Думаю, надо задать вопрос, а то еще скажет – не на уровне. Поднял я руку и спрашиваю: «А кто такие оппортунисты?» Он с минуту посмотрел на меня строго, вроде бы впервые видит, и сказал якобы про себя: «Хорошо». И записал что-то в тетрадь. Потом спрашивает: «Еще будут вопросы?» Ну кто ж ему задаст еще? Ежели он меня записал в тетрадь, то и другого запишет. А потом вызовут – отчитывайся. Все молчат. «Ладно, говорит, два часа читал я вам про оппортунистов, а вы еще вопросы задавать!.. Хорошо». Захлопнул тетрадь и уехал. Вот тебе через день вызывают меня в райком. Я спрашиваю бухгалтера Якова Ивановича: «Может, какие данные требовали?» – «Нет, говорит, данных никаких. Приказ явиться лично». Ну, думаю, беда. Без данных вызывают, да еще лично, значит, не к добру.

Везет меня Сашка, а я от озноба зуб на зуб не попадаю. Выпил в Богоявленском, думал, согреюсь. Нет! Трясет, как в лихорадке. Ну за что меня вызывают? По дороге все передумал. И верите – раз пять преступником себя почуял. Может, думаю, за то, что хлеб в скирдах погнил? А может, потому, что льны посеял на нове в низине и они вымокли? Ну, черт его знает…

Приехали в Тиханово поздно. Известное дело – постояльцы. Мясо привезли, меду. Хозяин поллитру поставил. Ты пьешь, и хмель тебя не берет. И сон не в сон.

На другой день утречком подхожу к райкому – пустынно. Никто больше не идет. Не то что председателей – собаки не видать. Ну, беда! Зашел я в приемную. Вот тебе – милиционер Тузиков передо мной… Стоит, как на часах. У меня так все и оборвалось. Дурная примета. Милиционера заранее вызвали. Я потоптался и вроде бы не то спрашиваю, не то извиняюсь:

– Меня вызывали?

– Ежели вызывали, заходи.

И не смотрит на меня. Стучу в дверь – никто не отвечает. Открываю – а там еще одна. Эх, думаю, совсем спятил. Позабыл, что у них перед кабинетом промежуток вроде предбанника. Это, наверно, для того устроено, чтобы дух перевести.

Вхожу в кабинет:

– Здравия желаем!

– Садитесь.

Сел. Смотрю – народа никого, одни они. Листок бумаги перед каждым. Только карандашами шуршат. А сам Мотяков без сапогов, в одних носках ходит и плюет. Как это называется? Ну, что я в школу намедни привозил для плевания… Вроде табуреток?

– Урны, – подсказал Петя Долгий.

– Вот-вот. У него в кабинете их две стояло – одна в том углу, другая в этом. Он ходит, значит, в носках от одной к другой и плюет.

Беда, думаю. Кабы он хотел что сказать, уже сказал бы. А тут замышляет. И такое, что и высказать не хочет. Ходил он ходил, и вдруг ни с того ни с сего:

– Ты почему провокационные вопросы задаешь?

Я так и обомлел:

– Кому, Семен Иванович, задавал я провокацию?

– Ты не прикидывайся дураком! Кто спрашивал нашего инструктора про оппортунистов?

– Дак ведь это я для поддержания порядка.

Тут все как загогочут. А Мотяков подошел ко мне и рявкнул:

– Комедию ломать! Я отобью у тебя охоту дурачиться враз и навсегда. Ты что, не знаешь, кто такие оппортунисты?

Я аж привскочил:

– Знаю, товарищи члены бюро районного комитета, знаю.

Все опять засмеялись, а меня обида взяла:

– Товарищи, не считайте меня за дурака.

– Ты давай сам не придуривайся. Ну, говори, зачем задавал вопрос? – Мотяков стоит передо мной и на носках покачивается.

А второй секретарь Семкин, такой кучерявенький и очень уж шустрый, говорит:

– Семен Иванович, ей-богу, он это без цели. Позвольте, я ему вопрос задам?

– Задавай.

– Скажите, Филипп Самоченков, кто такие оппортунисты?

И все снова захохотали.

– Дак все мы с вами и есть оппортунисты, – отвечаю.

– Как? И я оппортунист? – Мотяков аж голову вскинул кверху, а все остальные притихли.

– Нет, вы, Семен Иванович, не оппортунист. А мы все оппортунисты.

– Почему?

– Потому как планы мы не выполняем.

И все снова захохотали.

– Дурак, – говорит Мотяков. – Оппортунизм – это течение. Понял, враз и навсегда?

Ну, думаю, пропал. Ежели под течение определили меня – конец. Я знал, что в партии какое-то течение было… Стою я, будто в рот воды набрал. А они смеются. Даже Мотяков прыснул два раза.

– Ладно, – говорит, – потешил. Ты почему хлеб не сдаешь?

– Дак ничего нет, Семен Иванович. Окромя проса.

– Сколько проса у тебя?

– Да пудов шестнадцать осталось. Товарищи члены районного бюро, не сумлевайтесь! Завтра же всю сдам…

Все опять засмеялись. И Мотяков не удержался: «Га, га, га! Ну, Самоченков, запомнишь ты оппортунизм. А просо чтоб завтра же было на ссыпном пункте».

Так я и откупился от оппортунизма просом.

Ну, посмеялись мы. А Петя Долгий и спрашивает:

– В самом деле, кто же такие оппортунисты?

– А кто их знает, – сказал Филипп. – Может быть, это тунеядцы, которых выселяют теперь в отдаленные места.

– Нет, – сказал я. – Оппортунисты это люди, которые не выдерживают руководящей линии. И поэтому за ними нужно следить.

– Ай да Булкин! – сказал Петя Долгий. – Рано тебя на пенсию отправили. Ты еще пригодился бы кое-где.

– А что ж? Все может быть… И пригожусь еще…

О разбойниках, о хулиганстве и о том, как все это изменилось к лучшему

У Матвея Кадушкина, садовника из деревни Малые Бочаги, на стене висит карта европейской части Советского Союза, – карта перекрещена черным карандашом; и как раз на пересечении линий жирный кружочек выведен. Это и есть Малые Бочаги. Пуп Земли. Тридцать верст до Брёхова и пять километров до Тиханова. Значит, наш район есть центральный, выставленный как бы напоказ. Поэтому раньше у нас было много бродяг, богомольцев, всяких калек, перехожих и воров. Рассказывают, якобы царь с царицей пеш прошли по нашему району (раньше – уезду), в Саров богу молиться ходили. Первых мы перевели начисто, уничтожили то есть, а воровство еще осталось, как пережиток прошлого. И более того, оно усилилось хулиганством. Тут есть объяснение причины: наш народ раньше имел притеснение от помещиков и заезжей буржуазии, купцов то есть. Поэтому много было разбойников.

Возле деревни Желудево у нас городок есть – старинная крепость с насыпными валами. Все говорят, что там разбойник Кудеяр жил со своей шайкой. А на реке Прокоше даже целые разбойные села были, – это Слезнёво и Богомолово. Между ними река сильно сужается, перекаты идут. Вот на этих перекатах и работали разбойнички – купцов встречали. Те, бывало, подходят к верхнему селу Слезнёву – слезы льют. Проскользнут благополучно через перекаты, выйдут на простор к Богомолову – богу молятся. Тут уж не опасно – на лодке не догонишь.

Петя Долгий якобы в книжке читал: пуще всех разбойничали в нашем крае бабы. Мы даже поспорили с ним, потому как таперика, по моим наблюдениям, бабы, то есть женщины по-современному, работают, а мужики пьянствуют и хулиганят. Но Петя Долгий показал мне книгу тамбовского буржуазного историка Дубасова. И я прочел, будто и вправду бабы раньше разбойничали.

Один случай я даже переписал, чтобы вы сами смогли убедиться. Некий дворянин Веденяпин, проезжая из Елатьмы в свое имение Зуево, остановился у одной вдовы, тоже дворянки. И вот что пишет буржуазный историк со слов того дворянина Веденяпина. Беру в кавычки: «В то число, в полночь, к оной вдове приехала воровски М. А. Еталычева с людьми своими и со крестьяны из Матки, с попом Семеном Акимовым да церковником Силою Семеновым, и, связав меня, били смертно и топтали, и деньги 70 рублей моих отняли, и лошадь, мерина гнедова, отняли ж».

Или вот еще исторический пример (это я выписал из районной газеты соседнего города Кадома): «Кадомский купец Заливаев набрал шайку разбойников и ночью напал в городе на дом купца Лытина. Вооруженные ружьями и кистенями разбойники вырубили сенные двери и ворвались в дом. Причем растлили двух девиц и на рассвете вернулись благополучно домой…» – так и далее.

Тут мы скажем – эге! Разбой-то разбоем, но он классовый характер носит. Порождение антагонизма то есть. Я хочу сказать – окраска у него была непримиримая. У нас же таперика если и случается драка, то только промеж себя и то по пьянке. Безо всякого антагонизма, по чистой дурости, можно сказать. А воровство бывает чаще всего из общественной кладовой накопления. И тут без антагонизма обходится дело. Случаются, конечно, и обострения, и даже судят. Особенно после указа насчет хулиганства и усиления борьбы с ним. Дак без этого тоже нельзя. Сами посудите. Взять хоть такой случай…

В прошлом годе только что район у нас открыли (на десять лет закрывали нас); пришел я в Тиханово насчет пензии. Поселился в доме приезжих. Дежурила как раз Агафья Ивановна. «Здорово!» – «Здорово!» – «Как вы, да как я… Давненько, мол, не виделись». Я, бывало, в бытность председателя повозил ей и кур, и гусей, и меду… Дело прошлое, как говорится.

– Жизнь к нам вернулась, – говорит Агафья Ивановна. – В магазинах и хлеб и сахар появился. Чего теперь не жить? Одно вот плохо – выбрали меня в судебные заседатели. И каждый день все заседаем.

– Чего вы там заседаете? Или вам делать нечего?

– Дак все судим. По новому указу за хулиганство. Вчера Валерку Клокова засудили. Шофера из Провотарова.

– За что?

– Колхозное собрание разогнал.

– Там же Иван Свиненков в председателях.

– В нем-то вся и притчина. Его раньше из потребсоюза в председатели к ним назначили. Ну! Когда район закрывали… А теперь открыли район – колхозники и говорят: «Забирайте его обратно». Но кому он нужен? Он же работает у них, а живет в Тиханове. И заместителя себе тихановского назначил. И тащат за компанию из Провотарова. Колхозники роптали, роптали. Да кто их слушает? А тут как раз отчетное собрание. Народ собрался возле правления, и председатель со своим заместителем тут. Вот тебе, подъезжает на самосвале Валерка, пьяный. Встал он на крыле и говорит колхозникам: «Чего вы по углам все шепчетесь? Вяжите Свиненкова да его заместителя и ко мне в кузов бросайте. Я их в Тиханово на свалку отвезу».

Все засмеялись. А Свиненков крикнул: «Взять его!» Бросился к нему заместитель. А Валерка в кузов. Там у него поленья лежали. Заместитель на колесо. Валерка его хлоп поленом по голове. Тот с ног. Этот выпрыгнул из кузова – на него председатель сельсовета. Валерий выхватил из кабины насос… и того успокоил. Свиненков убежал. А Валерка залез на кабинку, как на трибуну, и говорит: «Собрание закрывается». Ну, посмеялись да разошлись. А этому вчера три года дали. Плакал-то… Трое детей осталось.

– Пусть поплачет, – говорю. – Тут потакать нельзя. Острастка – большое дело. Иначе диктатура ослабнет.

– Дак ведь и я не против, – сказала Агафья Ивановна. – Мы вот сегодня опять судим.

– Кого?

– С кирпичного завода. На трубу лазили.

– На какую трубу?

– Да на заводскую. Вон она торчит, как чертов перст.

Я поглядел в окно – как раз труба напротив была… высоченная!

– В ней, – говорю, – метров пятьдесят будет.

– Пятьдесят четыре метра.

– Зачем же они лазили?

– На спор. После работы Ванька Салазкин говорит: «Эй, вы, сосунки! Вот я сейчас залезу на трубу и куфайку на громоотвод повешу. Ежели кто из вас сымет, ставлю поллитру водки. А не сымете – с вас литр». Бригадир было не пускал его. Да он мотанул того: «Не твое дело!» Ну, залез он, повесил на громоотвод куфайку… Вон видишь, он еще отогнут в сторону.

Я посмотрел в окно – громоотвод и в самом деле отогнут был.

– Кто же снял куфайку?

– Витька Бузинов. Подумаешь, говорит, дерьма собачьего! Куфайку повесил на громоотвод. Взял он гармошку, ремень через плечо и полез. Залез на трубу, снял куфайку. Еще покрутил ей над головой и бросил. Потом сел на край трубы, страданье сыграл: «Ты, залетка, залетуха, полети ко мне, как муха». Потом и гармошку бросил. Встал, походил по краю трубы… Еще кепочкой помахал. Стал слезать – ухватился за крайнюю скобу, она вместе с кирпичом и вывалилась. Он и полетел.

– Разбился?

– Нет, жив… Вот сегодня судить будем.

– За что же? За то, что упал?

– Да судить не Витьку, а Ваньку Салазкина. Того, который куфайку вешал. Бригадира ударил. Руку поднял.

– Ну, за это следует, – говорю. – Руку подымать нельзя. Пошел я на кирпичный завод; надо проверить, думаю. Что за чудо? Пятьдесят четыре метра пролетел человек и не разбился. Подхожу. Они все сидят возле красного уголка, суда ждут. А судья-то в Рязани застрял.

– Чего ж вы, – говорю, – на трубу лазаете?

– А чего ж делать? Работа ноне в пять часов кончается.

– А культурно-массовые мероприятия, – говорю.

– Это чего? «Козла», что ли, забивать? Итак руки все отколотили.

– Как же это он не разбился? – спрашиваю. – Святой, что ли?

– У нас там, возле трубы, навес, крытый шифером. Над мотором для подкачки тяги. Он и угодил на этот навес. Навес с прокатом. Вдребезги разбился. Витька пробил крышу да угодил на сетку металлическую – каркас над электромотором… И сетку погнул.

Проданная деревня (сборник)

Подняться наверх