Читать книгу Мисс Бирма - Чармен Крейг - Страница 7
Часть первая Обращение 1926—1943
4
Обремененные выбором
ОглавлениеВсякий раз, когда они занимались любовью, руки Бенни скользили по ее коже с такой осторожностью, словно он никак не мог поверить, что все это – ее тело, их близость – реально. А порой Кхин сама себе казалась призраком. Иногда, даже в такие моменты, она словно растворялась… Надо бы ушить в талии брюки Бенни, могла напомнить она себе. Наверное, еда, которую она готовит для него, недостаточно питательна. Или: почему он кричал на нее после ужина, а потом отрицал это? Неужели он настолько глух, что не слышит разницы между раздраженным и нежным тоном? Но ощущение отстраненности могло исчезнуть мгновенно, стоило взглянуть на руки Бенни – какие они красивые – и осознать, как она счастлива, что они обнимают ее. Потом она возвращалась в свое тело, в происходящее сейчас, в счастливое настоящее, где она вместе с этим мужчиной, который был столь же одинок, пока они не встретились.
Но потом понимание невероятной случайности этого счастья настигало ее с сокрушительной силой. С чего вдруг они очутились вместе в этой постели! С чего вдруг их ребенок, растущий сейчас в ее утробе, обрел плоть! А если бы они с Бенни не оказались в Акьябе – если бы ее деревенский сосед не оказался кузеном судьи – если бы мать не захотела разлучить ее с единственным парнем-кареном, который был ей небезразличен – если бы мама не застала ее болтающей с этим юношей на берегу реки… а ведь они только разговаривали, только поделили рисовую конфетку… Даже когда Бенни в их супружеской постели упорно возвращал ее в ощущения тела, разум ускользал к цепи случайных событий: если бы папа не стал алкоголиком – если бы он не потерял семейный сад – если бы они не переехали в съемную лачугу – если бы дакойты не ворвались в их лачугу – если бы сестру не изнасиловали – если бы маме не раздробили руки – если бы папе не вспороли живот так, что кишки вывалились на пол… Если бы папа не был пьян, смог бы он отбиться от дакойтов? Если бы она смогла спасти его, а не просто заталкивала его кишки обратно и пыталась удержать, пока он хрипел, может, мама не презирала и не отвергла бы ее? Если ее изнасиловали бы, как сестру? Или убили, как папу? «Целая и невредимая, – говорила про нее мама. – Единственная, кто остался целой и невредимой».
Бенни был прав, напоминая себе о ее мире, когда они занимались любовью. Словно издалека Кхин наблюдала, как он, будто их нерожденный ребенок, настойчиво стучится к ней; и сама она принимает его плоть в истерическом желании не только забыться, но и защитить их случайно обретенную страсть от неведомой угрозы, стоящей за дверью.
Она была на седьмом месяце беременности, когда Бенни пригласил Со Лея. И все время, пока тот был в гостях, Кхин затаив дыхание слушала, в переводе Со Лея, как Бенни раскрывал свое прошлое – рассказ про смерть родителей, годы в Калькутте, почти обращение, боль, когда его выгнали с кладбища рангунской синагоги, куда он пришел скорбеть о своих умерших.
– Представьте, что меня признали бы, приняли, – страстно говорил он, разгоряченный алкоголем. – Представьте, что все пошло бы совсем иначе – такое возвращение блудного сына. Мог бы жениться на миленькой евреечке. Мог никогда не получить эту временную должность в Акьябе. Мог никогда не встретить мою девочку, девочку с прекрасными волосами.
Как легко он говорил об их случайной любви, как будто не было нужды объяснять или оправдывать ее; меж тем как Со Лей весь вечер украдкой бросал на них странные взгляды, возможно, потому, что не одобрял их союз, из-за которого она покинула свою деревню и порвала со своим народом.
– Ты скучаешь по иудаизму? – спросила Кхин Бенни через Со Лея.
Она встала, чтобы подлить гостю кофе, и при свете свечей заметила, как Со Лей отодвинулся от ее выпирающего живота (потому что ему отвратительно напоминание о ее общем с Бенни потомстве? Или просто боялся, что она прольет горячий кофе ему на колени?).
– Думаю, мне не хватает общины, чувства причастности, – ответил Бенни, страдальчески скривив губы. – Но уверен, так бывает с любым счастливым детством. И уверен, тут у нас много общего, моя дорогая.
Он потянулся через стол, взял ее за свободную руку, будто ободряя, но пальцы его словно обессилели от ощущения одиночества, которое накрыло его.
Через две недели Кхин явилась в порт с ланчем для Бенни ровно в тот час, когда, как она знала, он почти наверняка будет занят. Кхин нашла мужа и Со Лея в конторе и, как бы между делом, бросила последнему по-каренски, что будет ждать его в кофейне на Стрэнде, чтобы поговорить наедине. Со Лей испуганно взглянул на нее, но спустя сорок минут появился у стойки кофейни и заказал крепкий кофе с концентрированным молоком.
Когда она объяснила, чего от него хочет, Со Лей сначала смущенно заморгал, а потом расхохотался в голос – от облегчения или от возмущения ее просьбой, Кхин так и не поняла.
– Я хочу оказать уважение своему мужу, – тихо проговорила она.
– Тогда почему не обсудить напрямую с ним? – возразил он, его веселое настроение уже рассеялось. – Бенни мой друг, и сколько бы ты ни думала, что оказываешь ему услугу, возвращая его родному народу, я почти уверен, что он воспримет это как вопиющее злоупотребление доверием!
Но все же Со Лей сделал то, о чем она просила: договорился о встрече с раввином рангунской синагоги, тайно сообщил ей о дне и времени встречи и в назначенный час появился на 26-й улице.
В светлом здании с колоннами, в кабинете, полном книг и бумаг, они сели за стол напротив сгорбленного раввина, чей взгляд поначалу излучал исключительно скептицизм. Со Лей, не глядя на нее, с идеальной ясностью и прямотой принялся излагать по-английски суть дела: ей кажется, что ее мужу пошло бы на пользу воссоединение с его народом, община – это то, чего им сейчас так недостает, осиротевшему Бенни, им обоим, таким одиноким здесь, в Рангуне.
– Вы же говорите не про внука Иосифа Элии Кодера? – внезапно выпалил раввин. При первом упоминании полного имени Бенни глаза раввина подернулись дымкой мрачного недоумения, но теперь его густые брови изумленно приподнялись, а сам он сильно побледнел.
– Да, он… его, – подтвердила Кхин на английском, который раввин определенно понимал с трудом.
Она разобрала имя «Кодер», которое Бенни все время повторял, когда перечислял своих родных в тот вечер беседы с Со Леем, – он бросал имена, словно забрасывал удочку в море своего прошлого, пытаясь выудить частицы самого себя, уплывшие безвозвратно.
Внезапно раввин принялся рыться в куче бумаг на столе, с жаром что-то объясняя.
– Он говорит, – переводил Со Лей, – что он полагал – они все полагали, – что Бенни для них потерян… Он говорит, у него где-то тут есть письмо… от тетушки Бенни. Письмо для Бенни.
Явно не найдя того, что искал, раввин принялся выдвигать ящики стола.
– Он говорит, что еще она написала ему напрямую, с просьбой, – продолжал Со Лей. – Точнее, обязывая его взять на себя ответственность по розыску ее племянника, потерянного для иудеев.
Раввин издал звук, похожий на громкий лай, и победно протянул тонкий конверт, в блеклых глазах его мелькнула искра. Но улыбка погасла, когда он перевел взгляд на лицо Кхин, словно бы одна проблема разрешилась, но вместо нее всплыла другая, еще более серьезная, – и этой проблемой была она сама: живое воплощение того, что Бенни навеки потерян для иудеев. Разве сумеет она справиться с такой проблемой?
Поникший раввин, казалось, в один момент передумал расставаться с письмом, которое с таким трудом отыскал. Он положил его перед собой и ритмично постукивал по нему морщинистым указательным пальцем в такт своим словам, на этот раз тоскливо сетуя, насколько она поняла, постанывая и качая головой.
– Он говорит, что не так просто стать членом общины, – перевел Со Лей, встревоженно поворачиваясь к ней, и новое огорчение захлестнуло его лицо. – Для начала, существуют препятствия, связанные с вашим семейным положением, с браком, заключенным, вероятно, в церкви… У них тут традиционная община, и они строго соблюдают множество древних законов… Например, все должны жить в этом районе. (Раввин размахивал руками, теперь письмо было зажато у него в кулаке.) И они обязаны неукоснительно повиноваться иудейским старейшинам… должны много всего изучать, изучать их священные книги, соблюдать кашрут… Бенни наверняка не соблюдает кашрут, там нужна отдельная посуда для молочного и мясного… И их женщины – он говорит, они обязаны носить менее открытую одежду, чем наши саронги или облегающие бирманские блузки.
Раввин, прищурившись, посмотрел на нее, а Со Лей продолжал:
– Но гораздо более серьезная проблема – неразрешимая проблема – состоит в том, что ты не еврейка, Кхин. И он говорит, ты не можешь просто так взять и стать еврейкой. Судя по всему, ты должна была родиться еврейкой, то есть должна быть рождена матерью-еврейкой. Как видишь, ребенок Бенни не будет евреем. Если только и ты, и ребенок не обратитесь в иудаизм – от чего он, как того требует его священная книга, всячески пытается тебя отговорить. Но ты же вроде не рассматривала вариант обращения.
Разумеется, Кхин знала, что означает слово «обращение», – оно тут же вызвало в воображении образ односельчан, забравшихся в ледяную речку, чтобы креститься, напомнило о неискренности ее собственной веры. Фальшь заключалась не в примитивном сомнении в существовании высшей силы, которое проснулось в ней после истории с дакойтами, это было бы уж совсем жалкой формой сомнений, поскольку вера, как она ее ощущала, произрастала из трудностей. Кхин скорее казалось, что крещение было отчаянной попыткой утопить сомнение в спасительных водах веры, отчаянной попыткой смыть эпохи страданий обетованием спасения. К удовлетворенному разочарованию матери и сестры, она много раз отвергала попытки деревенского священника заманить ее на берег реки для перерождения – но сейчас, перед лицом этого раввина, который взирал с таким убийственным участием на нее (и на проблему заблудшего Бенни), Кхин немедленно и страстно возжелала быть спасенной.
– А что, так трудно принять иудаизм? – спросила она.
Раввин повернулся к Со Лею, нетерпеливо дожидаясь перевода, но тот уставился на Кхин с тревогой и укоризной.
– Дело же не в том, чтобы войти в реку и принять веру еврейских старейшин, – прошептал он, словно читая ее мысли. – Не думаю, что ты вообще представляешь, что значит быть евреем.
– Это значит не верить, что Христос – мессия, – нашлась она с ответом.
Слова возникли откуда-то из глубины, будто внутри нее таился нетронутый кладезь, и ей пришлось сглотнуть, чтобы не разрыдаться. Нет, это не значит, что она не верила, что Христос мессия, просто она не верила, что кто-то способен знать это наверняка, – то есть, по большому счету, она не верила в безусловную убежденность. Вера без убежденности – вот чего она хотела, вот что показалось внезапно и необъяснимо возможным в этом странном мире предков ее мужа.
Идиотизм! – блеснули в ответ глаза Со Лея, прежде чем он отвел взгляд и уставился в маленькое окно, выходящее на пустынное кладбище.
– Став частью этого… этого… – произнес он, жестом обводя кабинет изумленного раввина и пространство вокруг. – Ты должна будешь сбросить собственную кожу, отшвырнуть свое прошлое, забыть все, во что тебя учили верить, – все обычаи, наставления стариков, миры духов, христианские притчи!
На миг воцарилась тишина. Потом раввин спрятал лицо в ладонях, забормотал. Он то ли молился, то ли призывал высшую мудрость. Когда же в конце концов поднял глаза и заговорил, в его словах звучали вновь обретенные скорбь и смирение. И словно успокоенный его словами или успокаивая себя, чтобы правильно их перевести, Со Лей глубоко вздохнул.
– В иудейской вере, – проговорил он наконец, – не нужно становиться евреем, чтобы обрести место в грядущем мире.
Нет, этот раввин разговаривал с нею не так, как бирманцы; бирманцы, общаясь с каренами, всегда занимали позицию превосходства – интеллектуального, духовного, расового. Нет, этот раввин не снисходил до нее, но просто относился к ней как к чему-то чужеродному. Он сражался за то, чтобы сохранить прошлое своего народа в стране, непрерывно уничтожавшей ее народ. И Кхин поняла, что сколько бы ни мечтала обрести место, где они с Бенни смогут пустить корни, она никогда не станет заблудшей каренкой. Не странствовать ей по пустыне, лишенной дома, никому не нужной – кроме своего народа. И такому же безродному Бенни.
Ей внезапно отчаянно захотелось к мужу, она резко отодвинула стул и встала.
– Пожалуйста, поблагодари раввина за потраченное время, – попросила она Со Лея. – Спасибо, – сказала раввину по-английски.
Оба мужчины медлили. Потом старик улыбнулся ей, его глаза просветлели. Он подвинул к ней лежавшее на столе письмо, произнеся слова, прозвучавшие – несмотря на его хриплый голос – для нее почти нежно.
– Один из заветов человеку – стремиться жить в радости, – перевел Со Лей. – Перед лицом страшных войн, идущих вокруг, когда и нашему миру угрожает опасность, мы должны найти способ радоваться, в любых обстоятельствах. Мы не должны просто выживать.
Через несколько недель, в сентябре 1940-го, она собралась с духом и рассказала Бенни о своей тайной встрече. Бенни вовсе не взбеленился, напротив, растрогался и обнял ее, едва взглянув на письмо от тетушки, которое Кхин ему протянула. Они должны пригласить в гости Со Лея, чтобы откровенно все обсудить, сказал он ей на уже вполне уверенном бирманском. И еще следует подождать с распечатыванием письма, пока Со Лей к ним не присоединится.
Кхин никогда не забудет вечер, когда они наконец открыли конверт – за несколько дней до рождения ребенка. Они до отвала наелись сытной бирманской едой, которую она начала готовить, чтобы подкормить Бенни, – суп с лапшой и свининой на кокосовом молоке, жареная тыква, мясное карри в кунжутном масле; следом десерт, сигареты и щедрая порция скотча для мужчин. Когда они перешли в гостиную, Бенни сыто рыгнул и на английском, который она по-прежнему едва понимала, сказал:
– Похоже, время пришло, а?
Он тяжело опустился на тростниковый диван, взял с кофейного столика новые очки, пристроил на кончик носа, а Кхин принесла письмо и маленький ножик. Они с Со Леем сели напротив, и она заметила, как изменился Бенни. Ему всего двадцать с небольшим, но волосы уже седеют, торс – несмотря на все ее усилия подкормить мужа – теряет мускулистость. Бенни нервно распечатал конверт, отложил нож на кофейный столик и извлек из конверта единственный листок.
– Посмотрим, посмотрим… – бормотал он, разворачивая листок и откидываясь на спинку дивана. И начал читать, слегка прищурившись.
– Ну? – не вытерпел Со Лей.
– Бенни? – встревожилась Кхин.
Он посмотрел на нее, опустил руку с письмом, снял очки.
– Сделаешь мне одолжение, дорогая? – обратился он к ней по-бирмански. – Сожги его в печке, ради меня.
Он чуть дрожащей рукой приподнял письмо, взглядом попросив ее забрать и избавиться от него поскорее. И когда она с грустью выполнила просьбу, он схватил ее за руку, улыбнулся, глядя в глаза, и сказал то, что Со Лей позже пересказал ей на каренском:
– Нельзя совершать ошибку, судя об отношениях с человеком по тому, как эти отношения закончились. Нет, следует смотреть на картину в целом. Когда я думаю о женщине, которая написала это письмо, о моей тетушке Луизе, я думаю о своем детстве. О той доброте, которой она окружила меня после смерти мамы и папы… Она была по-своему воином, тетушка Луиза, – ты знаешь, что означает ее имя? «Великий воин»… И вот она уж точно была бойцом! Наверное, если бы это считалось пристойным, она мутузила бы меня за каждую драку в школьном дворе… Если у нас родится девочка, мы назовем ее в честь тетушки. Луизой. Великим воином.
И маленькая Луиза оказалась тем еще воином. Кхин родила ее – дома, с помощью акушерки – в полной тишине, и раздавшиеся безудержные вопли Луизы прозвучали протестом против стоического терпения Кхин. У девочки были густые волосы Бенни, и крепкие сердитые кулачки Бенни, и жадная, как у Бенни, потребность в теле Кхин – груди Кхин. И в какую же ярость впадала Луиза, когда пищеварение вызывало у нее дискомфорт! Как пронзительно она визжала! И как горьки были слезы Кхин, которой малейшие страдания ее ребенка казались страшнее всех мучений мира со дня творения. Луиза гневно вопила, если, проснувшись, моментально не обнаруживала Кхин в поле зрения. Билась в истерике, если Кхин не сразу подскакивала к ней. Недовольно выпячивала нижнюю губу – уже двух недель от роду! – если приближался кто-нибудь, кроме матери или отца, как будто отчетливо осознавала свою уязвимость и проверяла, как держит оборону ее персональная гвардия.
В два месяца Луиза начала, очень трогательно, пытаться общаться, издавая серии жалобных, напевных, округлых звуков, которые явно должны были поведать о невыносимом страдании. Какие кошмары из прошлых воплощений ее терзают? – недоумевала Кхин. Неужели ее смерть разрушила чьи-то жизни? Кхин надеялась, что ребенок станет целительным бальзамом для ее духа, зараженным смертным тлением, – но это дитя! В прошлой жизни малышка, похоже, была генералом, который погубил своих воинов, бабушкой, у которой вырезали всех до единого внуков. А единственным спасением от ее врожденных мучений определенно был Бенни. Разумеется, грудь Кхин утешала девочку (по крайней мере, пока не начались колики), как и руки Кхин, как и ее песни о страданиях их народа. Но только Бенни мог облегчить бремя, с которым она приковыляла в этот мир. Он умел так – и за это Кхин влюбилась в него еще сильнее – подойти к малышке, полузаинтересованно, полуотстраненно, воркуя и лепеча английские ласковые словечки («голубка моя!», «ангелочек мой золотенький!», «папочкино маленькое сокровище!»), что, вот удивительно, Луиза уже радостно гукала в ответ и даже улыбалась, как обычный ребенок. «Па-па!» – сказала она ему в три месяца. «Хочу па-па!» – произнесла в семнадцать недель.
– Это нормально, что ребенок так рано заговорил? – гордо спросил Бенни у Кхин.
– Странно, – с упреком прокомментировала детское лопотание мать Кхин в свой единственный визит к ним.
Спасаясь от жары, которая усиливалась по мере того, как росли ораторские успехи Луизы, Кхин часто гуляла с дочерью по шумной Спаркс-стрит – уличные торговцы едой и лоточники, вслух читавшие Коран, завораживали младенца – до самого Стрэнда, куда доносился легкий речной ветерок. Река повергала ребенка в созерцательное настроение. «Хочу другую лодку», – уже скоро говорила она, крохотным пухлым указательным пальчиком тыча в корабли, стоящие в бухте. Хочу другую лодку, на каренском для Кхин и по-английски для папы, когда у них с Со Леем находилась минутка присоединиться к ним на пристани. Бенни снимал шляпу перед Луизой, торжественно заявляя, что он сделает все, что в его силах, дабы удовлетворить ее желание.
– Правда же, она самая умненькая девочка во всей Бирме? – то и дело спрашивал он Со Лея, который, смущенно краснея, стоял рядом, пристально глядя в широко посаженные глазки Луизы.
– Она действительно необыкновенная, – неизменно подтверждал Со Лей. Его признание было, по мнению Кхин, своеобразным коктейлем из одной части любезности и двух частей тревоги.
О да, ясно как день, что Луиза необыкновенна, – но необыкновенна в том смысле, что ей судьбой дарована всяческая слава или всяческие невзгоды из-за ее гениальности?
– Никогда в жизни не видел таких глаз, – еще один из рефренов Со Лея.
И это правда: глаза у Луизы были поразительные. Не только из-за необычной формы – гибрид лани и змеи. Не только потому, что необычно широко расставлены и грозно сверкали над фарфоровыми щечками. Невероятными эти глаза делал взгляд – обезоруживающий, в упор, проникающий вглубь, требовательный, почти угрожающий. Да уж, от таких глаз хочется сбежать и спрятаться подальше.
Неужто именно это им и придется делать – бежать и прятаться? – думала Кхин к концу 1941-го, когда Аун Сан, по слухам, ушел в подполье и получил помощь от японцев, а в их квартиру буквально хлынул поток сослуживцев Бенни, которые находили здесь сток для опасных водоворотов их бесконечных разговоров. Вполне возможно, говорили некоторые из них, что в японцах бирманцы обрели потенциальных освободителей. Даже когда случилась бомбардировка Пёрл-Харбора, а затем японцы совершили и вовсе невозможное – высадились на северо-востоке Малайи, – эти англичане все равно не пытались умерить свой почти религиозный оптимизм: Сингапур неприступен, война никогда не достигнет бирманских берегов.
– Зачем беспокоиться о такой пошлой ерунде, как система воздушной тревоги, бомбоубежища, нормальная воздушная оборона и наземные войска? – поддразнивал приятелей Бенни. – Зачем отказываться от вечеринок, танцев и прелестей клубной жизни, когда военные действия так далеко?
Конечно, Британия не воюет сейчас с Японией, соглашались англичане, но поговаривают, что Черчилль направил в Индийский океан четыре непотопляемых миноносца. А то, что два из этих миноносцев тут же затонули, унеся с собой более тысячи жизней, разве не свидетельство того, что над великим Pax Britannica нависла угроза? – недоумевала Кхин.
К тому времени Кхин была снова беременна, Луиза уже вполне уверенно перемещалась, а также с готовностью принимала восторги незнакомцев, но Бенни… Кхин не могла отогнать мысль, что усталое безразличие, накрывшее, как маской, его лицо, было проявлением страха, с каждым днем охватывавшего мужа все сильнее и сильнее. Предчувствие войны проникло в него и теперь давило изнутри. И пока он сдерживал это давление, их маленькая семья оставалась защищенной – от внешних распрей и от внутренних раздоров.
Неприятности начались однажды вечером, когда в гости явился человек по имени Даксворт. Бенни столкнулся с ним на улице и пригласил этого бледного, чересчур болтливого парня в дом, выпить. Пока мужчины беседовали за коньяком (их «старым приятелем», как пошутил Бенни), Луиза бегала между ними, а Даксворт неодобрительно поглядывал на малышку, откровенно недовольный ее претензиями на внимание Бенни.
– Говорят, Аун Сан всплыл в Бангкоке! – внезапно выпалил Даксворт, как будто хотел достучаться до Бенни, который качал Луизу на коленях, щекоча ее под подбородком, к пущему восторгу малышки.
Даксворт говорил по-английски, но Кхин уже понимала язык слишком хорошо, чтобы исключать ее из беседы (говорить она, правда, почти не отваживалась). И она была потрясена откровением Даксворта даже раньше, чем отреагировал Бенни, – прошло несколько секунд, прежде чем его колени замерли и Луиза захныкала.
Кхин поднялась, чтобы подхватить малышку, а Бенни с недоверием все смотрел на приятеля.
– Аун Сан, говоришь? – медленно переспросил он.
– Ясно как день, – продолжил Даксворт жизнерадостно, с кривой хитроватой ухмылкой. – Все это время торчал в Японии, учился у джапов, тоже мне освободители – мелкие заморыши. Говорят, он стал настоящим самураем. И сейчас собирает всех, до кого может дотянуться, в свою прояпонскую Армию независимости. Держу пари, дакойты и прочая политическая сволочь уже в строю.
– А ты когда собираешься? – спросил Бенни.
Кхин сначала подумала, что Бенни намеренно оскорбил друга, предположив, будто Даксворт встанет в строй с мерзавцами. Даксворт тоже на миг остолбенел. Оторопело уставился на Бенни, но тут же расплылся в подчеркнуто дружеской улыбке, за которой последовал несколько вымученный смешок.
– Нет нужды спасаться бегством, – проворчал он и залпом допил остатки коньяка. – Я никогда не сомневался в британцах.
Единственным признаком того, что Бенни встревожен, была едва заметная морщинка у него между бровей. Зато к следующему утру, в канун Рождества, эмоции захлестнули его, он носился по гостиной из угла в угол, склоняя на все лады Даксворта – «будь прокляты британцы вместе с бирманцами» – и настаивая, что им надо прислушаться к голосу здравого смысла и бежать из страны.
– Если джапы заявятся сюда или вторгнется армия Аун Сана, мы погибли, – взывал он к Кхин, которая готовила на кухне завтрак для Луизы. – Не только все, кто работал на британцев, – не только белые. Все, кого британцы привечали. Все, кого бирманцы ненавидят.
Кхин старательно выпаривала воду из вареного ямса, толкла его в пюре, потом усадила Луизу за стол в гостиной, принялась совать стряпню в жадно раскрытый детский ротик – все это лишь для того, чтобы заставить Бенни замолчать. Ей казалось, что он подталкивает ее к обрыву, за которым бесконечные скитания и бесконечное горе.
– Ах ты, грязнуля! – подтрунивала она над Луизой, чьи замурзанные щечки и счастливый смех словно подтверждали мамину идею: если упорно держаться привычной жизни, грозовые тучи непременно рассеются.
– Ты меня слушаешь? – Бенни внезапно вырос прямо перед ней. – Потому что у меня такое чувство, что ты все это не принимаешь всерьез.
У нее же было чувство – или так настроены ее каренские уши, – что в последнем признании звенело эхо беззвучного крика отчаяния. В его тоне отчетливо звучало обвинение, словно угроза, нависшая над ними, напрямую связана с ее нежеланием признать это.
Ей захотелось отбросить ложку и выскочить вон. Но вместо этого Кхин схватила салфетку и начала ожесточенно вытирать измазанное ямсом лицо дочери.
– Послушай меня, – сказал Бенни все так же решительно, хотя уже без обвиняющих интонаций. – Моя мать родом из Калькутты. Мы можем уехать туда, и мои тетки нам не указ.
– Те самые тетки, которые хотели, чтобы ты умер, если станешь христианином?
– Я точно умру, если сюда заявятся джапы.
– Тогда тебе нужно уехать.
Смысл своих слов она осознала, лишь когда отвернулась от гримасничающей малышки и увидела округлившиеся глаза мужа. Если бы только его попытки спастись, спасти их всех – разумные и мудрые, наверное, – не казались предательством… предательством того, в чем она и сама не была уверена. Но Кхин отчаянно хотела заставить его почувствовать именно этот болезненный, ядовитый укол измены.
– Ты хочешь сказать – без вас? – уточнил он.
– Ну разумеется, – ответила она, не обращая внимания на начавшую буянить Луизу. Возмущение малышки словно подарило голос чувствам самой Кхин. – Ты сомневаешься, что я буду верна тебе до твоего возвращения?
Бенни недоуменно скривился. Вплоть до этого момента у него не было причин сомневаться в ее верности. Но, не выказав готовности бежать с ним, заговорив о доверии, Кхин заронила подозрения в его сердце – возможно, намеренно, чтобы он страдал, как и она.
– Но это же глупо, – сказал он. – Ты должна уехать, потому что ты тоже станешь мишенью – неужели не понимаешь?
– Ты считаешь меня дешевой женщиной, – отрезала она, уже подхваченная волной саморазрушения.
Если уж их случайной любви отпущен определенный срок, то она постарается ускорить конец, и если он намерен их чувства спасти, то она сначала их утопит. Разве не пыталась она вот так же спасти свою семью на глазах у гогочущих дакойтов, а в итоге они просто оплевали ее, когда она обнимала умирающего отца? И все последующие годы Кхин расплачивалась за ту попытку. Уж лучше было сдаться, умереть.
– Дешевкой-каренкой. Женщиной низшей расы…
– Остановись, – попросил Бенни.
– Почему ты не женился на белой?
– Я сказал, остановись…
– Разве ты не знаешь, что карены такие тупые, что их верность можно купить за цену пары коров?
Словно для того, чтобы вынудить ее замолчать – или чтобы помешать себе сделать то, о чем пожалеет, – он потянулся к Луизе, которая уже затихла и молча наблюдала за родителями испуганными, внимательными, оценивающими глазами.
– Иди сюда, мое дорогое сокровище, – проворковал Бенни, подхватывая девочку на руки.
Луиза приникла к его шее, размазав по плечу белого пиджака остатки пюре, и Бенни направился к выходу.
– Куда мы идем, папочка?
– Куда ты идешь? – закричала Кхин.
Он распахнул дверь и резко захлопнул ее за собой. Через пару минут она услышала его шаги на крыше, где они держали крупные игрушки и трехколесный велосипед, хотя Луиза пока не умела на нем кататься.
Кхин в отчаянии осела на пол и уставилась на узоры своего саронга, как будто среди них скрывалась причина ее дикой выходки. Вот бы просто лечь и умереть. Но разве она не должна жить – хотя бы ради ребенка? Возможно, в глубине души Кхин и в самом деле предпочла бы остаться и положить конец цепи случайностей, из-за которых оказалась здесь, – с этим мужчиной и этим ребенком. Но разум уже вовсю погрузился в излюбленную игру, дурацкую угадайку: если Бенни останется с ней и его убьют… если он уедет, а она останется и погибнет… если ребенок осиротеет… если они все вместе сбегут в Индию, где она наверняка будет еще более чужой… Чем больше она думала, тем отчетливей понимала, что если Бенни уедет один, то она освободится от бремени выбора, а если они уедут вместе, то она превратится в обузу для него, а если он останется, то сам превратится в обузу. Она оттолкнула его, велела спасаться без нее, потому что хотела, чтобы судьба сама определила, как им жить и как умирать.
Кхин все думала и думала, вспоминала все невзгоды, которые судьба и выбор приносили к ее порогу, постигала масштаб уже пережитого, выстраданного за ее двадцать лет, и тут услышала нечто странное. Стон, но не человеческий. Вой столь пронзительный, что дрожь прокатилась вдоль позвоночника.
– Бенни? – тихо вскрикнула она, понимая, что он ее не услышит, что не в ее силах защитить мужа и Луизу от неведомой угрозы, которую нес с собой этот вой. Угрозы, исходившей с неба.
Единственное окно гостиной выходило на Спаркс-стрит. Со своего места на полу Кхин не видела улицу, она вскочила, подошла к окну, смутно осознавая, что идет наперекор судьбе, которой еще мгновением раньше так самоотверженно намеревалась вручить свою жизнь.
Когда волнообразный стон накрыл ее вновь, Кхин выглянула в окно и с блаженным облегчением увидела привычный хаос: не паническую, но радостную неразбериху – цирюльник, зазывающий клиента, мальчишки, гоняющие мяч прямо в стайке странствующих монахов. Никто, казалось, не слышал того, что слышала она. Но вдруг женщина, катившая тележку, вскинула руку, указывая в сторону шпиля пагоды Суле, Кхин подняла голову и увидела, как, посверкивая во все еще ни о чем не подозревающем небе, с полсотни самолетов летят прямо на нее – прямо на них всех.
Каким болезненно прекрасным было это зрелище, ничего подобного она в жизни не видела, но именно к нему словно готовилась всю предыдущую жизнь.