Читать книгу Хрустальный кубок, или Стеклодувы - Дафна Дюморье - Страница 4

Часть первая
Королева Венгерская
Глава вторая

Оглавление

В числе знакомых мсье Броссара был маркиз де Шербон, чьи предки построили в прошлом веке небольшую стекольную мануфактуру в своих владениях, прилежащих к замку Шериньи, который располагался всего в нескольких лье от Шену, родной деревни отца, и Сен-Кристофа, родины моей матери. Стекловарная печь этой мануфактуры находилась в довольно плачевном состоянии из-за небрежения и неумелого использования, а маркиз де Шербон, который незадолго до описываемых событий унаследовал это имение и одновременно женился, решил привести заводик в порядок, с тем чтобы получать от него доход. Он посоветовался с мсье Броссаром, который тут же порекомендовал ему моего отца в качестве арендатора и управляющего, считая, что для того это будет прекрасной возможностью попробовать свои силы в новом качестве. Он сможет проявить себя не только как отличный мастер своего дела, но и как человек, способный направлять работу других, сделав предприятие прибыльным и процветающим.

Маркиз де Шербон остался очень доволен. Он был уже знаком с моим отцом, знал и Жорже из Сен-Патерна, который приходился дядюшкой моей матери, и был уверен, что управление мануфактурой попадет в надежные руки.

Мои родители приехали в Шериньи весной 1749 года, и здесь в сентябре родился мой брат Робер, а три года спустя – второй мой брат, Пьер.

Обстановка там была совершенно не та, что в Брюлоннери. В Шериньи стекловарня находилась в самом поместье знатного землевладельца и состояла из небольшой плавильной печи, окруженной хозяйственными строениями, возле которых ютились домишки работников, – все это сравнительно недалеко от шато. Работников было немного – не более четверти того числа, что было занято в Брюлоннери, и вообще, Шериньи можно было считать семейным предприятием, поскольку маркиз де Шербон вникал во все, что делалось на заводе, хотя сам никогда не отдавал распоряжений.

Мой дядюшка Демере остался в Брюлоннери, а вот брат отца, Мишель Бюссон, перебрался вместе с моими родителями в Шериньи, а его сестра Анна вскоре вышла замуж за Жака Вио, мастера-плавильщика в Шериньи. Все члены маленькой общины были тесно связаны между собой, однако различия в их положении по-прежнему соблюдались весьма строго, и мои родители жили отдельно от всех остальных, в фермерском доме, который носил название Ле-Морье и находился примерно в пяти минутах ходьбы от стекловарни. Это не только позволяло им жить обособленно, своей небольшой семьей, чего они были лишены в Брюлоннери, но и ставило их на более высокую ступень иерархии, которая так строго соблюдалась в корпорации стеклоделов.

В то же время для матушки это означало лишнюю работу. Помимо ведения счетов и переписки с торговцами – эти обязанности она взяла на себя, – на ее попечении оказалась еще и ферма: надо было следить, чтобы коров вовремя подоили и выгнали на пастбище, заботиться о птице, наблюдать за тем, как колют свиней, как пашут, сеют и убирают урожай с полей, принадлежащих ферме. Впрочем, все это ее не смущало.

После целого дня хлопот по дому и по хозяйству на ферме она способна была написать письмо на три страницы по поводу цены на партию товара, отправляемого в Париж, потом бежать и варить кофе отцу и остальным мастерам, работающим в ночную смену, вернуться домой, поспать час-другой, а потом встать в пять часов, чтобы присмотреть за утренней дойкой.

То, что она в это время носила, а потом кормила моего брата Робера, ни в малейшей степени ей не мешало. Здесь, в Ле-Морье, она была свободна, могла устроить свою жизнь так, как считала нужным. Здесь некому было следить за ней придирчивым взглядом, осуждать или обвинять в нарушении традиций или обычаев, а если родственники мужа и осмеливались это делать, то она ведь была женой управляющего и у них быстро пропадала охота повторять свои попытки.

Одним из приятнейших обстоятельств жизни моих родителей при заводе в Шериньи была благосклонность к ним маркиза де Шербона и его жены. В отличие от других аристократов того времени, эти последние почти безвыездно жили в своем имении, никогда не бывали при дворе и пользовались любовью и уважением своих арендаторов и крестьян. Маркиза в особенности полюбила мою мать Магдалену: они были приблизительно одного возраста, к тому же де Шербоны поженились всего на два года раньше моих родителей. Когда матушке удавалось улучить минутку, свободную от домашних или хозяйственных дел, она отправлялась в шато, взяв с собой моего брата, и молодые женщины – моя мать и маркиза – вместе читали, пели или играли, в то время как Робер ползал по ковру у их ног, а потом делал первые неверные шаги, ковыляя от одной к другой.

Мне всегда представлялось важным то обстоятельство, что первыми воспоминаниями Робера – он любил о них рассказывать – были не дом на ферме Ле-Морье, не мычание скотины, квохтанье кур или какие-нибудь другие звуки сельской жизни и даже не рев пламени стекловарной печи, но всегда только громадный салон, как он называл эту комнату, весь в зеркалах, с обтянутой атласом мебелью, с клавикордами, стоящими в уголке, и изящная дама – не матушка, – которая брала его на руки и целовала, а потом кормила сахарным печеньем.

«Ты не можешь себе представить, – говорил он мне, – как живы до сих пор эти воспоминания. Как восхитительно было сидеть на коленях у этой дамы, трогать ее платье, вдыхать запах ее духов! А потом она, бывало, спустит меня с колен и хлопает в ладоши, пока я ковыляю с одного конца огромной – так мне казалось – комнаты до другого. Высокие стеклянные двери выходили на террасу, а от террасы во все стороны шли тропинки, ведущие неведомо куда. У меня было такое чувство, что все это мое: шато, парк, клавикорды и эта прекрасная дама».

Если бы только матушка знала, какое зерно желания она заронила в душу моего брата, во все его существо, зерно, выросшее впоследствии в стремление к знатности и богатству, едва не разбившее сердце моего отца и, конечно же, приблизившее его кончину, она не стала бы так часто брать Робера в шато, где его ласкала и кормила сластями маркиза. Она оставляла бы его на дворе фермы Ле-Морье, и он играл бы там с курами и поросятами.

Моя мать была виновата. Но могла ли она в то время предвидеть, что это баловство окажет столь губительное влияние на ее первенца, которого она так безумно любила? Что могло быть естественнее, чем воспользоваться гостеприимством доброй и милостивой дамы, маркизы де Шербон?

Надо сказать, матушка ценила дружбу маркизы не только ради удовольствия, которое находила в ее обществе, но и потому, что это позволяло ей замолвить при случае словечко за моего отца, рассказать о его честолюбивых устремлениях, о его надеждах занять со временем такое же положение, какого добился мсье Броссар, – который, разумеется, был крестным отцом Робера, – то есть стать управляющим самого лучшего во всей Франции стекольного завода, а то и нескольких сразу.

«Мы понимаем, что на это потребуется время, – говорила матушка маркизе, – но ведь уже и сейчас, с тех пор как Матюрен стал управляющим в Шериньи, поставки товара в Париж увеличились вдвое, и нам пришлось нанять еще работников, а сам наш завод удостоился упоминания в „Торговом календаре“».

Матушка не хвасталась. Это была чистая правда. Стекольный завод в Шериньи зарекомендовал себя как самая значительная из «малых мануфактур», как их тогда называли в нашем ремесле, производящих стеклянную столовую посуду, а также бокалы и графины для вина.

Маркиз де Шербон и мсье Броссар, объединив усилия, занялись устройством все новых стекольных мануфактур не только в Брюлоннери, где управляющим был мой дядюшка Демере совместно с отцом, который работал одновременно и там, и в Шериньи, но и в Ла-Пьере, Кудресье, расположенном в самом сердце лесов Ла-Пьера, и Вибрейе. Это было огромное имение, принадлежавшее одной вдове, мадам ле Гра де Люар. Здесь маркиз де Шербон сделал временным управляющим моего дядю Мишеля Бюссона, который женился на племяннице дядюшки Демере, однако дядя Мишель – отличный гравировщик по хрусталю – оказался никудышным управляющим, и завод в Ла-Пьере начал хиреть и приносить сплошные убытки.

Примерно в это время, где-то между рождением моих братьев Пьера, в 1752 году, и Мишеля, в 1756-м, маркиза де Шербон умерла родами, к великому горю моей матери. Маркиз вскоре снова женился – чего мама никогда не могла ему простить, хотя неизменно сохраняла почтительное к нему отношение, – взяв жену из соседнего с Кудресье прихода. Земли нового тестя соседствовали с его обширными угодьями, принадлежавшими мадам ле Гра де Люар в Ла-Пьере, и маркизу, естественно, не хотелось мириться с тем, что тамошний завод работает в убыток. После многомесячных переговоров между всеми заинтересованными лицами мой отец отважился на решительный и смелый шаг. Взяв в партнеры дядюшку Демере и одного парижского купца, Элюа де Риша, он откупил аренду у маркиза де Шербона и стал таким образом самостоятельным арендатором мадам ле Гра де Люар, которая, к счастью для моих родителей – потомство их разрасталось, – не захотела жить в имении, унаследованном после покойного мужа.

Договор аренды, который входил в силу в День Всех Святых 1760 года, давал моим родителям право использовать в течение девяти лет стекловарню, расположенную в поместье, включая все относящиеся к ней службы, а также рубить и жечь лес, потребный для производства, и жить в шато. За все это им полагалось уплатить восемьсот восемьдесят ливров и в добавление к этому поставить мадам ле Гра де Люар восемь дюжин стаканов, рюмок и бокалов для ее стола. Мой дядя Демере не собирался расставаться с Брюлоннери, мсье Элюа де Риш жил в Париже, и мои родители получили в свое распоряжение огромное шато в Ла-Пьере. Какая перемена после фермерского дома в Ле-Морье и скромного жилища мастера в Брюлоннери!

Мне кажется, тень покойной маркизы де Шербон все еще витала над моей матерью, когда она поднималась в качестве хозяйки по широкой лестнице и открывала одну за другой огромные, расположенные анфиладой комнаты, которыми могла теперь распоряжаться по собственному усмотрению. Для себя и мужа она выбрала просторную спальню, которая смотрела окнами в парк, переходящий в бескрайний лес. Она знала, что здесь будут расти ее дети, которые смогут свободно бегать и играть где им заблагорассудится, как это делали дети живших здесь прежде сеньоров. У них будет даже больше свободы, ибо ее не стеснят ни пудреные камердинеры, ни лакеи, ни повара, которые могли бы им что-нибудь запретить, ведь за порядком будет следить только она сама да две-три женщины, жены работников стекловарни, которых она решила нанять себе в помощь. Половина комнат в шато оставались нежилыми, мебель там была покрыта чехлами от пыли, но в них далеко не всегда царило безмолвие, мои братья с криками бегали по всему дому, гонялись друг за другом по огромным комнатам, уставленным мебелью, аукались в коридорах, залезали даже на чердак под массивной крышей.

Для Робера, в то время уже десятилетнего мальчугана, Ла-Пьер стал воплощением всех его мечтаний и даже превзошел их. Он не только жил в шато, которое было больше и роскошнее Шериньи, – дом принадлежал его родителям, они были там хозяевами; по крайней мере, так считал Робер. Он ухитрялся тем или иным способом завладеть ключом от парадной залы, сняв его со связки матери, и забирался туда потихоньку от всех. Откинув полотняный чехол, он усаживался в парчовое кресло и воображал, что пустая безмолвная комната полна гостей, а сам он – созвавший их хозяин.

У Пьера и Мишеля таких фантазий не водилось. Под самыми окнами их комнаты начинался лес, и им ничего больше не требовалось, в особенности Пьеру. В отличие от уютных рощ и перелесков Шериньи, пересеченных широкими дорожками, здешние леса были густы, суровы и даже опасны, они простирались насколько хватало глаз, если смотреть из окна сторожевой башни шато. Там водились дикие кабаны и, возможно, даже разбойники. Пьер постоянно попадал во всякие переделки: он забирался на самые высокие деревья и падал оттуда; его постоянно приходилось переодевать, так как он то и дело оказывался в воде, свалившись в какой-нибудь ручей; приносил домой птиц, летучих мышей, хомяков и лис, прятал их в пустых комнатах и пытался приручить, вызывая тем самым немалый гнев матушки.

Здесь, в Ла-Пьере, матушка была хозяйкой стекловарни, а также хозяйкой и хранительницей шато. Она отвечала не только за благополучие всех работников и их жен – коих насчитывалось не менее сотни, не считая углежогов, живших в лесах, – но также за целость и сохранность всего того, что находилось в пределах шато. Шалости сыновей отнюдь не облегчали эту задачу, хотя Робер обучался французскому языку и латыни – благодаря рекомендации мсье Броссара и маркиза де Шербона ему давал уроки кюре из Кудресье, у которого в то же самое время обучался сын мадам ле Гра де Люар. У моей матери умерли в младенческом возрасте двое детей, мальчик и девочка, и только после этого, в 1763 году, родилась я, а вслед за мной, через три года, – моя сестра Эдме. Она стала последним прибавлением в нашем дружном семействе, где все были очень привязаны друг к другу – старшие братья попеременно то дразнили, то ласкали младших сестренок.

Если порой и возникали разногласия между родителями и детьми, то причиной обычно служило заикание моего брата Мишеля. Мы с сестрой не знали того времени, когда он не заикался, и не придавали никакого значения запинкам в его речи, думая, что так и должно быть, но матушка рассказала нам, что заикаться он стал после того, как появились на свет его маленькие сестренка и братишка – Франсуаза и Проспер. Они родились один за другим и вскоре же умерли, когда Мишелю было года четыре-пять.

Произошло ли это оттого, что малыш видел, как они родились, как мать кормила их грудью и как они внезапно исчезли, причинив матери большое горе, или была какая-то другая причина, сказать никто не мог. Дети не говорят о таких вещах. Возможно, Мишель боялся, что исчезнет, как исчезли они, и с ними вместе пропадет все, что он знает и любит на свете. Во всяком случае, он стал сильно заикаться приблизительно в это время, вскоре после того как родители переселились в Ла-Пьер, и они ничего не могли сделать, для того чтобы он излечился. Мишель был необычайно умен, у него были блестящие способности, если не считать этого недостатка, и мои родители, особенно отец, приходили в отчаяние, глядя, как сын бьется, не в силах ни вдохнуть, ни выдохнуть, словно подражая судорогам, сопровождавшим смерть несчастных младенцев.

«Он делает это нарочно, – строго говорил отец. – Он может говорить совершенно правильно, если только пожелает». Отец отсылал Мишеля прочь из комнаты, давая ему книгу, с тем чтобы мальчик выучил наизусть большой кусок из нее, а потом ответил без запинки. Однако это ни к чему хорошему не приводило. Мишель упрямился и бунтовал, а иногда убегал и скрывался на долгие часы, отсиживаясь у углежогов, которые охотно давали ему приют. Им-то было безразлично, заикается он или нет, они забавлялись, обучая его всяким грубым простонародным словечкам, чтобы посмотреть, как он их выговаривает.

Мишеля, разумеется, за это наказывали. Отец был очень строгим воспитателем, но матушка иногда заступалась за мальчика, и тогда ему позволяли пойти с отцом в стекловарню и смотреть, что там делается и как идет работа, – а это ему нравилось больше всего на свете. Мы с сестрой Эдме были значительно младше братьев, и наша жизнь шла совершенно иначе. С нами, девочками, отец всегда был ласков и нежен, сажал нас к себе на колени, привозил нам подарки, когда ему случалось ездить в Париж, смеялся и пел вместе с нами, участвовал в наших играх – словом, мы были для него единственным развлечением, с нами он отдыхал от трудов и забот.

С мальчиками все было по-иному. Они должны были вставать, когда отец входил в комнату, не смели сесть, пока не сядет он, и за столом помалкивали – им разрешалось только отвечать, когда к ним обращались. Когда в свой черед братья становились подмастерьями в стекловарне, они были обязаны выполнять все правила. С них спрашивали строже и заставляли работать больше, чем сыновей других мастеров, – подметать, например, пол в мастерской и делать другую черную работу.

Мой брат Робер, несмотря на то что он получил великолепное образование под руководством доброго кюре из Кудресье, не возражал против столь сурового обращения. Он хотел стать таким же мастером-стеклодувом, как и его отец, даже лучше, как мсье Броссар, у которого было много друзей среди аристократии; а для того чтобы этого добиться – знал он, – требовалось начинать с самого низа.

Того же хотел и Мишель. Он, правда, бунтовал против отца, однако не гнушался никакой работой, и чем тяжелее и грязнее она оказывалась, тем для него было лучше. Ему нравилось находиться среди мастеровых, работать вместе с ними, и никогда он не был так счастлив и доволен, как когда возвращался домой прямо от печи, в прожженной, покрытой пятнами блузе, ибо это означало, что он отстоял смену наравне с товарищами и все у него ладилось – или не ладилось – так же, как и у них.

Труднее всего отцу приходилось с Пьером – это был покладистый парень, но большой шалопай, его не удавалось хоть чему-нибудь научить. Пьера, конечно, тоже определили в стекловарню подмастерьем, однако он то и дело норовил оттуда удрать – собирал в лесу землянику или просто бродил где придется и возвращался когда ему вздумается. Наказывать его было бесполезно. И розги, и похвалы он принимал с одинаковым равнодушием.

«Пьер просто бездельник, – говорил наш отец, пожимая плечами, когда речь заходила о среднем сыне. – Он никогда ничего не добьется в жизни. Если уж ему так нравится болтаться по лесам, пусть отправляется в Америку, в колонии, и живет там».

Пьеру в это время было лет семнадцать, и отец, имевший весьма широкие деловые связи, устроил так, что сына отправили на Мартинику к одному богатому плантатору. Мне тогда было шесть лет, и я отлично помню отчаяние и слезы во всем доме – ведь все три брата были так привязаны друг к другу, – а также поджатые губы и молчание матушки, когда она укладывала в дорожный сундук вещи Пьера, гадая, увидит ли еще когда-нибудь своего сына. Даже отец, когда настал час расставания, казалось, испытывал огорчение и сам проводил Пьера в Нант, где брат должен был сесть на корабль. Отец посылал с ним довольно большую партию стекла не особенно высокого качества, с тем чтобы Пьер мог его продать и составить себе таким образом небольшой капитал.

Без Пьера в доме стало очень скучно. Его веселый нрав и забавные выходки оживляли нашу жизнь, которая порой казалась несколько мрачноватой нам с Эдме, двум маленьким девочкам, предоставленным самим себе, поскольку братья работали в мастерских, а мать была постоянно занята либо счетами и торговыми книгами – на ней по-прежнему лежала вся деловая часть отцовского предприятия, – либо хлопотами по хозяйству. Вскоре, однако, мы забыли о Пьере, ибо в следующие месяцы произошли два события, которые запечатлелись в моей памяти как некие поворотные моменты.

Первое из них заключалось в том, что мой брат Робер, отбыв положенные три года подмастерьем, стал мастером-стеклодувом. Вторым же событием был визит короля на нашу стекольную мануфактуру в Ла-Пьере. Оба они относились к 1769 году.

Первое пришлось на одно из воскресений в июне. В два часа дня все мастера и работники в праздничной одежде собрались, ожидая прибытия музыкантов. Накануне матушка и другие жены мастеров накрыли в стекловарне длинные деревянные столы – праздник состоялся в перерыве между «топками», как мы их называли, и печь на некоторое время остыла, – и теперь столы были уставлены яствами для всех работников стекловарни, а также для гостей. Приглашенных было довольно много. Пришли, разумеется, все наши родственники, торговцы и мануфактурщики, с которыми отец вел дела; помимо них были приглашены мэр Кудресье, бальи, егеря и лесничие имения и все женщины и дети, жившие по соседству.

Выстроилась длинная процессия, во главе которой встали музыканты, за ними – два старших мастера, мой дядя Мишель и еще один гравер, а между ними – будущий мастер, мой брат Робер; далее, строго по старшинству, следовали все члены нашего стекольного «дома». Первыми шли наши мастера, за ними – пришлые, работающие по найму, и возчики-комиссионеры, потом кочегары, подмастерья и, наконец, женщины и дети. Шествие началось от стекловарной печи, проследовало через двор, потом через огромные ворота в парк и подошло к самому шато, где ожидали отец и матушка вместе с кюре, мэром и остальными важными персонами.

Здесь состоялась краткая церемония. Новый мастер принес клятву, получил благословение кюре, после чего произносились речи. Затем вся процессия повернула назад и возвратилась в мастерскую. Помню, когда мой брат Робер произносил клятву, я случайно взглянула на матушку и заметила у нее на глазах слезы.

У отца и матери в честь такого события были напудрены волосы – вероятно, они считали, что представляют отсутствующее семейство ле Гра де Люар. Матушка была в парчовом платье, отец – в атласных панталонах.

– Из него получится прекрасный человек, – шепнул кюре моему отцу, когда процессия приближалась к дому и они готовились ее встретить. – Я возлагаю большие надежды на его способности и надеюсь, что вы разделяете мое мнение.

Отец ответил не сразу. Он тоже был глубоко тронут, глядя на то, как его старший сын готовится принести клятву, которую он сам приносил двадцать лет тому назад.

– Что-нибудь да получится, – сказал отец, – если, конечно, он не потеряет голову.

Смысл этих слов был для меня непонятен. Я не видела никого и ничего, кроме Робера, который казался мне, его шестилетней сестренке, самым замечательным человеком во всей процессии. Высокий, стройный, светловолосый – матушка в последний момент помешала ему напудрить волосы, – он, как мне казалось, просто не мог что-то потерять. Держался он очень прямо и подошел к ступеням шато с таким гордым видом, словно ему предстояло стать по меньшей мере маркизом, а не простым мастером-стеклодувом.

Обряд принесения клятвы сопровождался взрывами рукоплесканий и приветствий. Робер поклонился всем собравшимся – гостям и всей этой толпе мастеров, работников с их женами и детишками, и я заметила, что он бросил быстрый взгляд в сторону моей матери Магдалены, взгляд гордый и вызывающий, словно он хотел сказать: «Именно этого ты от меня ждала, ведь правда? Мы оба этого желали». Мне показалось, что она кивнула в ответ, не только моему брату, но и самой себе. Высокая, прекрасная в своем великолепном парчовом наряде, странно изменившаяся благодаря напудренным волосам, она казалась мне, шестилетней девчонке, чем-то большим, чем просто мать, каким-то божеством, казалась более могущественной, чем даже статуя Пресвятой Девы, что стояла в церкви в Кудресье, равной самому Богу.

Второе событие произвело на меня совсем иное впечатление, вероятно, потому, что в нем моим родителям была отведена второстепенная роль. Придя однажды вечером домой, отец торжественно сообщил: «Мы удостоены высокой чести. Король, который охотится в наших краях, в лесах Вибрейе, изъявил желание посетить стекольный завод в Ла-Пьере».

Все в доме пришли в страшное волнение. Король… Что он скажет? Что сделает? Чем его нужно угощать, как развлекать? Матушка сразу же стала готовить парадные покои, которыми до этого времени никто не пользовался, и всех женщин, находившихся в поместье и на заводе, тут же отрядили мыть, чистить, мести и наводить блеск. Но потом, за несколько дней до появления короля, прибыла мадам ле Гра де Люар вместе с сыном, с тем чтобы лично приветствовать его величество в своем доме.

– Совершенно естественно, – заявила она моей матери (я была рядом и слышала все, от слова до слова), – что такое великое событие – сам король удостаивает посещения наш дом – требует нашего с сыном присутствия. Я не сомневаюсь, что вы и ваша семья найдете себе пристанище на это время.

– Разумеется, – ответила матушка, которая, сказать по правде, втайне рассчитывала выступить в роли хозяйки поместья. – Я надеюсь, что вы найдете дом в должном порядке. Правда, времени у нас было не очень много, нас предупредили совсем недавно.

– О, об этом не беспокойтесь, – ответила мадам ле Гра де Люар, – прислуга сделает все, что надо.

А потом прибыли кареты и целая вереница самых разнообразных телег и повозок, доставив армию лакеев, поваров, поварят и судомоек. Они распоряжались в доме как хозяева – перевернули все вверх дном в кухне, сорвали с постелей покрывала и постелили новые, что привезли с собой, а с матушкой разговаривали так, словно она нерадивая прислуга, которую только что рассчитали. Нас попросту выгнали из дома, мы только и успели, что снести все наши вещи в одну комнату, повернуть ключ в замке, и сразу же отправились через двор к моему дяде Мишелю просить, чтобы они с женой нас приютили.

– Этого следовало ожидать, – спокойно сказал отец. – Мадам ле Гра де Люар имела полное право так поступить.

– П-п-право? – с трудом выговорил Мишель, которому в то время было лет четырнадцать. – Какое п-право имеет эта п-п-проклятая старуха выгонять нас из дома?

– Придержи язык, – строго приказал ему отец, – и запомни, что мы всего лишь арендуем шато Ла-Пьер. Ни дом, ни завод никогда нам не принадлежали и принадлежать не могут.

Бедный Мишель был просто ошарашен. Он, наверное, считал, как и я сама, что мы хозяева Ла-Пьера, что это наша собственность на вечные времена. Брат страшно побледнел, как это всегда с ним случалось, когда он сердился и не мог выговорить какое-нибудь слово, и отправился в стекловарню, чтобы растолковать происшедшее друзьям-кочегарам.

Единственным из всей семьи, кто всей душой с нетерпением ждал приезда короля, был мой старший брат Робер. Ему предстояло вместе с другими мастерами познакомить короля с искусством стеклодувов, ибо тот, как сказал нам отец, выразил желание наблюдать все стадии изготовления изделия – с того момента, как на конце трубки образуется пузырь из жидкого стекла, и до того, как на готовую вещь наносится гравировка – это делали мой отец и дядя Мишель.

Наконец великий день наступил. Все мы поднялись ни свет ни заря, меня и мою сестру Эдме нарядили в самые лучшие наши белые платьица. А вот мама, к великому моему разочарованию, не стала наряжаться в свое красивое парчовое платье, а надела обычное темное воскресное, оживив его только кружевным воротничком. Я собиралась возражать, но она не дала мне вымолвить ни слова. «Пусть другие рядятся в павлиньи перья, если им это по нраву, – сказала она. – Я чувствую себя более достойно в своем обычном наряде».

Я никак не могла понять, почему она надевала роскошный туалет из парчи ради моего брата и удовольствовалась воскресным платьем для встречи короля. Но отец, по-видимому, одобрил это, ибо кивнул, когда увидел ее, и заметил: «Так лучше».

Но я все-таки была с этим не согласна. И вдруг, не успели мы опомниться, как к нам нагрянуло все общество из шато. Мадам ле Гра де Люар подъехала к воротам парка в своей карете, сын сопровождал ее верхом, а с ним – еще множество всадников, в том числе несколько дам, все в охотничьих костюмах, которые, как мне показалось, пребывали в некотором беспорядке. Вокруг ехали грумы и егеря. Совсем иначе представляла я себе королевский кортеж.

– Король, – шепотом обратилась я к матери, – где же король?

– Тише, – прошептала она. – Вон он, слезает с лошади, разговаривает с мадам ле Гра де Люар.

Я чуть не расплакалась от разочарования: как, этот пожилой господин, перед которым мадам ле Гра де Люар присела в глубоком реверансе? Он же ничем не отличается от остальных. На нем охотничья куртка и панталоны, и парик даже не завит. Возможно, утешала я себя, это потому, что он весь день провел на охоте, а его парадный парик возят в специальном сундучке. Оглядев толпу женщин – жен мастеров и работников, которые собрались, чтобы его приветствовать, король небрежно помахал им рукой и усталым голосом обратился к хозяйке: «Мы все рано позавтракали и умираем с голода. Где мы обедаем?»

Таким образом, против первоначальных намерений, посещение мастерских, которое прежде стояло на первом месте, отложили. Мигом отдали приказания и изменили весь ход работы у печи, хотя это было нелегко и крайне неудобно, а король вместе с гостями проследовал в шато обедать на добрые три часа раньше, чем предполагалось. Мне потом передавали, что мадам ле Гра де Люар настолько растерялась, что ей пришлось принимать сердечные капли, и я подумала: так ей и надо, она это заслужила, за то, что грубо разговаривала с мамой. Работники, занятые у печи, прождали несколько часов, пока король со свитой соизволил вернуться в мастерские, хорошо отдохнув и сытно подкрепившись. У нас же в животах было пусто. Гости, пришедшие в отличное настроение, смеялись и болтали, дамы то и дело восторженно вскрикивали при виде того или другого, но тут же отвлекались на что-нибудь третье; создавалось впечатление, что они не понимают решительно ничего.

Матушку представили королю, который отпустил через плечо какое-то замечание, обращаясь к одному из приближенных, – мне кажется, речь шла о ее росте, она ведь была значительно выше его, – а потом все пошли дальше, а мы – следом, чтобы посмотреть, как работает Робер, как он управляется со стеклодувной трубкой. Он проделал все с необыкновенным изяществом, поворачивая трубку то так, то эдак, вертя ее в руках небрежно, словно вокруг никого не было и никто на него не смотрел, но я-то прекрасно знала, что он видит и короля, стоявшего в двух шагах от него, и дам, которые им любуются.

«Какое великолепное зрелище!» – восхитилась одна из них, и даже я, в свои шесть лет, понимала, что она имеет в виду не трубку и не то, что с ней делал Робер, но самого моего брата. А потом случилась ужасная вещь. Мой брат Мишель, который стоял позади, в толпе подмастерьев, ступил вперед, чтобы получше рассмотреть королевскую свиту, и, поскользнувшись, растянулся во весь рост у самых ног короля. Красный от стыда, он поднялся на ноги, но король добродушно похлопал его по плечу: «Постарайся, чтобы такого с тобой не случилось, когда сделаешься стеклодувом. Ты давно здесь работаешь?»

И тут случилось неизбежное. Бедняга Мишель пытался что-то сказать, но не мог выговорить ни слова – все его попытки справиться с собой оказались тщетными. Он ловил ртом воздух, брызгал слюной, голова его дергалась при каждом звуке, вылетавшем из горла, как всегда, когда он нервничал, и все высокие гости стали смеяться.

«Этому малому следует поберечь горло для стеклодувной трубки», – пошутил король среди всеобщего веселья и двинулся дальше – знакомиться со следующим этапом работы. Я заметила, что один из подмастерьев постарше оттеснил брата назад, туда, где стояли все остальные, чтобы спрятать его за спинами товарищей.

Все остальное было для меня безнадежно испорчено. Мне даже не хотелось смотреть, как дядя Мишель будет наносить гравировку на готовый бокал, хотя обычно это зрелище доставляло мне огромное удовольствие. Ничто не могло загладить тот стыд, который пришлось терпеть бедному брату, и когда мой отец протянул королю кубок, взяв его из груды изделий, изготовленных в тот знаменательный день на глазах у гостей, – на кубке были выгравированы вензель короля и королевские лилии, – я готова была пожелать, чтобы хрупкий сосуд упал на пол и разбился вдребезги.

Но вот все было кончено. Король со свитой покинули стекловарню, дамы и кавалеры снова сели на лошадей у ворот шато, и мы проводили их взглядами, наблюдая, как они скрываются в лесу, направляясь в сторону Сомюра. Усталая и огорченная, тащилась я вслед за мамой к дядиному дому. Эдме уже спала у нее на руках. Вскоре пришли отец, дядя и братья; на лицах взрослых было написано облегчение: слава богу, тяжкое испытание наконец позади!

– Все сошло хорошо, – с удовлетворением заметил отец. – Король был чрезвычайно милостив. Ему, должно быть, понравилось то, что он видел.

– Вот уж не думал, что буду гравировать бокал для самого короля, – признался дядя Мишель, застенчивый человек, который ни о чем, кроме своей работы, и не помышлял. – Этот день я запомню на всю жизнь.

– Совершенно верно, – поддержал отец, оборачиваясь к сыновьям. – Сегодня мы были удостоены великой чести и не должны этого забывать. – Он взял в руки один из бокалов и осмотрел его. – Это лучшее из того, что до сих пор нам удавалось сделать, Мишель, – обратился он к дяде. – Мы должны быть довольны. Если и ты, Робер, создашь со временем что-нибудь подобное, у тебя будут все основания испытывать удовлетворение. Я предлагаю сохранить этот бокал, этот кубок как семейный талисман, и если он не принесет нам славы и богатства, то будет, по крайней мере, напоминать следующим поколениям о нашем мастерстве. Когда женишься, Робер, можешь передать его своим сыновьям.

Робер в свою очередь внимательно осмотрел кубок. Все это, по-видимому, произвело на него сильное впечатление.

– Человек несведущий, – заметил он, – легко может принять вензель короля за первые буквы фамильного девиза. Хотя бы и нашего собственного. Но нам, я думаю, никогда не удостоиться такой чести.

Он вздохнул и возвратил кубок отцу.

– Мы не нуждаемся ни в каких девизах. Свидетельство нашей чести – это то, что мы, Бюссоны, создали своими руками. Подойди ко мне, Мишель. Разве тебе не хочется прикоснуться к бокалу на счастье? – Он протянул руку к младшему сыну, словно желая передать ему драгоценный сосуд, но Мишель отпрянул, яростно тряся головой:

– К-какое счастье? Он может мне п-принести только несчастье. Я не хочу к нему п-прикасаться.

Он резко повернулся и выбежал из комнаты. Я ударилась в слезы и бросилась было за ним, но матушка остановила меня.

– Оставь его, – спокойно сказала она. – Он только еще больше расстроится.

Она рассказала о том, что произошло в мастерской, отцу и дяде, которые не видели случившегося.

– Очень жаль, – заметил отец. – И тем не менее Мишель должен научиться владеть собой.

Он обернулся к дяде и заговорил с ним о другом, но я слышала, как Робер прошептал матери:

– Мишель – идиот. Он должен был тут же обратить все в шутку и рассмешить короля, чтобы тот смеялся вместе с ним, а не над ним. Сделай он так, все были бы довольны, включая его самого, и это стало бы самым ярким мгновением королевского визита.

Мать не разделяла этого мнения.

– Не каждый из нас, – проговорила она, – обладает твоей способностью что угодно обернуть себе на пользу.

Она, конечно, заметила, как брат принимал картинные позы, орудуя трубкой, слышала восхищенные возгласы дам из королевской свиты. Несмотря на неприятность с Мишелем, кубок все-таки принес нам счастье, что подтвердилось на следующий же день.

Мадам ле Гра де Люар отбыла из шато вместе со всеми своими слугами, и едва только улеглась пыль, поднятая колесами ее кареты, со стороны Кудресье показалась повозка совсем другого рода, направлявшаяся к нашим железным воротам. Это был увешанный кастрюлями и горшками фургон бродячего торговца – из тех, что разъезжают по округе, главным образом между Ферт-Бернаром и Ле-Маном, а рядом с возницей сидел, или, вернее, стоял, радостно размахивая руками, человек – знакомая фигура в пестром камзоле и пунцовом жилете, – на каждом плече у него сидел отчаянно орущий попугай. Это был мой брат Пьер. Отец, который был вместе с нами, так и застыл на месте, не в силах пошевелиться.

– Откуда, скажи на милость, ты явился? – строго крикнул он, когда брат выскочил из фургона и подбежал к нам.

– С Мартиники, – отвечал Пьер. – Там слишком жарко. Я не мог этого выносить и решил, что лучше уж, в конце концов, жариться у печи и дуть стекло.

Он подошел, чтобы обнять нас, но, как ни были мы счастливы его видеть, нам пришлось отступить назад из-за его страшных попугаев.

– Насколько я понимаю, – сказала мать, – та партия товара, которую дал тебе отец, не принесла богатства?

Пьер улыбнулся.

– Я не стал его продавать, – сознался он. – Я все это роздал.

Бродячий торговец помог Пьеру вытащить из фургона сундучок, и брат, несмотря на возражения отца, открыл его тут же, на месте. Он не привез с Мартиники ничего ценного – одни только жилеты, целую кучу пестрых жилетов, которые там выделывают прямо на базарах, для каждого члена семьи.

Хрустальный кубок, или Стеклодувы

Подняться наверх