Читать книгу Европа. Борьба за господство - Брендан Симмс - Страница 4
Часть первая
Империи, 1453–1648 годы
ОглавлениеВ конце концов империя мне дарована единодушным решением всех германцев и, насколько я полагаю, Божьей милостью и Божьим соизволением… Испания, Балеарские острова, Сардиния, Сицилийские королевства, большая часть Италии, Франция и Германия и, как я выражусь, золотоносные земли [Индии]… все эти страны вряд ли бы успешно существовали, если бы я не соединил Испанию с Германией и не прибавил бы титул кесаря к своему титулу испанского короля.
Император Карл V, 1520 г.[19]
Шведской короне следует пристально присмотреться к Германии и защитить себя, ибо это густонаселенная страна с воинственным населением, и нет в мире другой страны, способной установить абсолютное господство в Европе… Если какой-либо монарх получит абсолютную власть в Германии, всем сопредельным королевствам придется опасаться того, что они попадут в зависимость.
Юхан Адлер Сальвиус, шведский посланник в Вестфалии, 1646 г.[20]
Год 1453-й ознаменовал начало современной европейской геополитики: Византийская империя на востоке пала под ударами турок, а вскоре после того Англия потерпела поражение и лишилась владений во Франции. Эти два события имели значительные последствия для Европы в целом и в особенности для Священной Римской империи германской нации (современники именовали ее просто империей). Победа Франции над англичанами привела к усилению французского давления на западный фланг Германии и к стремлению контролировать – либо влиять – на внешнюю политику империи. На востоке турки возобновили свое неумолимое наступление на Юго-Восточную и Центральную Европу и дважды подходили к стенам Вены. Задача справиться с этими угрозами выпала династии Габсбургов, которая в расцвете правления Карла V правила не только большей частью Центральной, Северо-Западной и Южной Европы, но и обширными владениями в Новом Свете. Решающим фактором поддержания власти являлась императорская корона, позволявшая притязать на руководство Европой и потенциально обеспечивавшая приоритет в Германии. В глазах его противников, с другой стороны, амбиции Карла V, а также испанских и австрийских Габсбургов являлись элементом «зловещего плана» по созданию в Европе единой монархии. Борьба Габсбургов за реализацию имперских амбиций и твердая решимость их противников не допустить этого определяли европейскую геополитику следующие двести лет.
Падение Константинополя и поражение англичан во Франции привели к существенным внутренним преобразованиям в европейских странах. В два последующих столетия в Европе начали формироваться два принципиально разных типа правительств в качестве ответа на международные вызовы. С одной стороны, имелись совещательные системы в Англии и Голландской республике, чья замечательная гибкость дала возможность обеим странам не только преодолеть возникшие трудности, но и сохранить европейское равновесие сил. С другой стороны, в Европе существовали монархические системы – от откровенно деспотических, наподобие Османской империи и Московии, до более «смешанных» форм правления во Франции и Испании, где представительные собрания продолжали играть важную роль, но королевская власть стремилась к абсолютизму. Между тем империя, игравшая первостепенную роль в Европе геополитически и с точки зрения правительства, пыталась найти для себя конституционную структуру, способную снизить накал внутренних противоречий и одновременно удержавшую от агрессии внешних врагов.
Первыми вызов бросили османы. Летом 1453 года после долгой осады турки взяли Константинополь, столицу остатков православной Византийской империи.[21] За этим последовало жестокое разграбление, отмеченное резней, насилием и осквернением древних церквей. Хуже того, с точки зрения христианского мира, султан Мехмед II принял титул Римского султана, то есть правителя Рима. Мехмед не только перенес свою столицу в Константинополь (который пророк Мухаммед полагал центром мира), но и сохранил название города со всеми его европейскими «смыслами».[22] Оставалось лишь вопросом времени, как скоро турки двинутся через Средиземное море или вторгнутся на Балканы, в направлении Центральной Европы, чтобы предъявить претензии на Римскую империю и тем самым установить свое господство в Европе и выполнить главную миссию – всемерное распространение ислама. По этой причине падение Константинополя породило страх в христианском мире.[23] Даже Кристиан I, король далеких Дании и Норвегии, заявил, что «великий турок есть зверь, выходящий из моря, коий описан в Апокалипсисе».[24]
В начале шестнадцатого столетия турки возобновили наступление под предводительством султана Сулеймана Великолепного, грезившего о всемирной монархии. Позже в Константинополе над входом в Большую мечеть появилась надпись, восхвалявшая Сулеймана: «С помощью Всемогущего Бога и своей доблестной армии завоеватель Востока и Запада, властелин мира».[25] В союзе с испанскими маврами и теми, кто бежал от христиан в Северную Африку, Сулейман нанес удар по Средиземноморью. Он превратил Алжир в вассала Османской империи, разгромил рыцарей-госпитальеров на Родосе и захватил большую часть побережья Черного моря, а затем вторгся в Центральную Европу. В 1521 году он взял мощную крепость Белград, а пятью годами позже разбил венгерскую армию в битве при Мохаче. Под властью Османской империи оказалась значительная часть Юго-Восточной Европы, включая почти весь плодородный бассейн Дуная. Венгрия, которую местная знать именовала «щитом и оплотом христианства», перестала существовать. Провозгласив себя «жалователем корон», Сулейман назначил ставленника Яноша Запольяи «правителем» Венгрии. По словам греческого историка Теодора Спандуниса, «турецкий султан со своей многочисленной армией готовился к войне с христианским миром как на суше, так и на море», и собирался, «подобно дракону с разинутой пастью, сожрать всех на своем пути».[26] Лишь огромными усилиями Габсбурги в 1529 году отразили нападение турок на Вену.
В конце пятидесятых годов шестнадцатого столетия наследники Сулеймана возобновили агрессивные действия. К 1565 году турки активно осаждали стратегически важный остров Мальта, который едва не захватили, а летом 1570 года они высадились на Кипре и подчинили себе остров в следующем году. По мере наступления турок в пятидесятые и шестидесятые годы шестнадцатого столетия мориски и средиземноморские пираты стали все чаще устраивать набеги на восточное побережье Испании и даже углублялись внутрь страны. Одновременно турки продолжали покорение Венгрии, угрожая Священной Римской империи. В 1550-х и 1560-х годах велись ожесточенные бои, которые возобновились в 1590-х годах после длительного перемирия. Лишь в 1606 году был заключен Ситваторокский мир,[27] и османская угроза Центральной Европе ослабела, хотя бы на время.
Габсбурги виделись главным препятствием на пути к созданию «всеобщей» османской монархии, но и сами они вскоре начали вынашивать собственные амбиции; они обосновывали свои стремления возглавить весь христианский мир отчасти именно потребностью обеспечить западное единство для борьбы с турками. Избрание в 1519 году Карла V императором Священной Римской империи определило содержание европейской геополитики трех последующих десятилетий.[28] Карл правил не только Испанией, Неаполитанским королевством, Нидерландами, Австрией и Богемией, но и территориально «прираставшей» империей в Новом Свете. Испанский епископ нарек Карла V «милостью Божьей… королем римлян и императором всего мира». Возможность создания всеобщей монархии под властью Карла V, при которой Габсбурги правили бы объединенным и восстановившим свое единство католическим миром, виделась вполне реальной.[29] Лишь спустя тридцать лет сражений с турками, Францией, германскими князьями и англичанами Карл был вынужден отказаться от стремления доминировать в Европе.
Спустя несколько десятилетий настало время сына Карла, Филиппа II Испанского. Он разбил турок в морском сражении при Лепанто (в 1571 году), присоединил Португалию и ее заморские владения, колонизировал Филиппины, значительно увеличил поставки золота из Нового Света и даже стал на короткое время королем-консортом Англии.[30] Опьяненный успехами, Филипп все чаще открыто заговаривал о европейском и мировом господстве. На реверсе медали, отчеканенной в честь присоединения Португалии, начертан девиз Non suffcit orbis – «Целого мира мало». Испанская триумфальная арка тоже свидетельствовала о победах Филиппа, «властелина мира» и «повелителя всего Востока и Запада».[31] Однако в дальнейшем Филипп, как и его отец Карл V, потерпел неудачу, утомленный долгой схваткой с голландскими повстанцами и понесший катастрофический урон из-за гибели Непобедимой армады, отправленной против Англии. Тем не менее притязания Габсбургов на господство в Европе на этом не закончились. В ходе Тридцатилетней войны, имевшей место в первой половине семнадцатого столетия, понадобились объединенные усилия Франции, Швеции и германских князей и вмешательство Британии, чтобы помешать австро-испанской попытке подчинить себе Европу.
В основе этой борьбы за господство в Европе лежала Священная Римская империя. Германия была относительно слабой и ничего не могла противопоставить, если ее пытались разграбить в ходе очередного крупного европейского конфликта. Серьезные разногласия между «винтиками» империи – императором, князьями, городами и духовенством – означали: немцы не в состоянии остановить иноземцев, марширующих по их территории. Это было важно, поскольку область, примерно соответствующая нынешним Германии, Нидерландам и Северной Италии, являлась стратегическим центром Европы, где так или иначе пересекались интересы основных претендентов на власть в регионе.
Для османов Священная Римская империя была главной целью их наступления на Центральную Европу. Это были владения их заклятых врагов Габсбургов и князей, которые тех поддерживали, и там по ним можно было нанести решающий удар. Кроме того, лишь оккупация Германии позволяла Сулейману предъявить «законные» права на преемственность в отношении Римской империи.[32] Империя также была средоточием хитрой дипломатии», к которой Сулейман прибегнул, рассчитывая привлечь на свою сторону германских князей, враждовавших с Карлом V.[33] Он даже направил своего посланника к голландским повстанцам во Фландрии. В послании Сулеймана говорилось: «Вы поднялись на борьбу с папистами и регулярно их истребляете, потому мы заверяем вас в нашем благоволении и благосклонном внимании, каковое уделяем вам неустанно».[34]
Империя при этом составляла и суть большой стратегии Габсбургов. Карл V воспользовался своим положением императора, чтобы отразить атаки французских конкурентов и приготовить плацдарм для возвращения Бургундии.[35] Авторитарное правление Карла, впрочем, обернулось враждебностью германских князей, которые ужаснулись, услышав от императора в апреле 1521 года: «В Священной Римской империи должен быть всего один правитель, а не великое множество. Это не мое желание и не моя воля, это – традиция».[36] Когда Карл добился от курфюрстов признания наследником своего брата Фердинанда, противники императора в 1531 году образовали так называемый Шмалькальденский союз (по названию города Шмалькальден в Гессене), где тон задавали Гессен с Саксонией. Император затем начал уделять больше внимания ситуации в Германии, повернувшись спиной к Средиземноморью.[37] В начале 1540-х годов Карл практически наголову разгромил Францию, вынудил ее по заключенному в 1544 году миру в Крепи отказаться от прав на Нидерланды и Миланское герцогство и тем самым изгнал французов из Германии.[38] В 1546 году Карл пришел к мысли объединить Германию, Миланское герцогство, Савойю, Нидерланды, а также, возможно, Неаполитанское королевство в конфедерацию под своей властью ради войны с Францией и Османской империей.[39] Годом позже, в апреле, Карл одержал сокрушительную победу при Мюльберге над Шмалькальденским союзом. Однако все эти действия Карла обернулись настолько жарким недовольством в империи и по всей Европе, что императору пришлось отступить и поделить свое внушительное наследство между испанскими и австрийскими Габсбургами.[40] Возможно, Карл выиграл военное сражение за Германию, но потерял ее политически.
Наследники Карла на королевском троне Испании, Филипп II и Филипп III, оставались глубоко погруженными в дела империи, поскольку та являлась политическим «каркасом», внутри которого разворачивалась схватка с голландцами, да и поскольку она находилась рядом или граничила с «Испанской дорогой», по которой снабжалась и пополнялась находившаяся во Фландрии армия испанского короля. Дорога эта, начинавшаяся в Испании, проходила через Северную Италию, потом через Альпы, а затем на пути в Нидерланды огибала западные границы Священной Римской империи. Большая часть дороги пролегала по владениям Габсбургов или по территории, которую Габсбурги контролировали, – в Средиземноморье, Ломбардии и Бургундии, но последний участок дороги, в западных районах Германии, был уязвим для нападений. Более того, чтобы удержать в своих руках Фландрию, испанцам требовалось завладеть всеми переправами через Рейн и Маас. В противном случае, как полагал в начале семнадцатого столетия испанский главный министр Гаспар де Гусман, граф Оливарес, испанская Фландрия могла бы оказаться «запертой в клетке». Германия, таким образом, находилась в центре осторожной испанской геополитики, крах любого звена которой грозил породить эффект «домино». В семнадцатом веке эти соображения нашли выражение в локальных испанских военных экспедициях, более половины которых затрагивало Нидерланды и Германию.[41]
В отличие от Испании, для Франции сильная позиция в империи была жизненно важна для прорыва габсбургского «окружения»: с севера – Нидерланды, с востока – Вольное Бургундское графство, с юго-востока Миланское герцогство, с юга – Испания. Франция выбирала между двумя одинаково привлекательными стратегиями. Первая состояла во вторжении в империю. В августе 1494 года французский король Карл VIII перевалил со своей армией через Альпы, объявив, что собирается подтвердить свое право на Неаполитанское королевство, а затем возглавить общеевропейский крестовый поход против турок. На самом деле Карл собирался стать лидером христианского мира, запугать папу и заставить того отказаться от коронации в Риме Максимилиана Габсбурга (в качестве императора Священной Римской империи) и разорвать вражеское кольцо вокруг Франции. Более пятидесяти лет спустя французский король Генрих II вторгся в Германию, осуществив знаменитый «Марш к Рейну», и захватил Мец, Туль и Верден для Франции. В ходе Тридцатилетней войны французский главный министр кардинал Ришелье также предпринял интервенцию в Германию, чтобы «обуздать» Габсбургов и «открыть коридор» в империю.[42] Ближе к окончанию этого похода французы наконец заняли на юге Германии город Брейзах и перерезали «Испанскую дорогу», «прервав этот роковой приток подкреплений для Австрийского дома, от которого наши отцы обливались холодным потом»,[43] по словам французов, служивших кардиналу Мазарини, преемнику Ришелье.
Другая стратегия представляла собой заключение соглашений с германскими князьями, недовольными властью императора. Король Франциск I, к примеру, был едва ли не первым и уж точно весьма горячим сторонником Шмалькальденского союза. Генрих II тоже полагал, что безопасность Франции покоится на защите германских «свобод», то есть независимости германских князей. По заключенному в январе 1552 года Шамборскому договору монарх обещал германским князьям не допустить «превращения их древних полномочий и свобод в постоянное грубое и нестерпимое унижение». На союзном знамени было вышито: «vindex germanicae et principus captivorum» – «мститель за Германию и порабощенных принцев».[44] В 1609 году французский король Генрих IV, опасаясь аннексии Габсбургами Клеве на северо-западе Германии, очередного опорного пункта для вторжения во французские земли, заявил, что окажет помощь «своим старым друзьям [в Германии] и помешает императору укрепиться там в ущерб прочим».[45] Ослабление власти Габсбургов над германскими князьями являлось также основой большой стратегии кардинала Ришелье.[46] В 1629 году он писал, что Испания собирается «стать властелином Германии и превратить ту в абсолютную монархию, уничтожив прежние законы Германской республики (république germanique)». Подобно обоим Генрихам, Ришелье считал, что в интересах Франции защищать «германские свободы», права князей и представительных собраний от посягательств мечтающего об абсолютной власти императора.[47] В мае 1645 года, уже после смерти Ришелье, французский государственный деятель Анри Огюст де Лемени, граф де Бриенн, писал: «Ослабление чрезмерной власти Австрийского дома и установление свобод князей империи – вот основная цель нашей войны с Германией».[48] Таким образом, безопасность Франции и отстаивание германских свобод были неразрывно связаны.
Германия имела принципиальное значение и для безопасности голландцев, после того как в конце шестнадцатого столетия те освободились от господства Испании. Главной задачей образовавшейся республики Соединенных провинций стала защита «садов» Голландии, огороженной области, что омывалась на западе Северным морем. Географическое положение обеспечивало защиту республики на севере, юге и западе, но восточная граница была чрезвычайно уязвима для посягательств Священной Римской империи. Поэтому стратегия голландцев заключалась в стремлении разместить опорные пункты как можно глубже на территории Германии и тем самым, как признали в 1587 году Генеральные штаты, «отодвинуть войну от границ нашей страны». С образованием Соединенных провинций безопасность республики опиралась на стратегию «передовой обороны» в Священной Римской империи.[49] Более того, вождь голландских повстанцев Вильгельм I Оранский был принцем Священной Римской империи, человеком «германских кровей», как пелось в голландском гимне. В Германии, по сравнению с Англией, нашли убежище почти вдвое больше голландских беженцев. В 1564 году Вильгельму самому пришлось скрываться в Германии, где он вербовал рекрутов и откуда предпринимал военные действия. Его основным союзником являлся Иоганн Казимир Пфальцский, чьи земли располагались в западной части Германии, в стратегически важном для голландцев районе. В начале семнадцатого столетия голландцев снова стали беспокоить события в Германии, когда Габсбурги замыслили захватить Клеве. Поэтому они вмешались с оружием в руках и остановили «империалистов». Коротко говоря, судьба голландцев была тесно связана с судьбой Священной Римской империи.
Империя имела важное стратегическое значение также и для Англии. Когда в сороковые годы шестнадцатого столетия английский король Генрих VIII присоединился к коалиции против Карла V, он отправил посланников на поиски «возможности наладить отношения и заключить дружбу с князьями и потентатами Германии».[50] Короткий и губительный четвертый брак короля с Анной Клевской был продиктован прежде всего желанием поддержать Шмалькальденский союз. Позднее Германия приобрела новую ценность с учетом строительных работ по возведению оборонительных сооружений в Нидерландах (этот регион советник Елизаветы I Уильям Сесил называл «контрэскарпом Англии», то есть оборонительной позицией сразу за пределами внутреннего периметра).[51] В 1572 году Елизавета заплатила Иоганну Казимиру Пфальцскому за военные действия против испанцев в Брабанте.[52] Именно поэтому Елизавета в середине 1580-х годов вторглась в Нидерланды, чтобы предотвратить захват этих земель испанцами. В начале семнадцатого столетия Англия вновь взялась за оружие – из страха, что Габсбурги могут проникнуть на северо-запад Германии. Значительное английское войско было переброшено на континент. Если коротко, большая стратегия англичан все больше исходила из того, что безопасность королевства зависит от пребывания Нидерландов и Священной Римской империи в дружественных руках.[53]
Швеция также проявляла все больше озабоченности происходящим в Германии. Король Густав II Адольф и шведский парламент (риксдаг) с растущей тревогой наблюдали за успехами Габсбургов в начале Тридцатилетней войны. В декабре 1627 года король предупредил парламент, что, если сидеть сложа руки, «захватчик скоро подойдет к нашим границам». Риксдаг согласился с Густавом и счел за лучшее действовать на упреждение, чтобы «перенести тяготы и хлопоты войны на территорию неприятеля». Более того, было признано, что безопасность страны возможно обеспечить только захватом германских балтийских портов, из которых противник может начать нападение. Канцлер Аксель Оксеншерна позже заметил, что «если император захватит Штральзунд, ему отойдет все побережье, и тогда мы окажемся во всечасной опасности».[54] В 1630 году Густав занял Узедом в Померании, чтобы создать плацдарм для дальнейшего наступления. Советник Густава Юхан Адлер Сальвиус охарактеризовал эти действия как стремление предотвратить образование мировой католической монархии в христианском мире посредством защиты «свобод в Германии».[55] Вскоре после этого, в 1631 году, шведский король разгромил императорские войска в битве при Брейтенфельде, и шведы двинулись в глубь Южной Германии и стали угрожать Мюнхену, столице ближайшего союзника Фердинанда II, императора Священной Римской империи. Ходило немало разговоров о том, что шведский король сам собирается примерить императорскую корону,[56] а курфюрст Иоганн Георг Саксонский даже обвинил канцлера Оксеншерну в желании сделаться «неограниченным властелином и dictator perpetuum[57] в Германии».[58]
Стратегические ресурсы придавали Священной Римской империи дополнительный вес на европейской политической сцене. Эти ресурсы были настолько велики, что, как считалось, могли решить исход противостояния между Габсбургами и Валуа, между христианами и турками. В начале семнадцатого столетия население империи составляло пятнадцать миллионов человек (в Испании только восемь). Лишь население Франции с ее шестнадцатью – двадцатью миллионами было больше. Если опираться исключительно на цифры, живая сила Германии представляла собой значительный источник пополнения армии; что касается качества бойцов, умения германских наемников, особенно служивших в тяжелой коннице, были общеизвестны. Немцы составляли костяк войск Вильгельма Оранского, боровшегося с испанцами. К 1600 году многие испанцы верили, что голландцы больше зависят от своих германских союзников, а не от англичан.[59] Сама Испания тоже полагалась на военные ресурсы Священной Римской империи; с конца шестнадцатого до середины семнадцатого столетия за счет этих ресурсов были укомплектованы три четверти «испанской» пехоты, воевавшей во Фландрии. Империя (по крайней мере, ее западные районы) также отличалась немалым богатством, имелись процветающие купеческие сообщества в Кельне, Франкфурте и других городах. Демографический, военный и экономический потенциал Священной Римской империи был настолько велик, что один шведский политик предупреждал в конце Тридцатилетней войны: «если какой-либо потентат обретет абсолютную власть в этой области, все соседние страны будут вынуждены признать свое подчиненное положение».[60]
Священная Римская империя вдобавок имела принципиальное идеологическое значение – как в Европе, так и за пределами христианского мира. Император, по крайней мере, теоретически, стоял выше всех прочих европейских монархов. Поэтому некоторые наиболее амбициозные европейские государи – например, Карл V, Франциск I и Генрих VIII – открыто рвались к императорскому титулу, а другие, как Генрих II Французский, пытались добиться того же тайком. Даже правители турок, такие как Мехмед и Сулейман Великолепный, претендовали на «римское наследие», доказывая тем самым, кстати, «евроцентричность» ориентации османов. Самым важным было то, что именно император мог мобилизовать ресурсы государства (в согласовании с имперским сеймом). Таким образом, европейским странам следовало или завладеть императорским титулом, или не допустить, чтобы тот достался врагу.
Даже мусульманин Сулейман Великолепный предпринимал упорные попытки присвоить германское имперское наследие. Он постоянно подчеркивал монотеизм ислама, велел изображать себя на портретах с западными символами власти – короной и скипетром, а фоном избирать зрелища наподобие коронации Карла в качестве «римского короля».[61] В двадцатых и тридцатых годах шестнадцатого столетия венецианский советник помог Сулейману устроить в Венгрии и в занятых османами районах Австрии пышные публичные праздники в западном стиле, чтобы произвести впечатление на местных жителей. До некоторой степени Сулейман преуспел: прозвищем «Великолепный» его наделили не мусульмане, а европейцы. У султана к тому же имелись немалые основания претендовать на императорский титул. Многие немецкие князья полагали, что «германские свободы» лучше защитят турки, а не Габсбурги.[62]
Для Габсбургов корона Священной Римской империи была полезным инструментом удержания стремившихся к самостоятельности земель. В конце пятнадцатого и начале шестнадцатого столетия Максимилиан использовал титул для мобилизации Германии против Франции в ходе Итальянских войн. Его преемник Карл V тоже не сомневался в ценности короны Карла Великого. Накануне своего избрания на престол он заметил: «Это огромная и великая честь, затмевающая любые иные титулы в нашем мире».[63] А вот в руках французов корона Священной Римской империи сулила роковой исход, ибо помещала земли Бургундии в опасный «сэндвич» между Францией и Германией. Также императорский титул мог предоставить решающее преимущество в сфере ресурсов и живой силы. «Если мы ими пренебрежем, – заявил канцлер Габсбургов Меркурино Гаттинара, – империю передадут французам, которые не преминут воспользоваться такой удачей; они приложат все силы и испробуют ради этого все средства, и тогда не удастся сохранить ни австро-бургундские земли, полученные в наследство, ни иберийские королевства».[64] Поэтому в 1519 году, когда проходили выборы императора, Карл потратил огромные средства на подкуп германских князей и добился в конце концов желанного результата.[65]
Став императором Священной Римской империи, Карл V провозгласил себя главой христианского мира и надеялся стать руководителем объединенной и миролюбивой Европы. В 1519 году Гаттинара, обращаясь к Карлу, торжественно произнес: «Бог своей милостью возвысил тебя над всеми христианскими государями, сделал тебя самым величайшим правителем со времен раздела империи, созданной Карлом Великим, и дозволил тебе править монархией с целью возвращения всего мира под руководство одного пастыря». Карл и его министры неоднократно подчеркивали, что проводят политику, направленную «как на благо империи, так и на благо Испанского королевства».[66] Однако Карлу не удалось ни убедить, ни заставить германских князей признать его преемником сына Филиппа. Тот наследовал Карлу на испанском троне, а императорский титул достался австрийским Габсбургам. Тем не менее испанские Габсбурги продолжали сотрудничать с императором. Императорская корона оставалась весомым атрибутом власти Габсбургов на европейской политической сцене.
Это обстоятельство объясняет и одержимость французов императорским титулом. В конце пятнадцатого столетия Карл VIII опасался, что император Максимилиан рано или поздно найдет применение обширным ресурсам германского политического содружества в ущерб Франции. Карл также стремился сам стать императором и в обоснование своих притязаний даже чеканил монеты с убедительной надписью «Carolus Imperator».[67] Два десятилетия спустя Франциск I, считавший себя законным наследником Карла Великого, предпринял неудачную попытку выиграть выборы 1519 года в соперничестве с Карлом V. Франциск утверждал, что просто «возвращает себе должное» и что отнятие у Габсбургов короны Священной Римской империи поможет прорвать враждебное окружение: «Причина, которая побуждает меня стать императором, есть моя воля помешать Габсбургу взойти на престол. Если же Габсбург добьется этого, то, располагая обширными владениями и повелевая столькими князьями, он… без сомнения… вынудит меня уйти из Италии». Кроме того, Франциск полагал, что императорский титул даст ему право руководить христианским миром, и потому подчеркивал свое «намерение… вести войну с турками более решительно».[68] А в первой половине семнадцатого столетия наставник Ришелье отец Жозеф писал, что основная цель [Тридцатилетней] войны заключается в том, чтобы расстроить планы испанцев по превращению «империи в наследственное владение Австрийского дома» и помешать «их стремлению подчинить себе весь христианский мир».[69]
Англия также всерьез интересовалась короной Священной Римской империи. На выборах 1519 года английский король Генрих VIII конкурировал с Франциском и Карлом. Само возникновение его кандидатуры отражало намерение восстановить власть англичан во Франции и обрести широкие полномочия на европейской политической сцене. Генрих прекрасно помнил традиционные французские упреки: дескать, англичане подвластны воле римского папы, в то время как Франция не подчиняется никому. Титул императора Священной Римской империи был необходим и для того, чтобы подкрепить претензии на французский престол, и для укрепления дипломатическим путем своего положения в Германии, которая угрожала Франции с востока. Возвращение во Францию, другими словами, пролегало через Германию. Императорский титул также увеличивал шансы фаворита английского короля кардинала Томаса Уолси занять папский престол; по этой причине Генрих VIII жестко осудил идеологию Лютера.[70] Английский монарх получил некоторую поддержку в Германии – его сторону принял Максимилиан, который отчаянно противодействовал французам и не был уверен в том, что кандидат Габсбургов будет подходящим выбором. Генрих выборы проиграл, но интересно предположить, что произошло бы, добейся он титула императора и стань Генрихом VIII не только Английским, но и Германским и сумей его преемники сохранить этот титул. Английская форма правления в этом случае могла бы распространиться по всему континенту – ведь Кале был представлен в английском парламенте и даже Турнэ во Фландрии, на короткий срок занятый англичанами, отправлял своих делегатов в Вестминстер.[71] История Британской империи могла сложиться иначе, а Европа могла бы «британизироваться» куда сильнее.
Эти геополитические «узоры» усугублялись (но все-таки не подвергались фундаментальной трансформации) различными религиозными и политическими учениями, которые сотрясали Европу с середины пятнадцатого по середину семнадцатого столетия. В 1517 году немецкий монах Мартин Лютер прибил к двери Виттенбергской церкви свои девяносто пять тезисов, направленных против коррупции и ошибок Римской католической церкви.[72] Эта «Реформация» являлась не религиозным переворотом, а протестом против внутренних беспорядков и внешних вторжений в империю. Лютер, Ульрих фон Гуттен, Андреас Осиандер и другие реформаторы были крайне обеспокоены наступлением османов и потому неоднократно призывали к борьбе с оружием в руках «против иноверцев».[73] Они стремились всколыхнуть германскую «нацию» через духовное преображение и считали, что покаяния и молитвы очистят империю от грязи и скверны, которые ослабляют ее перед лицом нависшей угрозы с востока и запада. Учение Лютера нашло отклик не только у образованных людей, но и у населения сельской местности (особенно на востоке и западе), которое видело в Реформации шанс освободиться от гнета крупных землевладельцев, а также возможность преобразовать государство и восстановить германскую национальную «честь в Европе». Крестьянская война, вспыхнувшая через несколько лет, была не локальной «жакерией», а отражением народного стремления к участию в жизни нового «рейха».[74] С другой стороны, многие германские князья усмотрели в протестантстве защиту от императорской власти, инструмент расширения своих привилегий, а также способ улучшить свое материальное положение за счет захвата церковных земель.
Политический аспект также оказался решающим фактором реформации в Англии в тридцатых годах шестнадцатого столетия. Наследник мужского пола был важен не столько для стабильности Англии – где наследовать могли и женщины, – сколько для притязаний Генриха на Францию и Священную Римскую империю, где, согласно салическому закону, женщинам возбранялось претендовать на престол. Когда папа римский отказался расторгнуть текущий брак Генриха, чтобы тот получил возможность жениться на Анне Болейн, английский король порвал с Римом. Позже Генрих захватил церковные земли, что позволило ему не только укрепить власть в государстве, но и финансировать армию для действий на континенте. В ответ на франко-габсбургскую католическую угрозу Генрих на юге Англии возвел грандиозные береговые фортификации, оплаченные разграблением секуляризованных монастырей и даже воздвигнутые из камней снесенных соборов, тем самым как бы подчеркнув тесную связь между реформацией в Англии и защитой страны.
Реформация способствовала появлению «культуры вероисповедания» и возникновению европейской национальной и транснациональной общественности, озабоченной религиозными вопросами, дипломатией и общим благом.[75] Жителям Северной, Северо-Западной и Центральной Европы проповедовали, пели гимны, раздавали и продавали памфлеты, распространяли среди них незатейливые богословские гравюры на дереве. В последующие несколько десятилетий разнообразные формы протестантизма были приняты потентатами по всей Германии (особенно на севере и востоке), а также в Нидерландах, Англии, Шотландии, Скандинавии и во многих общинах Польши, Венгрии и Богемии. Появились новые «фронты» не только в политике, где это уже было привычным делом, но и между странами. К существовавшему единству христиан в борьбе против турок и единомыслию республик против тиранов добавилось содружество протестантов в борьбе против католиков (и наоборот).
Нигде этот раскол не обнаружился более явно, чем в Германии,[76] которую Реформация буквально разорвала в клочья. Католицизм, лютеранство и кальвинизм вели ожесточенную борьбу. В 1590-х годах ярые кальвинисты сплотились вокруг курфюрста Пфальцского, желая отстоять «германские свободы» от посягательств императора и добиться равного представительства в имперских органах власти.[77] Они искали помощи у своих собратьев за рубежом – у «кальвинистского интернационала» в Нидерландах и Англии, – а также прилагали все усилия к защите своей веры в стратегически важной Германии.[78] Германские, голландские и английские князья-протестанты верили, что их объединяет стратегически общность вероучения. Уильям Сесил, советник королевы Елизаветы, считал необходимым «союз со всеми князьями-протестантами для защиты страны», особенно с «князьями-протестантами [Германской] империи». Другими словами, пока власть в Германии не попадет во враждебные руки, голландские повстанцы, а с ними и англичане, будут пребывать в безопасности.[79] В начале семнадцатого столетия кальвинисты перешли в наступление. Они постоянно срывали заседания имперского сейма, учредили Протестантскую унию под руководством курфюрста Пфальцского. Герцог Баварский в 1609 году ответил учреждением Католической лиги, деятельность которой финансировал испанский король Филипп III. В том же году кальвинисты вышли из парламента, что привело к конституционному кризису.[80]
Критическим вопросом было будущее короны Священной Римской империи, которая сделалась предметом уже религиозного, а не просто стратегического соперничества. Наиболее вероятный кандидат Габсбургов, Фердинанд Штирийский, был неприемлем для протестантов. Иезуитское воспитание Фердинанда и его стремление к неограниченной власти представляли прямую угрозу лютеранам и кальвинистам среди князей. Поэтому наиболее радикальные среди них предлагали устранить эту опасность путем избрания императора-протестанта.[81] Разумеется, такая кандидатура была равно неприемлема для австрийских Габсбургов и германских католиков, а также для испанцев.[82] Испанский государственный деятель дон Бальтасар де Суньига в сентябре 1613 года заметил: «Если силы протестантского императора когда-либо объединятся с силами голландских еретиков, мы потеряем не только подвластные нам провинции во Фландрии, но и Миланское герцогство, а затем и остальную Италию». В 1618 году испанский посланник в Австрии Иньиго Велес де Гевара, граф Оньяте, предостерегал: «Если кто-либо потеряет Германию, то он наверняка потеряет Фландрию и Италию – страны, на которых держится вся монархия».[83]
Ситуация обострилась в мае 1618 года, когда богемская знать избрала своим королем протестанта Фридриха Пфальцского, полагая, что он станет претендовать на императорскую корону.[84] Однако в марте 1619 года императором избрали Фердинанда Штирийского. Тот немедля принялся восстанавливать в империи власть Габсбургов и в 1620 году разбил богемское войско в сражении при Белой Горе. Испанские войска оккупировали Пфальц. Фридриху пришлось уступить свой титул ближайшему союзнику Фердинанда и главе Католической лиги герцогу Баварскому, что значительно укрепило хватку Габсбургов на императорской короне.[85] Баланс власти в Германии очевидно сместился в пользу католиков и стал угрожать европейскому равновесию.[86] Как отмечали в феврале 1621 года нидерландские Генеральные штаты, окончательное падение Пфальца означает, что «истинная религия истребляется, германские свободы изничтожаются, а императорская корона переходит к Испанскому дому».
С другой стороны, религия, конечно, нередко усугубляла существующий политический разлад, но порой позволяла его преодолевать (далеко не всегда). К примеру, ненависть французов-католиков к католикам империи Габсбургов превосходила соображения религиозной неразделимости. Франциск I без колебаний заключил союз с турками против императора Карла V. «Я не могу отрицать, – говорил французский король, – что весьма страстно желаю султану быть сильным и готовым к войне, не потому что хочу ему добра, ведь мы христиане, а он иноверец, а чтобы ослабить власть императора, обременить его военными тратами и сплотить все другие страны против столь могущественного неприятеля».[87] Преемники Франциска на троне без сомнений прибегали к помощи германских князей-протестантов против императоров-Габсбургов. Кардинал Ришелье в ходе Тридцатилетней войны даже вторгся в империю, чтобы оказать помощь князьям-протестантам и шведам и навредить единоверцам-Габсбургам. Султан Сулейман, со своей стороны, велел мусульманам в Испании координировать действия с «лютеранской сектой» в Нидерландах и в Священной Римской империи.
Борьба за господство в Европе, и особенно в Священной Римской империи, сформировала внутреннюю политику европейских стран. Она стимулировала возникновение публичной сферы, преимущественно внутри отдельных стран, но также и на «панъ-европейском» уровне. Споры о большой стратегии лежали в основе общественных дискуссий, и это сполна подтверждается всего двумя наглядными примерами. Утрата в середине пятнадцатого столетия владений во Франции привела к тому, что разгневанные англичане пожелали узнать, кто виноват в случившемся.[88] Дебаты выплеснулись за стены парламента и нашли отражение в широко распространившихся написанных от руки текстах.[89] Призывы привлечь к суду Уильяма де ла Пола, графа Саффолка, советника короля Генриха VI и лорда-распорядителя на его коронации, обернулись в итоге тем, что графа казнили за предательство английских интересов во Франции. Из Кента группа сельских мятежников двинулась на Лондон, чтобы высказать недовольство не только местными неурядицами, но также и тем, что у короля «дурные советники, ибо заморские земли потеряны, торговля расстроена, крестьяне страдают, море отошло врагу, Франция потеряна».[90] Сторонники дома Йорков говорили, что промахи короля привели к потере английских земель во Франции, сомневались в готовности оставшихся владений Англии на континенте, наподобие Кале, отразить нападение неприятеля и обвиняли Ланкастеров в том, что они собираются уступить эти земли Франции.[91] В конце шестнадцатого и начале семнадцатого столетия в Англии в основном велись разговоры о возвращении потерянных английских владений за Каналом. Затем общественный интерес сместился в сторону Нидерландов и Священной Римской империи. Голландские повстанцы и германские князья-протестанты повсеместно считались союзниками в борьбе с властью католиков-Габсбургов. В начале семнадцатого столетия многие англичане осуждали заключенный с Мадридом мир как капитуляцию перед тиранией и предательство интересов голландцев и континентальных протестантов в целом.[92] Вскоре гонения, которым подвергались германские протестанты, а также династические браки с Испанией и несостоятельность монархии Стюартов сделались основными темами английских политических дебатов.[93]
В Германии политические дискуссии стимулировались техническим нововведением – изобретением Иоганнесом Гутенбергом в середине пятидесятых годов пятнадцатого столетия печатного станка. Развитие гуманизма во времена Возрождения привело к появлению протонационалистической публичной сферы. Эти настроения зарождались на фоне упадка имперского государства и потери значимости Германии на европейской политической сцене. Немцы мнили себя наследниками Римской империи, в которой, как они полагали, были главным, пусть и не единственным, народом; они прекрасно понимали, что империю также населяли славяне и романцы (валлоны). Этот имперский патриотизм и национализм подпитывался военной угрозой с запада – посягательствами на германские земли со стороны Франции и Бургундии – и с юго-востока, где бесчинствовали венгры и турки.[94] Кроме того, национализм проявлялся в стремлении участвовать в деятельности имперских государственных органов и в призывах гуманистов, таких, как Иоганн Авентин, прилагать больше усилий к защите «германских свобод» от деспотизма Франции и прочих «хищников».[95] Раздавались требования покончить с коррупцией в германской церкви и остановить повсеместное беззаконие, что рассматривалось не просто как наведение социального порядка, а как внутреннее противодействие внешней агрессии. Словом, в постаревшей Священной Римской империи жизнь продолжалась.[96]
Внешняя политика европейских стран определяла политику придворную и порою даже приводила к падению и смене династий. Обстоятельства варьировались от страны к стране, но к началу семнадцатого столетия общую озабоченность вызывала именно обстановка в Священной Римской империи. По всему континенту неудачи (реальные или мнимые) Германии в Тридцатилетней войне вели к политическим изменениям. В 1618 году Франсиско Гомес да Сандоваль герцог Лерма, испанский министр и фаворит короля, лишился власти в Мадриде вследствие того, что не сумел защитить испанские интересы в Европе, и особенно в Священной Римской империи.[97] Его преемник Суньига снискал уважение своими достижениями там и умер обласканный королем в 1622 году; его место занял Оливарес, которого критиковали за увеличение расходов на реализацию испанской большой стратегии, прежде всего в Священной Римской империи. Аналогично в Париже французский министр Шарль д’Альбер герцог Люинь потерял влияние при дворе из-за провала своей немецкой стратегии,[98] как и «наследовавший» ему герцог Шарль Вьевиль. А вот кардинал Ришелье воспользовался своими успехами на этом поприще и тем самым возвысился при дворе.
В Англии внешняя политика привела, пожалуй, к наибольшим внутренним потрясениям. После того как в начале Тридцатилетней войны австро-испанский имперский союз «поглотил» Германию, английский парламент и население открыто выступили против короны.[99] Для оппонентов Стюартов Богемский конфликт происходил вовсе не в далекой стране и вовсе не между народами, о которых в Англии ничего не знали. В 1620 году сэр Джон Дэвис заявил в палате общин, что «Пфальц в огне, религия в огне; все прочие страны в огне… в опасности Соединенные провинции Нидерландов и весь протестантский мир». Следя за событиями на континенте, критики короля в парламенте видели «могучую и побеждающую партию… что стремится уничтожить все протестантские церкви христианского мира», и отмечали «слабое противодействие этой партии».[100] К 1642 году в Англии началась гражданская война, разделившая страну на два лагеря. Корона потерпела поражение в 1646 году, три года спустя монарха предали казни, и установился протекторат, который возглавил Оливер Кромвель. Потребность поддержать Пфальц и европейский протестантизм находила отражение в большом числе документов парламента военных лет. Если коротко, «Великий мятеж» против Карла Стюарта явился, по существу, выступлением против внешней политики Стюартов. Неудачи на международной арене привели к разногласиям дома. В итоге англичане в 1642 году стали воевать друг с другом, поскольку не смогли в достаточной мере защитить протестантизм в Европе в предыдущие двадцать лет.
Чтобы сохранить конкурентоспособность в схватке за Европу, европейские страны стремились к внутренней консолидации или искали безопасность в рамках крупных союзов. Карл V хорошо понимал сложность согласованного управления Австрийским, Венгерским и Средиземноморским фронтами против турок, заодно с итальянским, германским и бургундским театрами военных действий против Франции и с германскими князьями-протестантами внутри империи. Поэтому он частично передал управление Священной Римской империей своему младшему брату Фердинанду и поручил тому оборонять Центральную Европу. В 1522 году Карл сложил с себя полномочия эрцгерцога Австрии ради Фердинанда, а девятью годами позднее вынудил германских князей назвать Фердинанда его преемником и будущим императором. Это решение имело важные последствия для государственного строительства на юго-востоке Европы. Фердинанд после крушения Венгрии спас от нашествия турок Богемию и Силезию, обезопасив свой северо-восточный фланг.[101] В 1530 году он сказал в Линце перед ландтагом, собранием представителей сословий: «Туркам невозможно противостоять, если Венгерское королевство окажется в руках эрцгерцога Австрии или другого германского князя».[102] После недолгих колебаний Венгрия и Хорватия присоединились к Габсбургам; в обоих случаях присоединение шло, по сути, как «общественный договор» и опиралось на уверенность в способности Фердинанда спасти европейцев от турок.[103]
Еще более успешными в совместной защите своих прав и свобод оказались голландцы. В конце шестнадцатого столетия они быстро преодолели «партикуляризм», который, как предупреждал Вильгельм Оранский, ставит под угрозу борьбу с Испанией за независимость. В 1572-м штаты провинции Голландия избрали Вильгельма штатгальтером и поручили ему возглавить борьбу с Филиппом, а также провозгласили религиозную толерантность, чтобы не допустить гражданской войны. Тремя годами позднее к Голландии присоединилась Зеландия. В совместной декларации, принятой в октябре 1575 года, эти провинции заявляли: «Мы отказываемся подчиняться испанскому королю и ищем помощи других стран». В 1579 году Голландия, Зеландия, большая часть Утрехта и Гронинген подписали Утрехтскую унию. Была согласована комплексная система налогообложения, кредитования и финансирования армии. Вероятно, она превратила жителей Нидерландов в наиболее «обираемых» налогами в Европе и оказалась жизнеспособной только потому, что голландцы решили сами позаботиться о собственной безопасности и вершить свое будущее. Жители Нидерландов «присвоили» себе политику безопасности, подняли восстание сразу в нескольких провинциях по отдельности и яростно отстаивали свои привилегии. Именно давление конфликта породило Соединенные провинции Нидерландов. Голландцы нашли способ вести войну, а война сделала их голландцами.[104]
В Англии требования международной политики привели к частичному радикальному переосмыслению способов снизить напряженность в отношениях между «метрополией» и периферией. Тюдоры опасались, что в недружелюбных руках Шотландия и Ирландия окажутся «черным ходом» в Англию или поспособствуют враждебному ее окружению. Вторжение Елизаветы I в Шотландию и установление в этой стране пресвитерианства во многом определили и обезопасили северные границы Англии, по крайней мере на время. Ирландия, где большинство населения оставалось католическим и где ожесточенно сопротивлялись английской колонизации (любой веры), доставляла куда больше хлопот. Следовало покончить с испанским проникновением в Ирландию и раз и навсегда устранить угрозу гэльского мятежа. Надлежало отыскать и удовлетворительное решение для укрепления своего влияния, особенно с учетом того, что враждебные государства, как предупреждал в 1560 году советник Елизаветы I Уильям Сесил, «за последнее время намного усилились и уже далеко не таковы, какими были ранее, тогда как Англия остается одинокой и не увеличила своего могущества». Поэтому Сесил рекомендовал «объединить силы», соединив «два королевства» [Англию и Шотландию], и «привязать» к ним Ирландию, что «заслуживает внимания»». В 1603 году после кончины Елизаветы династическая преемственность возвела на английский престол шотландского короля, который под именем Яков I стал королем Англии и Шотландии. Через несколько лет он начал «заселение Ольстера», экспроприируя земли у ирландских землевладельцев-католиков и передавая во владение протестантам – шотландцам и англичанам. Тем самым Яков обезопасил западный фланг своего королевства и положил начало совместным действиям Англии, Шотландии и Ирландии на международной арене.[105]
Подобные процессы консолидации происходили также в Северной и Восточной Европе. Упадок Тевтонского ордена и освобождение его территорий на Балтике привели к всплеску местного патриотизма, грозившему затопить регион. В 1558 году русский царь Иван Грозный захватил Нарву в Северо-Восточной Ливонии. В начале шестидесятых годов шестнадцатого столетия русские заняли часть Северной Польши. Приблизительно в то же время шведы аннексировали северную половину современной Эстонии. Окруженные со всех сторон Габсбургами и укреплявшимися на глазах шведами, русскими и турками, более слабые государства региона стремились заключить территориальные сделки и остаться конкурентоспособными во все более враждебном окружении. В 1561 году тевтонские рыцари объединились с Великим княжеством Литовским, а восемью годами позднее совместно, согласно Люблинской унии, образовали единое государство с поляками. Это новое польско-литовское государство простиралось от Балтики чуть ли не до Черного моря. Оно увеличилось еще больше, когда в 1592 году польский король Сигизмунд III Ваза унаследовал шведский престол. Польско-шведский союз позволял надеяться на сдерживание как русских, так и Османской империи.
Главным при образовании и консолидации государств являлся вопрос меньшинств, преимущественно религиозных. В шестнадцатом и в начале семнадцатого столетия правительства многих европейских стран пытались понять, каким образом ассимилировать эти меньшинства – или их стоит подавить, или попросту изгнать? Снова будет достаточно двух примеров. Испанцы поступили следующим образом. Сотрудничество местных мусульман (морисков) с турками заставило короля Филиппа II ввести в 1567 году драконовские законы, согласно которым морискам надлежало за три года выучить испанский язык; по истечении этого срока считалось преступлением разговаривать, читать и писать на арабском языке, публично или в уединении. Морискам запрещалось носить мусульманские имена и ходить в национальной одежде. Филипп даже ополчился против общественных бань, посчитав, что они являются местами тайного омовения по исламскому обычаю. Когда протестующие мориски обратили внимание короля на непомерно высокие налоги, которыми их обложили, представитель короны ответил, что Филипп «ценит религиозность больше доходов».[106] В 1568 году мориски подняли восстание, и Филиппу для его подавления пришлось отозвать войска из Италии.[107] Подавив восстание, Филипп обвинил в измене всех морисков, не делая разницы между реальными мятежниками и прочими мусульманами. Около восьмидесяти тысяч морисков, закованных в кандалы, отправили в глубь страны. Примерно десять тысяч остались в Гранаде. Однако мориски продолжали доставлять постоянное беспокойство властям. Наконец в 1609 году Филипп III решил проблему кардинально: он переселил триста тысяч морисков (всех, живших в Испании) в Северную Африку. Многовековой мусульманской цивилизации Аль-Андалус пришел конец.[108]
В других случаях правительства проявляли веротерпимость, поскольку они искренне верили в мирное сосуществование различных конфессий, либо считали, что веротерпимость укрепляет сплоченность страны, либо по той причине, что группировки, которые придерживались иных религиозных убеждений, были слишком сильны, чтобы с ними расправиться. Так, император Фердинанд I не притеснял протестантов, дабы мобилизовать население для борьбы с турками.[109] Наибольшую снисходительность к иноверцам выказывал сын Фердинанда император Максимилиан II. В 1571 году он подписал указ (Assekuration), закреплявший за австрийскими князьями-лютеранами право исповедовать в собственных владениях любые религиозные убеждения. Император надеялся покончить с религиозной враждой не только в Австрии, но и во всей империи и полагал, что это единственный способ привлечь германских князей к борьбе с агрессивными турками. Коротко говоря, внешние угрозы привели к совершенно разным практикам двух ветвей династии Габсбургов.
Европейцы расходились во взглядах на то, какая система, авторитарная или репрезентативная, больше подходит для завершения борьбы за Европу. Флорентийский государственный деятель и писатель Никколо Макиавелли изучал этот вопрос в своих сочинениях «Государь» и «Рассуждения о первой декаде Тита Ливия». Данные книги представляли собой первую попытку систематически осмыслить сложившуюся геополитику и ее влияние на внутреннюю структуру европейских государств. В предисловии к первой книге «Рассуждений» Макиавелли описывал государства как сообщества, где люди живут вместе, потому что «так удобнее и гораздо легче защищаться». Однако этого не добиться без применения «силы». Макиавелли признавал, что «нынешним государям и современным республикам должно стыдиться, если у них нет войск для нападения и защиты». Целью идеальной республики является не установление общественной добродетели само по себе, а принятие наилучших стратегических решений и мобилизация сил государства для их выполнения.[110] Макиавелли предостерегал: «Нет ничего ошибочнее общего мнения, утверждающего, что деньги суть пружина войны».
Великий флорентиец полагал, что основой эффективной внешней политики является сильная внутренняя структура. В шестой книге «Рассуждений» он говорил о потребности, «чтобы у государства была конституция, каковая, если к тому понуждает обстановка, позволит ему увеличить свои территории и защитить то, что им завоевано». Все важные государственные вопросы следует выносить на всенародное обсуждение, и положение это важнее, чем эффективная налоговая система. По Макиавелли, «что же до рассудительности и постоянства, то уверяю вас, что народ постояннее и много рассудительнее всякого государя»; и далее: «Кажется, будто благодаря какой-то тайной способности, народ явно предвидит, что окажется для него добром, а что – злом». У народа должен быть исполнительный орган для решения важнейших государственных дел. На международной арене республики поэтому более сильны и состоятельны. Макиавелли по этому поводу замечал: «Весь опыт показывает, что города увеличивают свои владения и умножают богатства, только будучи свободными». Таким образом, Макиавелли еще в начале шестнадцатого столетия однозначно обозначил внутренние и геополитические проблемы, с которыми сталкивались и сталкиваются европейские страны, будь они автократиями или республиками.
История Англии позволяет предположить, что Макиавелли был прав. После катастрофической потери владений во Франции англичане сочли, что все важные государственные вопросы надо решать «добрым согласием» в парламенте.[111] Тогда налоги будут платиться вовремя (и нация окажется в состоянии взять на себя ответственность за возврат потерянных во Франции территорий), а взамен король станет прислушиваться к рекомендациям парламента и мудрых советников. Благодаря тесному сотрудничеству с парламентом Генрих VIII получил возможность финансировать военные кампании в Шотландии, Ирландии, а также на континенте. Более тридцати лет палаты лордов и общин практически без возражений одобряли расходование короной огромных денежных средств; впрочем, тут нет прямой связи между военными нуждами и триумфом королевской власти.[112] Парламент попросту поддерживал большую стратегию Генриха, которая предусматривала отстаивание монархических прав английской короны во Франции (или, по меньшей мере, контроль побережья по другую сторону Ла-Манша), а также защиту «черного хода» в Англию из Ирландии и Шотландии.[113] Сотрудничество с парламентом помогло на европейской арене и королеве Елизавете. А вот разногласия между королем и парламентом и распри в самом Вестминстере в начале правления Стюартов привели к фатальным последствиям для страны на международной сцене.
Но исторический опыт также показывает, что необходимым условием стратегического успеха является сильная королевская власть. К примеру, победа Франции в Столетней войне во многом приписывалась укреплению монархии.[114] Реформаторы подчеркивали необходимость в сильной центральной власти и эффективной системе сбора налогов. Победу над Англией обеспечили совместно представительные собрания, которые сотрудничали с монархией, но при этом ответственность за ходом действий лежала на исполнительной власти, а не на консультациях, на короле, а не на совете баронов. В 1439 году Генеральные штаты утратили право на взимание прямого земельного налога, а в 1451 году этого права лишились и местные представительные собрания. Эти сословные учреждения не только согласились финансировать королевскую армию, но и признали, что налоги будут взиматься в порядке, установленном королем. Различные «советы», существовавшие при дворе, были всего лишь звеньями между монархом и знатью, они не контролировали королевскую власть.[115] Помимо всего прочего, налоги собирались и войска набирались без согласия Генеральных штатов. Если в Англии парламентские структуры и национальное могущество постепенно становились синонимами, то во Франции политическая культура создала прочную связь между королевской властью и местом страны в Европе.
При этом многие государства, в которых сословно-представительные собрания обладали определенными полномочиями, не отличались внутренним единством и не достигали больших успехов во внешней политике. Даже всесильному императору Карлу V приходилось считаться с противодействием представительных собраний, будь то кортесы Кастилии, Генеральные штаты Нидерландов или другие, более мелкие сословные учреждения. Кортесы охотно оплачивали военные операции в защиту испанских интересов, как то: оборону Наварры, истребление берберских пиратов, борьбу с турками в Средиземноморье, но совершенно не интересовались войнами в Центральной Европе. Просьба о финансировании военного похода в Венгрию в 1527 году была отклонена, тогда как финансирование нападения на Тунис в 1535 году кортесы одобрили. В 1538 году, вместо того чтобы далее выделять средства на военные действия, парламент даже рекомендовал императору Карлу заключить мир с французами.[116] Одной из причин того, что бремя военных расходов лежало в основном на Кастилии, являлась скудость денежных поступлений из Арагона, Каталонии и Валенсии, чьи представительные собрания избегали сотрудничества. Единственным регионом, кроме Кастилии, способным на существенный вклад в военные расходы империи, являлись богатые Нидерланды, имевшие эффективную налоговую систему. Но тамошние представительные собрания тоже не стремились оплачивать внешнюю политику Священной Римской империи. В феврале 1524 года Маргарита Пармская, наместница Габсбургов в Нидерландах, писала императору Карлу: «Голландцы более всего жалуются на то, что они вечно оплачивают тяготы войны, но сама эта война ведется не ради них». В сороковых и пятидесятых годах шестнадцатого столетия Нидерланды весьма неохотно выделили определенную сумму денег на окончание войны с Францией.[117] Подобные проблемы заботили Габсбургов и позже – как в Испании, так и в Австрии.
В Восточной Европе сочетание сильных представительных собраний и слабости на международной арене было особенно показательным. Когда шведская знать восстала против Сигизмунда Вазы, польского, литовского и шведского короля, польский сейм отказался снарядить войско для подавления этого восстания. В 1599 году Сигизмунд был низложен шведским парламентом, союз с Польшей распался. В России польская оккупация и народные мятежи в начале семнадцатого столетия привели к установлению автократии в более жесткой форме, чем ранее. В 1613 году на русский престол взошел первый представитель дома Романовых, что положило конец «смутному времени» (1598–1613). Уроки, извлеченные русской знатью из событий двух последних десятилетий, были очевидными: чрезмерная «свобода» ведет к хаосу и слабости государства, слова «воля» и однокоренные ему свидетельствуют о беспорядках и мятежах. По этой причине основой образа мыслей русского общества стала служба отечеству, особенно защита суверенитета от внешней агрессии. Многие русские пришли к убеждению, что имеют право на участие в жизни страны, а не только на «хлеб с маслом», каковой соответствовал недоразвитой экономике и зачаткам социальной справедливости. В России отсутствовали полноправные представительные органы западного образца – дума, или боярский совет, не контролировала налоговую систему, в отличие от Генеральных штатов, рейхстага или сейма. Власть Романовых была более или менее абсолютной (со скидкой на огромную территорию государства). Русское государство сохраняло свою целостность, пока пришедшая к власти династия сможет обеспечивать защиту и независимость обширных владений.[118]
Похожая ситуация имела место в землях Бранденбурга и Пруссии. Представительное собрание бранденбургской общины противилось инициативам курфюрста, и, когда Иоганн Сигизмунд собрался распространить свою власть на княжество Клеве, собрание, которое контролировало налоговую систему и отвечало за внешнюю политику государства, отказало ему в поддержке. По мнению курфюрста, парламентарии тем самым совершили государственную измену. Столкнувшись в начале семнадцатого столетия с новыми историческими реалиями, бранденбургская община сосредоточилась на внутренних делах, сняв с себя ответственность за национальную оборону. Если Пруссия собиралась играть важную роль в Европе (или хотя бы в Германии), было необходимо что-то менять. Позже преемник Сигизмунда, курфюрст Бранденбургский Георг Вильгельм, был крайне обеспокоен враждебным окружением своего государства, невозможностью защитить территорию и отказом представительного собрания выделить деньги на оборону. В июле 1626 года он сокрушался: «Мои земли не защищены от внешней угрозы, и потому надо мною насмехаются. Весь мир, должно быть, считает меня слабовольным и опасливым человеком».[119]
Наибольшие разногласия между представительной и исполнительной властью в вопросах внешней политики наблюдались в самой Священной Римской империи. Она не смогла мобилизовать население ни на борьбу с агрессивными турками, ни на достойный отпор захватническим планам французов. К примеру, когда в 1454 году император Фридрих III созвал во Франкфурте имперский сейм, чтобы получить одобрение на крестовый поход против турок, императору отказали. Германские князья обвинили венгерских сторонников этого похода «в желании вовлечь Германию в свои бедствия, поскольку сами они не в силах защитить свое королевство».[120] Когда летом 1480 года турки возобновили наступление и двинулись к австрийскому городу Грац, сейм саркастически упомянул о бездействии императора, который ограничивался лишь «нескончаемыми речами».[121] Максимилиан, сын и наследник Фридриха, был вынужден уступить Бургундию Франции. Так или иначе, империя оказалась не в состоянии сплоченно отреагировать на угрозы своим границам.
Недовольные тем, как с их страной обращаются иноземцы, германские реформаторы не раз пытались «оживить» Священную Римскую империю за счет усиления политического участия в работе имперских структур, в особенности сейма, но эти попытки провалились. В 1489 году франкфуртский сейм возглавил Бертольд фон Хеннеберг, архиепископ Майнца.[122] В течение нескольких лет он осуществил ряд реформ: ввел в оборот общий пфенниг (der gemeine Pfennig), одобрил смешанную форму собственности, а также преобразовал налоговую систему, в результате чего подоходный и подушный налоги стали направляться в императорскую казну. Взамен его ввели в состав учредителей «вечного мира» в Германии (der allgemeine Landfriede), а также в число тех, кому поручили реформировать высший имперский суд. Германии полагалось наслаждаться миром дома, дабы представать грозной силой за рубежом. Император был вынужден принимать решения по военным вопросам согласно рекомендациям, которые предлагал Имперский совет, подотчетный сейму. Другими словами, германский имперский сейм (как и английский парламент с середины пятнадцатого столетия) начал активно участвовать в решении вопросов большой стратегии. Далее следовало привести в порядок национальную оборону. В 1500 году на сессии в Аугсбурге сейм разделил империю на десять региональных «округов» и обязал каждый округ поддерживать порядок на своей территории и проводить мобилизацию в случае внешней угрозы. Это был не только «зародыш» немецкой системы коллективной безопасности, но и потенциальный инструмент обеспечения национального единства на фоне угрозы извне.[123]
В начале шестнадцатого столетия казалось, что Имперский совет, который не одобрял военной политики Максимилиана в Италии, сумеет утвердиться в качестве особого имперского органа. Участники совета сформировали «Союз курфюрстов», возложивший на себя обязанности сейма в отсутствие императора (при необходимости) и собиравшийся осуществить программу реформ. Германия явно была готова обрести максимально возможное национальное единство – то ли вокруг императора, то ли вокруг сейма. На практике обе стороны стремились противодействовать друг другу. Представительные собрания демонстрировали умение ловко «подрезать крылья» императору, однако сами не сумели (или не могли) создать подлинную национальную альтернативу: эксперимент с Имперским советом быстро завершился. Угрозы, исходившие от французов, турок и венгров, даже в совокупности были не настолько сильны, чтобы вынудить германские представительные собрания отказаться от своих прав и свобод в пользу сильной исполнительной власти. И все же в начале шестнадцатого столетия Германия приобрела достаточно признаков государственности для того, чтобы преодолевать возникавшие трудности более эффективно, чем ранее.[124]
Империи пришлось испытать немало тягот от возобновившегося наступления османов при султане Сулеймане Великолепном. Имперский сейм упорно игнорировал поступавшие призывы о помощи – от короля Венгрии Людовика (Лайоша) на заседании в Вормсе в 1521 году, от хорватской знати на заседании в Нюрнберге на следующий год. Напрасно Фердинанд Австрийский убеждал немцев поддержать «доблестных хорватских христиан, заслонявших собою, как крепким щитом, наши внутренние австрийские земли».[125] Для князей, представителей городов и клириков турецкая угроза не выглядела насущной, ведь продолжавшиеся «вольные набеги» на хорватов и венгров происходили на окраинах. В обильно распространявшихся в ту пору памфлетах утверждалось, что турки не угрожают германским свободам непосредственно, что Габсбурги используют эту угрозу, дабы навязать Германии тиранию. Разгром венгерских войск турками при Мохаче в 1529 году лишь на время привлек внимание немецкого общества. В 1530-х и 1540-х годах империя направила в Венгрию несколько войск (с переменным успехом). Германский сейм никогда особенно не заботила борьба с турецким нашествием, и сам он был не настолько организован, чтобы дать отпор врагу своими силами. Возможность объединить Германию перед лицом внешней угрозы снова не была использована.
В конце шестнадцатого столетия немецкий военачальник Лазарус фон Швенди решил покончить с военной немощью страны. Он опасался, что религиозные и политические противоречия «раздуют пламя разногласий и взаимного недоверия» в «многострадальном фатерлянде», где католики и протестанты обращаются за помощью к иноземцам. В 1569 году Швенди предупредил, что испанское вмешательство приведет к «внутренним войнам» и, в конечном счете, к «полному разделу и разрушению рейха и упадку германского благоденствия». Поэтому он потребовал, чтобы Германия мобилизовала все силы для защиты целостности империи. Если удастся помешать «посторонним силам» беспрепятственно вербовать германских наемников, тогда, рано или поздно, и наступит время, когда рейх обяжет «всех чужеземных властелинов» жить по германским законам, а в Европе наступит германский мир (Pax Germanica). В противном случае, предупреждал он, Германия распадется, как Византия. В 1570 году Швенди выступил на сейме в Шпейере, предложил создать германскую имперскую армию под командованием монарха, призванную обеспечивать безопасность страны. Он также рассчитывал, что терпимость к протестантам позволит сплотить страну перед лицом турецкой угрозы. Однако враждебное отношение германских князей, которые не доверяли императору сильнее, чем туркам, уничтожило эту попытку объединить католиков и протестантов в борьбе с общим врагом. Германия осталась военным карликом.[126]
Борьба за господство на международной арене также способствовала европейской экспансии. В конце пятнадцатого и начале шестнадцатого столетия Фердинанд II и Изабелла, правители Кастилии и Арагона, равно как и португальские монархи, перенесли войну с маврами в Северную Африку,[127] где захватили несколько анклавов, чтобы лишить османов плацдарма для нападений на юг Пиренейского полуострова. Одновременно начались поиски новых морских путей и неисследованных земель. В середине восьмидесятых годов пятнадцатого столетия Христофор Колумб заинтересовал монархов Португалии и Испании идеей найти путь в Индию через Атлантический океан. Правда, отправляясь в опасное путешествие, Колумб жаждал не только славы, но и намеревался обогатиться, как и другие исследователи, и те, кто их финансировал. Однако конечной целью опасного предприятия являлись поиски «базы» для атак на незащищенный фланг Османской империи и освобождение Иерусалима от турок, причем Колумб описывал эту задачу во все более возвышенных тонах. Обнаружение новых земель за морем открывало не только очередной фронт в противостоянии с турками, но и предоставляло ресурсы для подготовки к возвращению Святой земли.[128]
Колумб отплыл в 1492 году, имея на руках грамоты, подписанные Фердинандом и Изабеллой. Он взял на борт переводчика с арабского (еврея, обращенного в христианство) и пообещал, что «вся прибыль от предприятия пойдет на освобождение Иерусалима».[129] Однако вместо того, чтобы достичь Индии и отыскать союзников против мусульман, Колумб приплыл в Карибское море, где вскоре основал колонию. Аборигенов Америки стали называть «индийцами». Словом, открытие Америки стало следствием борьбы европейцев с Османской империей, а колонизация Нового Света стимулировалась соперничеством между западными державами. Тем временем португальцы осваивали западное побережье Африки. Чтобы две иберийские державы не «манкировали» крестовыми походами и не враждовали между собой, папа римский в июне 1494 года предложил заключить Тордесильясский договор, испано-португальское соглашение о разделе сфер колониальных завоеваний. Линией разграничения стали острова Зеленого Мыса. К западу от них новые земли отдавались Испании, к востоку – Португалии. В 1497 году португальский мореплаватель Васко да Гама отправился в Индию вокруг Африки. Обогнув мыс Доброй Надежды, он в следующем году прибыл в Индию, открыв новый, более удобный путь в эту страну.[130] Когда Колумб в 1502 году отправился в свое четвертое путешествие на поиски Индии, он рассчитывал сойтись в море с Васко да Гама, который шел встречным курсом. Через несколько лет португальцы уже пиратствовали на торговых путях мусульман в Персидском заливе и Красном море, причиняя ущерб их экономике. Запланированное окружение Османской империи стало вдруг реальностью.
Создание испанской заморской империи велось в соответствии с европейскими императивами, прежде всего ради того, чтобы использовать ресурсы Нового Света для смещения баланса сил в Старом Свете. В 1519 году Эрнан Кортес завоевал Мексику и ее запасы серебра для испанской короны.[131] Это завоевание превратило владения Габсбургов в мировую империю, над которой, как выразился поэт Лудовико Ариосто, «никогда не заходит солнце».[132] Новый Свет приобретал все большую значимость в балансе сил, но оставался при этом полностью подчиненным европейским потребностям. Испанская колониальная империя в Новом Свете при Карле почти не развивалась; ее главной задачей считалось поставлять ресурсы для удовлетворения амбициозных планов императора в Европе. Поток драгоценных металлов из Америки (обычно около четверти годового дохода империи) расходовался либо на военные кампании против французов, турок и германских князей, либо на покрытие займов в банкирском доме Фуггера из Аугсбурга (в последнем случае «индийское» золото служило гарантией обязательств императора). К примеру, вывезенные из Перу ценности стоимостью примерно два миллиона эскудо пошли на укрепление императорской власти в Германии и Нидерландах. Путешествия Карла в годы правления отчетливо характеризуют его приоритеты: он семь раз ездил в Италию, четыре раза – во Францию, по два раза был в Англии и Африке и сделал не менее шести длительных остановок в Испании, зато не менее девятнадцати раз посещал Фландрию и Германию (и никогда не бывал в Новом Свете). Карл считал себя наследником Imperium Romana (Римской империи), а не всего обширного пространства, ему принадлежавшего.[133] Коротко говоря, именно Священная Римская империя, а не разраставшаяся испано-американская, определяла императорский статус Карла и его амбициозные устремления.[134]
Борьба королевы Елизаветы на море с Испанией также обосновывалась стремлением англичан играть главную роль на европейской арене. Колониальное равновесие (как и его отсутствие) рассматривалось как часть общего равновесия сил. Английский мореплаватель и авантюрист сэр Уолтер Рэли заметил: «Кто владычествует на море, тот повелевает торговлей; кто повелевает торговлей, тот управляет мировым капиталом и, соответственно, миром в целом». Финансовые возможности Филиппа Испанского как короля Нового Света позволили испанцам упрочить положение страны в Европе. Английский писатель Ричард Хаклюйт в своей работе «Рассуждения о заселении Запада», написанной в 1584 году, отмечал, что, «благодаря своим несметным богатствам», Карл V «отобрал у французского короля Неаполитанское королевство, Миланское герцогство, а также владения в Италии, Пьемонте, Ломбардии и Савойе». Елизавета во второй половине шестнадцатого столетия финансировала экспедиции Фрэнсиса Дрейка не столько для того, чтобы прибавить к своей империи заморские территории, сколько с целью уменьшить финансовые потоки, поступавшие во Фландрию для содержания войск Филиппа. С началом Тридцатилетней войны англичане уверились в том, что на американские золото и серебро Испания финансирует не только собственные кампании в Европе, но и войну императора с германскими князьями-протестантами. Сэр Бенджамин Редьярд в палате общин в 1624 году заявил: «Сама Испания слаба людьми и лишена природных ресурсов», но ее «рудники в Вест-Индии» служат топливом «для чрезмерных амбиций и стремления к универсальной монархии». Другой парламентарий сказал, что наилучшей помощью осажденному Пфальцу будет «нарушить испанское судоходство у их берегов и лишить испанского короля его столовой посуды». Колониальная политика, обеспечение безопасности английских континентальных форпостов и непреложная безопасность самого королевства стали основными аспектами стратегии англичан в последующие примерно полтора века.[135]
Колонизация Нового Света сопровождалась религиозными и политическими неурядицами, «унаследованными» от Европы.[136] Пуритане, покинувшие Англию в двадцатых годах семнадцатого столетия и благополучно достигшие Массачусетса, не окончательно повернулись спинами к Старому Свету – совсем наоборот. Отчаявшись обрести благоденствие в Англии, а затем все сильнее разочаровываясь в Голландии, они сочли Америку местом, где можно подготовиться и взять верх над «антихристом» в лице европейских Габсбургов. Пуритане молились за реформы в Англии, за улучшение «жалкого состояния германских церквей» и за победу протестантизма. Английский колониальный деятель Джон Уинтроп в 1621 году (до отплытия в Новый Свет) с прискорбием отзывался «о дурных вестях из Богемии». Колонисты внимательно следили за новостями из Женевы, Лейдена, Гейдельберга и Страсбура, равно как и из Англии. Они переживали за судьбу Пфальца и радовались успехам шведского короля Густава Адольфа. Некоторые из них – к примеру, сын губернатора Уинтропа Стивен – вернулись в Англию, чтобы принять участие в гражданской войне на стороне парламента. Но на практике их поддержка мало что значила.[137] Джон Уинтроп говорил пуританам, что их убеждения должны казаться «сияющим городом, стоящим на верху горы, на который устремлены глаза всех людей». Здесь прославлялась не обособленность колонистов, а их причастность христианскому миру и обязательства, проистекающие из этой причастности. Пуритане старались спасти Европу от скверны своим примером и своими усилиями. Американские колонисты, сторонники парламента в Англии и европейские протестанты были связаны вместе «общностью судьбы».[138]
Центральное положение Германии нашло отражение в том факте, что два наиболее важных европейских соглашения касались будущего Священной Римской империи. В 1555 году Карл V, согласно Аугсбургскому религиозному миру, пошел на уступки протестантам. Ему пришлось разделить гигантскую империю Габсбургов на две части – испанскую и австрийскую. В том же 1555 году Карл V отрекся от испанского престола, а затем сложил с себя императорский титул. Испания, Италия и американские колонии отошли вместе с испанской короной его сыну Филиппу II, а австрийские и другие германские земли – к брату Фердинанду I, который два года спустя был избран императором. Испанских Габсбургов отделили от империи, и до Наполеона больше никому не доводилось править столь обширными владениями в Европе. Стоит добавить, что в Аугсбурге было принято положение «cuius regio, eius religio» – «чья страна, того и религия»: территории признают веру своего государя. Кроме того, по Аугсбургскому миру была узаконена секуляризация церковных земель, произведенная протестантами до 1552 года, а также установлено равноправие католицизма и лютеранства (но не кальвинизма). Таким образом, в Германии и на большей части Центральной Европы наступил мир – по крайней мере, на какое-то время.
Аналогично, Вестфальский мир (1648), который ознаменовал завершение соперничества в Европе, в которое были вовлечены Франция, Испания, Швеция, германская часть Священной Римской империи и другие европейские страны, во многом касался Германии. Заключение мира постоянно откладывалось, поскольку причастные к нему страны старались добиться честного и справедливого соглашения для себя.[139] Испания стремилась достичь единства с Австрийским домом и стратегической кооперации с Веной, а потому обе страны скептически относились к отдельному договору по Германии, в особенности такому, который зафиксирует аннексию Францией западных территорий империи.[140] Император надеялся заключить мир со Швецией и Францией и тем самым исключить дальнейшее вмешательство этих стран в дела Германии, а также сохранить столько полномочий, сколько сумеет.[141] Франция намеревалась покончить с испанским влиянием в Германии и таким образом избавиться от давнего враждебного окружения, а заодно умалить власть императора, закрепив право князей вступать в союзы с иноземцами, и лишить наконец Габсбургов «монополии» на императорский титул через запрет его прямого наследования. В самой Германии переговоры затягивались вследствие отказа императора допустить князей и других представителей сейма – кого он считал своими вассалами – к обсуждениям с французами. Однако пусть германские князья в середине семнадцатого столетия были разобщены ничуть не меньше, чем в начале века, они оказались едины во мнении, что необходимо восстановить единство империи перед лицом внешней угрозы. К примеру, католик-курфюрст Баварии сокрушался, что «зрелище», на котором унижают Германию, «может закончиться лишь одним: иноземные государи договорятся между собой о разделе империи».[142]
В конце концов ухудшение военного положения вынудило Габсбургов пойти на уступки в ключевых вопросах мирного соглашения, особенно в предоставлении германским князьям права вступать в переговоры с иноземными государствами.[143] Французы также согласились на компромисс, отказавшись настаивать на конституционном запрете Габсбургам наследовать императорскую корону. В результате в 1648 году были подписаны мирные договоры в Мюнстере и Оснабрюке, однако испано-французский конфликт на этом не завершился. В дальнейшем эти соглашения были совокупно названы «Вестфальским миром»; поколения специалистов по международным делам воспринимали и воспринимают этот договор как источник современных концепций суверенитета и невмешательства одних государств во внутренние дела других.[144] На самом деле целью подписанных соглашений было обуздать германских князей, активно добивавшихся суверенности, которая могла подвергнуть опасности конфессиональный мир в германской части Священной Римской империи и нарушить европейское равновесие сил. Соглашения также были рассчитаны на то, чтобы Германия не сумела объединиться под императорской властью, которая стала бы тяготеть к созданию единой монархии в христианском мире. Коротко говоря, предполагалось, что Священная Римская империя окажется достаточно сильной, чтобы не допустить междоусобицы в Германии, но недостаточно мощной для того, чтобы угрожать новому порядку в Европе.
Этот порядок предполагалось установить посредством дополнявших друг друга геополитических, конституционных, идеологических и конфессиональных реформ. Прежде всего, произошли территориальные изменения, которые трансформировали европейскую государственную систему. Испания наконец признала независимость Соединенных провинций, оставив себе Фландрию и Валлонию (Испанские Нидерланды). Швеция получила Западную Померанию (защитив тем самым свои южные морские границы), а также Бременское и Верденское епископства и с ними три голоса в германском сейме. Пфальц разделили на две части: Верхний Пфальц остался в католической Баварии (которой предоставили избирательный голос), а Нижний Пфальц возвратили протестанту Карлу Людвигу (вместе с имевшимся избирательным голосом). Всего в Священной Римской империи стало восемь курфюрстов. Главной уступкой князьям со стороны императора стало согласие на их право вступать в союзы с иностранными государствами. Правда, оговаривалось, что «такого рода союзы не должны заключаться против императора, империи и мира в Европе».[145] Надежды Франции на отстранение Габсбургов от власти в империи не оправдались. С другой стороны, потерпели фиаско и австро-испанские посягательства на установление единой монархии. Священная Римская империя, какой она грезилась Карлу V, перестала существовать.
Вестфальский мир признал сосуществование трех основных конфессий: римско-католической, лютеранской и кальвинистской. Было установлено, что в обновленной Священной Римской империи религиозные отношения – то есть все значимые отношения вообще – регулируются на основании компромиссов между представленными в сейме католиками и протестантами, а не большинством голосов. На местах правителям вменили в обязанность уважать права верующих, включая право обращения в другую веру; при этом было решено, что, если сам правитель принимает другую веру, он не может принудить своих подданных последовать этому примеру. Религиозным меньшинствам, которым в 1624 году пообещали веротерпимость, теперь гарантировали свободу исповедания, и было записано, что никто не может быть лишен государственной должности из-за своих религиозных воззрений.[146] Геополитические и идеологические положения Вестфальского мира были тесно связаны между собой. Швеция и Франция вступили в войну для защиты «германских свобод», и достижение этой цели, как они полагали, окажется достаточным для того, чтобы лишить Габсбургов возможности угрожать их собственной свободе и безопасности. Это мнение после заключения Вестфальского мира выразил шведский дипломат Юхан Адлер Сальвиус: «Теперь Балтийское море станет рвом, заполненным водой, Померания и Мекленбург – контрэскарпами, а другие германские земли – внешними укреплениями нашей безопасности». В тон этому заявлению высказался и канцлер Швеции: «Целью войны являлось восстановление германских свобод… и сохранение европейского равновесия».[147] Налицо была связь между свободами в государстве, балансом сил и правом на интервенцию для достижения этих целей. Франция и Швеция настаивали на том, чтобы их признали «гарантами» стабильности в Священной Римской империи и «свобод» ее отдельных земель. Коротко говоря, Вестфальские соглашения оказались этакой «хартией на интервенции»: фиксируя внутреннее конфессиональное равноправие в германских княжествах и международные гарантии их стабильности, договор предлагал политический рычаг для вмешательства во внутренние дела Священной Римской империи на протяжении конца семнадцатого и всего восемнадцатого столетия.[148]
Германия серьезно пострадала в ходе гражданской войны, а затем была унижена вторжением на свою территорию иностранных армий – если называть наиболее заметные, испанской, датской, французской и шведской.[149] Другие страны тоже понесли урон, но в значительно меньшей степени, чем Германия, ибо боевые действия велись главным образом в Центральной Европе.[150] Правда, не все части Германии потерпели ущерб, некоторых земель война почти не коснулась.[151] Все же население Священной Римской империи значительно сократилось – с двадцати одного миллиона жителей до тринадцати миллионов человек. Таких больших потерь населения в процентном отношении в мировой истории не случалось ни до, ни после Тридцатилетней войны. Это был своего рода смертный приговор, о котором постоянно вспоминали. В конце сороковых годов семнадцатого столетия князья, бюргеры и крестьяне ужасались последствиям многолетних военных действий: опустошенные поля, обезлюдевшие деревни, отравленные колодцы. При этом немцы испытывали двойственные чувства относительно уроков войны. Все соглашались, что империю следует держать в порядке, чтобы защитить Германию от господства иноземных властей (и от себя самой), но на этом единодушие завершалось. Возникали вопросы: следует ли княжествам обращаться за помощью к более могущественным соседям и тем самым избежать в дальнейшем военных конфликтов или лучше добиваться внутреннего согласия и укреплять свои вооруженные силы, чтобы устрашить неприятеля? Кто больше угрожает германским свободам – сами немцы или иноземные армии, которые вторгаются в германские земли, чтобы защитить эти свободы?
К 1648 году двухсотлетняя борьба за господство в Европе зашла в тупик. Ни одной державе так и не удалось добиться доминирования в Священной Римской империи и в целом на континенте. Карл V, Франциск I, Генрих VIII, Сулейман Великолепный, Филипп I, Филипп II, Ришелье и Мазарини не сумели обеспечить себе господство в Европе. Голландцы и англичане возлагали надежды на увеличение своего политического веса в Европе на императора-протестанта и смещением с трона Габсбургов, но эти надежды не оправдались. Но все же были «чистые» победители и проигравшие. Англия после унизительного поражения в Столетней войне, обуреваемая жаждой реванша, вернулась на европейскую политическую арену при Генрихе VIII и королеве Елизавете; однако при Якове I, Карле I и, пожалуй, при Кромвеле она стала снова терять политические позиции. Зато Франция после изнурительной религиозной войны превратилась в основную силу на континенте. Испания же полностью лишилась влияния в Центральной Европе и Нидерландах. Австрийские Габсбурги, противостоявшие турецкому нашествию, пытались использовать эту «германскую миссию» для укрепления своих позиций в Центральной Европе. На севере континента, на европейской периферии, после Вестфальского мира Швеция неожиданно превратилась в могущественную державу, с которой теперь следовало считаться и Германии. Тем временем наступление турок на Центральную Европу застопорилось, но могло в любое время возобновиться. Соперничество между основными европейскими странами распространилось и за пределы континента, начиная с попыток Колумба отыскать путь, который позволил бы выйти во фланг Османской империи, и заканчивая открытием Нового Света и Азии, способных внести новое равновесие в мировую политику или обеспечить доминирование в мире.
Все это стимулировало существенные внутренние трансформации в Европе, поскольку европейские страны стремились усилить свою военную мощь. В Англии и Соединенных провинциях этот процесс привел к росту политического участия, во Франции, Испании и во многих других европейских странах обернулся подавлением политической активности. Священная Римская империя, государство в центре Европы, предпринимала спорадические попытки укрепить свою военную мощь, но в итоге была эффективно нейтрализована – отчасти потому, что сами немцы не доверяли друг другу, а отчасти потому, что соседние страны делали все возможное, чтобы Германия не сумела воспользоваться против них своим потенциалом. Внутренние и внешние факторы здесь невозможно разделить. По Вестфальскому миру Священная Римская империя обрела конституционную структуру, которая могла бы примирить политические устремления немцев с требованиями международной системы государственного устройства. «Германские свободы», озвученные сеймом и территориальными представительными собраниями, были сохранены. Однако еще предстояло увидеть, превратит ли новый виток борьбы за европейское господство Германию в парламентскую систему по англо-голландскому образцу или в монархическое государство, как во Франции и Испании, – либо он принесет возрождение раздробленности, провоцирующей внешнюю агрессию, которую страна переживала последние двести лет.
19
Quoted in Hugh Thomas, Rivers of gold. The rise of the Spanish Empire (London, 2003, 2010 edition), p. 494.
20
Quoted in Andreas Osiander, The states system of Europe, 1640–1990. Peacemaking and the conditions of international stability (Oxford, 1994), p. 79.
21
Jonathan Harris, The end of Byzantium (New Haven and London, 2010), pp. 178–206.
22
Daniel Goffman, The Ottoman Empire and Early Modern Europe (Cambridge, 2002), pp. 2–3, 9–10, 13 (re the prophet Muhammed), 19, 222 and passim; and Osman Turan, ‘The ideal of world domination among the medieval Turks’, Studia islamica, IV (1955), pp. 77–90, especially pp. 88–9.
23
Steven Runciman, The fall of Constantinople, 1453 (Cambridge, 1966), pp. 160–80, and W. Brandes, ‘Der Fall Konstantinopels als apokalyptisches Ereignis’, in S. Kolditz and R. C. Müller (eds.), Geschehenes und Geschrie – benes. Studien zu Ehren von Günther S. Henrich und Klaus-Peter Matschke (Leipzig, 2005), pp. 453–69.
24
Quoted in Iver B. Neumann and Jennifer M. Welsh, ‘The other in European self-definition: an addendum to the literature on international society’, Review of International Studies, 17, 4 (1991), pp. 327–48 (p. 336).
25
Quoted in Peter O’Brien, European perceptions of Islam and America from Saladin to George W. Bush. Europe’s fragile ego uncovered (London, 2009), p. 75. See also Rhoads Murphey, ‘Süleyman I and the conquest of Hungary: Ottoman manifest destiny or a delayed reaction to Charles V’s universalist vision’, Journal of Early Modern History, 5 (2001), pp. 197–221.
26
Theodore Spandounes, On the origin of the Ottoman emperors, trans. and ed. Donald M. Nicol (Cambridge, 1997), p. 5.
27
Иначе Житваторокский мир, подписан в устье реки Житва, предусматривал отказ от ежегодной выплаты Венгрией дани Турции; взамен император согласился на единовременную выплату туркам значительной суммы. Примеч. ред.
28
Wim Blockmans and Nicolette Mout (ed.), The world of emperor Charles V (Amsterdam, 2004), and Alfred Kohler, Karl V. 1500–1558. Eine Biographie (Munich, 1999).
29
John Lynch, Spain under the Habsburgs. Vol. I: Empire and absolutism (Oxford, 1981), quotation p. 38. On Charles V and ‘Universal Monarchy’ see Franz Bosbach, Monarchia universalis. Ein politischer Leitbegriff der Frühen Neuzeit (Göttingen, 1988), pp. 35–64.
30
То есть супруг правящей королевы, Филипп, еще наследником престола женился на Марии Тюдор (Кровавой); после ее смерти он долго предлагал брак королеве Елизавете. Примеч. ред.
31
Geoffrey Parker, The grand strategy of Philip II (New Haven and London, 1998), p. 4.
32
Gábor Ágoston, ‘Information, ideology, and limits of imperial policy: Ottoman grand strategy in the context of Ottoman – Habsburg rivalry’, in Virginia H. Aksan and Daniel Goffman (eds.), The Early Modern Ottomans: remapping the empire (Cambridge, 2007), pp. 75–103.
33
Goffman, Ottoman Empire and Early Modern Europe, p. 111.
34
The Sultan’s instructions to the Moriscos and his envoy to Flanders are cited in Andrew C. Hess, ‘The Moriscos: an Ottoman fifth column in sixteenth-century Spain’, American Historical Review, 74, 1 (1968), pp. 19–20.
35
Esther-Beate Körber, Habsburgs europäische Herrschaft. Von Karl V. bis zum Ende des 16. Jahrhunderts (Darmstadt, 2002), p. 20 and passim.
36
Quoted in Lynch, Spain under the Habsburgs, pp. 74–5.
37
Aurelio Espinosa, ‘The grand strategy of Charles V (1500–1558): Castile, war, and dynastic priority in the Mediterranean’, Journal of Early Modern History, 9 (2005), pp. 239–83, especially pp. 239–41 and 258–9.
38
Federico Chabod, ‘“¿Milán o los Países Bajos?” Las discusiones en España sobre la “alternativa” de 1544’, in Carlos V (1500–1558). Homenaje de la Universidad de Granada (Granada, 1958), pp. 331–72, especially pp. 340–41. I thank Miss Carolina Jimenez Sanchez for translating this article for me.
39
Volker Press, ‘Die Bundespläne Karls V und die Reichsverfassung’, in Heinrich Lutz (ed.), Das römisch-deutsche Reich im politischen System Karls V. (Munich, 1982), pp. 55–106.
40
Alfred Kohler, Expansion und Hegemonie. Internationale Beziehungen, 1450–1559 (Paderborn, Munich, etc., 2008), pp. 371–84.
41
Olivares on Flanders is cited in Jonathan I. Israel, Conflicts of empires. Spain, the Low Countries and the struggle for world supremacy, 1585–1713 (London, 1997), pp. 67–8. For projected Spanish military expenditure in 1634 see the figures in J. H. Elliott, ‘Foreign policy and domestic crisis: Spain, 1598–1659’, in J. H. Elliott, Spain and its world, 1500–1700. Selected essays (New Haven and London, 1989), p. 130.
42
Randall Lesaffer, ‘Defensive warfare, prevention and hegemony: the justifications of the Franco-Spanish war of 1635’, Journal for International Law, 8 (2006), pp. 91–123 and 141–79. Richelieu on gateways is cited in J. H. Elliott, Richelieu and Olivares (Cambridge, 1984), p. 123.
43
Quoted in Derek Croxton, Peacemaking in Early Modern Europe. Cardinal Mazarin and the Congress of Westphalia, 1643–1648 (Selinsgrove, Pa, and London, 1999), p. 271.
44
Quoted in Stuart Carroll, Martyrs and murderers. The Guise family and the making of Europe (Oxford, 2009), p. 68.
45
Quoted in Alison D. Anderson, On the verge of war. International relations and the Jülich-Kleve succession crises (1609–1614) (Boston, 1999), p. 51.
46
Anja Victorine Hartmann, Von Regensburg nach Hamburg. Die diplomatischen Beziehungen zwischen dem französischen König und dem Kaiser vom Regensburger Vertrag (13. Oktober 1630) bis zum Hamburger Präliminarfrieden (25. Dezember 1641) (Münster, 1998).
47
Richelieu is quoted in Hermann Weber, ‘Richelieu und das Reich’, in Heinrich Lutz, Friedrich Hermann Schubert and Hermann Weber (eds.), Frankreich und das Reich im 16. und 17. Jahrhundert (Göttingen, 1968), pp. 36–52 (pp. 39 and 41).
48
Quoted in Osiander, States system of Europe, p. 28.
49
James D. Tracy, The founding of the Dutch Republic. War, finance, and politics in Holland, 1572–1588 (Oxford, 2008), pp. 5–7, 143–5, 238–41 and passim. For the connections between the Netherlands and the Empire see Johannes Arndt, Das heilige Römische Reich und die Niederlande 1566 bis 1648. Politisch-Konfessionelle Verflechtung und Publizistik im Achtzigjährigen Krieg (Cologne, 1998).
50
Rory McEntegart, Henry VIII, the League of Schmalkalden and the English Reformation (Woodbridge, 2002), pp. 11–12 and 217–18 (quotation p. 17).
51
Cited in R. B. Wernham, Before the Armada. The growth of English foreign policy, 1485–1588 (London, 1966), p. 292.
52
J. Raitt, ‘The Elector John Casimir, Queen Elizabeth, and the Protestant League’, in D. Visser (ed.), Controversy and conciliation. The Reformation and the Palatinate, 1559–1583 (Allison Park, Pa, 1986), pp. 117–45. 145
53
О нежелании Елизаветы вторгаться в Нидерланды: Simon Adams, ‘Elizabeth I and the sovereignty of the Netherlands, 1576–1585’, in Transactions of the Royal Historical Society, Sixth Series, XIV (2004), pp. 309–19. 319
54
Michael Roberts, Gustavus Adolphus (London and New York, 1992), pp. 59–72, and ‘The political objectives of Gustav Adolf in Germany, 1630–2’, in Roberts, Essays in Swedish History (London, 1967), pp. 82–110. The quotations from Gustavus Adolphus and the Rijkstag are in Erik Ringmar, Identity, interest and action. A cultural explanation of Sweden’s intervention in the Thirty Years War (Cambridge, 1996), p. 112. Oxenstierna is quoted in Peter H. Wilson (ed.), The Thirty Years War. A Sourcebook (Basingstoke and New York, 2010), p. 133.
55
‘Swedish Manifesto. 1630’, in Wilson (ed.), Thirty Years War. A Source-book, p. 122. The concerns about the Habsburgs ‘drawing nearer to the Baltic provinces’ are clearly spelled out on pp. 123–4. The ‘liberty of Germany’ is invoked in the final paragraph, p. 130.
56
Sigmund Goetze, Die Politik des schwedischen Reichskanzlers Axel Oxenstierna gegenüber Kaiser und Reich (Kiel, 1971), pp. 75–90.
57
Пожизненным диктатором (лат.). Примеч. ред.
58
Quoted in Michael Roberts, ‘Oxenstierna in Germany’, in Roberts, From Oxenstierna to Charles XII. Four studies (Cambridge, 1991), p. 26.
59
О важности для испанцев Германии: Charles Howard Carter, The secret diplomacy of the Habsburgs, 1598–1625 (New York and London, 1964), p. 58.
60
Quoted in Osiander, States system of Europe, p. 79.
61
Gülru Necipoğ lu, ‘Süleyman the Magni cent and the representation of power in the context of Ottoman – Habsburg – Papal rivalry’, The Art Bulletin, 71 (1989), pp. 401–27, especially pp. 411–12. 412
62
Goffman, Ottoman Empire and Early Modern Europe, pp. 107–8. Важность Центральной Европы и Средиземноморья: Metin Kunt and Christine Woodhead (eds.), Süleyman the Magnificent and his age. The Ottoman Empire in the Early Modern world (London, 1995), pp. 24 and 42–3. 43
63
Quoted in Karl Brandi, Kaiser Karl V. Wenden und Schicksal einer Persönlichkeit und eines Weltreiches (Munich, 1959), p. 78.
64
Quoted in John M. Headley, ‘Germany, the Empire and Monarchia in the thought and policy of Gattinara’, in Lutz (ed.), Das römisch-deutsche Reich, p. 18.
65
Henry J. Cohn, ‘Did bribes induce the German electors to choose Charles V as emperor in 1519?’, German History, 19, 1 (2001), pp. 1–27.
66
Headley, ‘Germany, the Empire and Monarchia’, in Lutz (ed.), Das römisch-deutsche Reich, pp. 15–33, especially pp. 18–19 (quotations pp. 16 and 22).
67
Matthias Schnettger and Marcello Verga (eds.), Das Reich und Italien in der Frühen Neuzeit (Berlin and Bologna, 2000). О стычке между Максимилианом и Карлом: Hermann Wies ecker, Kaiser Maximilian I. Das Reich, Österreich und Europa an der Wende zur Neuzeit (Munich, 1975) (quotation p. 50). О “мессианских” амбициях Карла: Haran, Le lys et le globe, pp. 39–40.
68
Quoted in Heinrich Lutz, ‘Kaiser Karl V., Frankreich und das Reich’, in Lutz et al., Frankreich und das Reich im 16. und 17. Jahrhundert, pp. 7–19 (quotation p. 13).
69
Quoted in William F. Church, Richelieu and reason of state (Princeton, NJ, 1972), p. 287.
70
Stella Fletcher, Cardinal Wolsey. A life in Renaissance Europe (London and New York, 2009), pp. 61–2.
71
C. S. L. Davies, ‘Tournai and the English crown, 1513–1519’, Historical Journal, 41 (1998), pp. 1–26, especially pp. 11–12.
72
Euan Cameron, The European Reformation (Oxford, 1991), pp. 99–110.
73
John W. Bohnstedt, The in del scourge of God. The Turkish menace as seen by German pamphleteers of the Reformation era (Philadelphia, 1968), pp. 12–13 and 23–5.
74
Dieter Mertens, ‘Nation als Teilhabeverheissung: Reformation und Bauernkrieg’, in Dieter Langewiesche and Georg Schmidt (eds.), Föderative Nation. Deutschlandkonzepte von der Reformation bis zum Ersten Weltkrieg (Munich, 2000), pp. 115–34, especially pp. 117–18 and 125–32. Также: Klaus Arnold, ‘“… damit der arm man vnnd gemainer nutz iren furgang haben”… Zum deutschen “Bauernkrieg” als politischer Bewegung: Wen – del Hiplers und Friedrich Weigandts Pläne einer “Reformation” des Reiches’, in Zeitschrift für historische Forschung, 9 (1982), pp. 257–313, especially pp. 296–307 on imperial reform plans.
75
Andrew Pettegree, The Reformation and the culture of persuasion (Cambridge, 2005), especially pp. 185–210; R. W. Scribner, For the sake of simple folk. Popular propaganda for the German Reformation (Cambridge, 1981); and Peter Lake and Steven Pincus (eds.), The politics of the public sphere in Early Modern England (Manchester and New York, 2007), especially pp. 1–30.
76
Diarmaid MacCulloch, Reformation. Europe’s house divided, 1490–1700 (London, 2003), especially pp. 124–5. О порожденном Реформацией ощущении уязвимости: Robert von Friedeburg, Self-defence and religious strife in Early Modern Europe. England and Germany, 1530–1680 (Aldershot, 2002).
77
Claus-Peter Clasen, The Palatinate in European history, 1555–1618 (Oxford, 1963), especially pp. 10–11; and Volker Press, ‘Fürst Christian I. von Anhalt-Bernburg, Statthalter der Oberpfalz, Haupt der evangelischen Bewegungspartei vor dem Dreissigjährigen Krieg (1568–1630)’, in Konrad Ackermann and Alois Schmid (eds.), Staat und Verwaltung in Bayern (Munich, 2003), pp. 193–216.
78
D. J. B. Trim, ‘Calvinist internationalism and the shaping of Jacobean foreign policy’, in Timothy Wilks (ed.), Prince Henry revived. Image and exemplarity in Early Modern England (London, 2007), pp. 239–58. О самом любопытном агенте “кальвинистского интернационала”: Hugh Trevor-Roper, Europe’s physician. The various life of Sir Theodore de Mayerne (New Haven, 2006).
79
Cecil on the German princes is cited in David Trim, ‘Seeking a Protestant alliance and liberty of conscience on the continent, 1558–85’, in Susan Doran and Glenn Richardson (eds.), Tudor England and its neighbours (Basingstoke, 2005), pp. 139–77 (p. 157).
80
Peter H. Wilson, ‘The Thirty Years War as the Empire’s constitutional crisis’, in R. J. W. Evans, Michael Schaich and Peter H. Wilson (eds.), The Holy Roman Empire, 1495–1806 (Oxford, 2010), pp. 95–114.
81
Heinz Duchhardt, Protestantisches Kaisertum und altes Reich. Die Diskussion über die Konfession des Kaisers in Politik, Publizistik und Staatsrecht (Wiesbaden, 1977), pp. 326–30.
82
R. A. Stradling, Spain’s struggle for Europe, 1598–1668 (London, 1994).
83
Zúñiga and Onate are quoted in Eberhard Straub, Pax et imperium. Spaniens Kampf um seine Friedensordnung in Europa zwischen 1617 und 1635 (Paderborn and Munich, 1980), pp. 116–17.
84
Brennan C. Pursell, The Winter King. Frederick V of the Palatinate and the coming of the Thirty Years War (Aldershot, 2003).
85
Thomas Brockmann, Dynastie, Kaiseramt und Konfession. Politik und Ordnungsvorstellungen Ferdinands II im Dreissigjährigen Krieg (Paderborn, 2009).
86
Heinz Duchhardt, ‘Das Reich in der Mitte des Staatensystems. Zum Verhältnis von innerer Verfassung und internationaler Funktion in den Wandlungen des 17. und 18. Jahrhunderts’, in Peter Krüger (ed.), Das europäische Staatensystem im Wandel. Strukturelle Bedingungen und bewegende Kräfte seit der Frühen Neuzeit (Munich, 1996), pp. 1–9; and Christoph Kampmann, Europa und das Reich im Dressigjährigen Krieg. Geschichte eines europäischen Kon ikts (Stuttgart, 2008).
87
Quoted in R. J. Knecht, The Valois. Kings of France, 1328–1589 (London, 2004), p. 144.
88
Maurice Keen, ‘The end of the Hundred Years War: Lancastrian France and Lancastrian England’, in Michael Jones and Malcolm Vale (eds.), England and her neighbours, 1066–1453 (London and Ronceverte, W. Va, 1989), pp. 297–311, especially pp. 299–301.
89
О существовании публичной сферы до изобретения книгопечатания и значимости английских войн: Clementine Oliver, Parliament and political pamphleteering in fourteenth-century England (Woodbridge, 2010), p. 4 and passim.
90
Cited in Helen Castor, Blood and roses (London, 2004), p. 60.
91
G. L. Harriss, ‘The struggle for Calais: an aspect of the rivalry between Lancaster and York’, The English Historical Review, LXXV, 294 (1960), pp. 30–53, especially pp. 30–31.
92
Alexandra Gajda, ‘Debating war and peace in late Elizabethan England’, Historical Journal, 52 (2009), pp. 851–78.
93
Noel Malcolm, Reason of state, propaganda, and the Thirty Years’ War. An unknown translation by Thomas Hobbes (Oxford, 2007), especially pp. 74–8, and Robert von Friedeburg, ‘“Self-defence” and sovereignty: the reception and application of German political thought in England and Scotland, 1628–69’, History of Political Thought, 23 (2002), pp. 238–65.
94
Almut Höfert, Den feind beschreiben. Türkengefahr und europäisches Wissen über das Osmanische Reich 1450–1600 (Frankfurt, 2003), and Robert Schwoebel, The shadow of the crescent. The Renaissance image of the Turk (1453–1517) (Nieuwkoop, 1967).
95
Caspar Hirschi, Wettkampf der Nationen. Konstruktionen einer deutschen Ehrgemeinschaft an der Wende vom Mittelalter zur Neuzeit (Göttingen, 2005), pp. 12, 159, and passim.
96
Alfred Schröcker, Die deutsche Nation. Beobachtungen zur politischen Propaganda des ausgehenden 15. Jahrhunderts (Lübeck, 1974), pp. 116–45, and Joachim Whaley, Germany and the Holy Roman Empire, 1493–1806, 2 vols. (Oxford, 2011).
97
Elliott, ‘Foreign policy and domestic crisis’, in Elliott, Spain and its world, especially, pp. 118–19.
98
Sharon Kettering, Power and reputation at the court of Louis XIII. The career of Charles d’Albert, duc de Luynes (1578–1621) (Manchester and New York, 2008), pp. 217–42.
99
Jonathan Scott, England’s troubles. Seventeenth-century English political instability in European context (Cambridge, 2000), and John Reeve, ‘Britain or Europe? The context of Early Modern English history: political and cultural, economic and social, naval and military’, in Glenn Burgess (ed.), The new British history. Founding a modern state, 1603–1715 (London and New York, 1999), pp. 287–312.
100
‘Resolutions on religion drawn by a sub-committee of the House of Commons’, 24 February 1629, in S. R. Gardiner, Constitutional documents of the Puritan revolution, 3rd rev. edn (Oxford, 1906), p. 78. On the rise of Calvinist internationalism in England see David Trim, ‘Calvinist inter – nationalism and the shaping of Jacobean foreign policy’, in Timothy Wilks (ed.), Prince Henry revived. Image and exemplarity in Early Modern England (London, 2007), pp. 239–58.
101
Alfred Kohler, ‘Karl V, Ferdinand I und das Königreich Ungarn’, in Martina Fuchs, Teréz Oborni and Gábor Újváry (eds.), Kaiser Ferdinand I. Ein mitteleuropäischer Herrscher (Münster, 2005), pp. 3–12.
102
Quoted in Hans Sturmberger, ‘Türkengefahr und österreichische Staatlichkeit’, Südostdeutsches Archiv, X (1967), pp. 132–45.
103
Winfried Schulze, Reich und Türkengefahr im späten 16. Jahrhundert. Studien zu den politischen und gesellschaftlichen Auswirkungen einer aüsseren Bedrohung (Munich, 1978), especially pp. 270–97.
104
The declaration of 1575 is cited in Geoffrey Parker, The Dutch Revolt (Harmondsworth, 1990), p. 146. M. C. ’t Hart, The making of a bourgeois state. War, politics and finance during the Dutch revolt (Manchester, 1993), pp. 216–17, makes the point that war and state formation do not necessarily lead to absolutism.
105
Jane E. A. Dawson, ‘William Cecil and the British dimension of early Elizabethan foreign policy’, History, 74 (1989), pp. 196–216 (Cecil quotation p. 209). О восприятии Шотландии в “европейском” контексте: Roger A. Mason, ‘Scotland, Elizabethan England and the idea of Britain’, Transactions of the Royal Historical Society, Sixth Series, 14 (2004), pp. 279–93 (especially p. 285). Иакже: William Palmer, The problem of Ireland in Tudor foreign policy 1485–1603 (Woodbridge, 1995), p. 79 and passim, and Brendan Bradshaw and John Morrill (eds.), The British problem, c. 1534–1707. State formation in the Atlantic archipelago (Basingstoke, 1996).
106
Philip’s representative’s comments to the Moriscos are cited in Lynch, Spain under the Habsburgs, p. 227.
107
Hess, ‘The Moriscos: an Ottoman fifth column’, pp. 1–25.
108
Már Jónsson, ‘The expulsion of the Moriscos from Spain in 1609–1614: the destruction of an Islamic periphery’, Journal of Global History, 2 (2007), pp. 195–212, stresses the security dimension, especially p. 203.
109
О религиозной терпимости и мобилизации против османов: M. A. Chisholm, ‘The Religionspolitik of Emperor Ferdinand I (1521–1564)’, European History Quarterly, 38, 4 (2008), p. 566.
110
Niccolò Machiavelli, The discourses, ed. Bernard Crick (Harmondsworth, 1970), with quotations (in order of appearance) on pp. 98, 100–102, 152, 168, 300, 252, 255, 130, 124, 259 and 122–3. See also Mikael Hörnqvist, Machiavelli and empire (Cambridge, 2004).
111
Catherine Nall, ‘Perceptions of financial mismanagement and the English diagnosis of defeat’. Благодарю д-ра Нолл за возможность ознакомиться с неопубликованной рукописью.
112
Steven Gunn, David Grummitt and Hans Cools, War, state, and society in England and the Netherlands, 1477–1559 (Oxford, 2007), pp. 329–34.
113
Wallace MacCaffrey, ‘Parliament and foreign policy’, in D. M. Dean and N. L. Jones (eds.), The parliaments of Elizabethan England (Oxford, 1990), pp. 65–90, especially pp. 65–7.
114
О взаимосвязи сильной монархии и успехов внешней политики: Emmanuel Le Roy Ladurie, The royal French state, 1460–1610, trans. Judith Vale (Oxford and Cambridge, Mass., 1994). See also Steven Gunn, ‘Politic history, New Monarchy and state formation: Henry VII in European perspective’, Historical Research, 82 (2009), pp. 380–92.
115
John Guy, ‘The French king’s council, 1483–1526’, in Ralph A. Griffiths and James Sherborne (eds.), Kings and nobles in the later Middle Ages (Gloucester and New York), pp. 274–87. See also Emmanuel Le Roy Ladurie, Royal French state, especially pp. 54–78.
116
Lynch, Spain under the Habsburgs, pp. 50–51, 59, 63–4, 92–3 and 97.
117
Quoted in James D. Tracy, The founding of the Dutch Republic. War, finance, and politics in Holland, 1572–1588 (Oxford, 2008), p. 26.
118
The Middle Volga peasants are cited in Valerie Kivelson, ‘Muscovite “Citizenship”: rights without freedom’, Journal of Modern History, 74, 3 (2002), pp. 465–89 (citation p. 474). See also Hans-Joachim Torke, Die staatsbed – ingte Gesellschaft im Moskauer Reich. Zar und Zemlja in der altrussischen Herrschaftsverfassung, 1613–1689 (Leiden, 1974).
119
George William is cited in Christopher Clark, Iron kingdom. The rise and downfall of Prussia, 1600–1947 (London, 2006), p. 26.
120
A. S. Piccolomini, Secret memoirs of a Renaissance pope. The Commentaries of Aeneas Sylvius Piccolomini, Pius II. An abridgement, trans. Florence A. Gragg and ed. Leona C. Gabel (London, 1988), p. 62. I thank Anastasia Knox for this reference.
121
Quoted in Karl Nehring, Matthias Corvinus, Kaiser Friedrich III und das Reich. Zum hunyadisch-habsburgischen Gegensatz im Donauerraum (Munich, 1975), p. 130.
122
Gerhard Benecke, Maximilian I 1459–1519. An analytical biography (London, Boston, Melbourne and Henley, 1982), pp. 141–6.
123
Peter Schmid, Der gemeine Pfennig von 1495. Vorgeschichte und Entstehung, verfassungsgeschichtliche, politische und nanzielle Bedeu-tung (Göttingen, 1989).
124
Whaley, Germany and the Holy Roman Empire, pp. 67–80 and passim.
125
Cited in Branka Magaš, Croatia through history (London, 2008), p. 90. On the initial response of the German Diet to the Ottoman threat see Stephen A. Fischer-Galati, Ottoman imperialism and German Protestantism, 1521–1555 (New York, 1972 repr.), pp. 10–17. I am very grateful to Miss Andrea Fröhlich for sharing her expertise on early sixteenth-century Hungary with me.
126
Thomas Nicklas, Um Macht und Einheit des Reiches. Konzeption und Wirklichkeit der Politik bei Lazarus von Schwendi (1522–1583) (Husum, 1995), with quotations on pp. 113–14, 116 and 121.
127
Quoted in Weston F. Cook, The hundred years war for Morocco. Gunpowder and the military revolution in the Early Modern Muslim world (Boulder, San Francisco and Oxford, 1994), p. 83.
128
Felipe Fernández-Armesto, Columbus (Oxford, 1991), pp. 46 and 153–5.
129
Abbas Hamdani, ‘Columbus and the recovery of Jerusalem’, Journal of the American Oriental Society, 99, 1 (Jan. – Mar. 1979), pp. 39–48 (p. 43). Реакция турок: Andrew Hess, ‘The evolution of the Ottoman seaborne empire in the age of the oceanic discoveries, 1453–1525’, American Historical Review, 75, 7 (1970), pp. 1892–1919, especially pp. 1894 and 1899 (encirclement), 1905 and 1908 (Indian Ocean).
130
Robert Finlay, ‘Crisis and crusade in the Mediterranean: Venice, Portugal, and the Cape Route to India (1498–1509)’, in Robert Finlay, Venice besieged. Politics and diplomacy in the Italian wars 1494–1534 (Aldershot, 2008), pp. 45–90.
131
Hugh Thomas, Rivers of gold. The rise of the Spanish Empire (London and New York, 2003), pp. 540–54.
132
Patrick Karl O’Brien and Leandro Prados de la Escosura, ‘Balance sheets for the acquisition, retention and loss of European empires overseas’, Itinerario, XXIIII (1999), p. 28 and passim. The quotation is in Lynch, Spain under the Habsburgs, p. 38.
133
Hans-Joachim König, ‘Plus ultra – Ein Weltreichs – und Eroberungsprogramm? Amerika und Europa in politischen Vorstellungen im Spanien Karls V’, in Alfred Kohler, Barbara Haider and Christine Ottner (eds.), Karl V 1500–1558. Neue Perspektiven seiner Herrschaft in Europa und Übersee (Vienna, 2002), pp. 197–222, especially pp. 203–4.
134
Вопреки мнению: Hugh Thomas, The golden empire. Spain, Charles V and the creation of America (New York, 2011), pp. 362–3, 370–72 and passim (figures for distribution of gold p. 511).
135
The English parliamentarians are cited in Thomas Cogswell, The Blessed revolution. English politics and the coming of war, 1621–1624 (Cambridge, 1989), pp. 72–3. Rudyerd is cited in J. H. Elliott, The Old World and the New 1492–1650 (Cambridge, 1992) pp. 90–91.
136
О важности соперничества за торговлю табаком: homas Cogswell, ‘“In the power of the state”: Mr Anys’s project and the tobacco colonies, 1626–1628’, The English Historical Review, CXX–III, 500 (2008), pp. 35–64.
137
Susan Hardman Moore, Pilgrims. New World settlers and the call of home (New Haven and London, 2007).
138
О важности Пфальца, протестантстве и христианской Европе: Francis J. Bremer, Puritan crisis. New England and the English Civil Wars, 1630–1670 (New York and London, 1989), pp. 27–32, 36–42, 45–50, 55–60, 63–4, 84–7 and 237–9 (quotations pp. 63 and 137). Perry Miller, The New England mind. From colony to province (Harvard, 1953), p. 25, подчеркивает, что холм Уинтропа должны были видеть в Европе. Winthrop on Bohemia is cited in Francis J. Bremer, John Winthrop. America’s forgotten founding father (New York and Oxford, 2003), p. 137.
139
Christoph Kampmann, ‘Peace impossible? The Holy Roman Empire and the European state system in the seventeenth century’, in Olaf Asbach and Peter Schröder (eds.), War, the state and international law in seventeenth-century Europe (Farnham, 2010), pp. 197–210.
140
Michael Rohrschneider, Der gescheiterte Frieden von Münster. Spaniens Ringen mit Frankreich auf dem Westfälischen Friedenskongress (1643–1649) (Münster, 2007), pp. 90 and 307–11.
141
Karsten Ruppert, Die kaiserliche Politik auf dem westfälischen Friedenskongress (1643–1648) (Münster, 1979), pp. 39–42 and 115–16.
142
Quoted in Andreas Osiander, The state system of Europe, 1640–1990. Peacemaking and the conditions of international stability (Oxford, 1994), p. 74.
143
Lothar Höbelt, Ferdinand III. Friedenskaiser wider Willen (Graz, 2008), pp. 224–9.
144
K. J. Holsti’s hugely influential International politics. A framework for analysis, 4th edn (Englewood Cliffs, 1983), pp. 4 and 83–4. For a more recent enunciation of this view see Thomas G. Weiss, Humanitarian intervention. Ideas in action (Cambridge, 2007), p. 14.
145
Article 8. The text of the treaty can be found in Clive Parry (ed.), The consolidated treaty series (New York, 1969), pp. 198–356.
146
Joachim Whaley, ‘A tolerant society? Religious toleration in the Holy Roman Empire, 1648–1806’, in Ole Grell and Roy Porter (eds.), Toleration in Enlightenment Europe (Cambridge, 2000), pp. 175–95, especially pp. 176–7.
147
Derek Croxton, ‘The Peace of Westphalia of 1648 and the origins of sovereignty’, International History Review, 21, 3 (1999) pp. 569–91 (quotations pp. 589–90).
148
Andreas Osiander, ‘Sovereignty, international relations, and the Westphalian myth’, International Organization, 55 (2001), pp. 251–87; Stéphane Beaulac, ‘The Westphalian legal orthodoxy – myth or reality?’, Journal of the History of International Law, 2 (2000), pp. 148–77; and Stephen D. Krasner, ‘Westphalia and all that’, in Judith Goldstein and Robert O. Keohane (eds.), Ideas and foreign policy. Beliefs, institutions and political change (Ithaca and London, 1993), p. 235. Социологический взгляд: Benno Teschke, The myth of 1648. Class, geopolitics, and the making of modern international relations (London and New York, 2003).
149
Peter Englund, Die Verwüstung Deutschlands. Eine Geschichte des dreissigjährigen Krieges (Stuttgart, 1998), especially pp. 343–63, and Thomas Robisheaux, Rural society and the search for order in Early Modern Germany (Cambridge, 1989), pp. 201–26.
150
Ian Roy, ‘England turned Germany? The aftermath of the Civil War in its European context’, Transactions of the Royal Historical Society, Fifth Series, 28 (1978), pp. 127–44 (especially pp. 127–30).
151
Иное мнение: David Lederer, ‘The myth of the all-destructive war: afterthoughts on German suffering, 1618–1648’, German History, 29, 3 (2011), pp. 380–403.