Читать книгу Две трети волшебства. Творить добро – это честь - Дарья Фроловская - Страница 4
От Золотой поры. Роман
Часть первая. Портрет волшебника
XX37 год. День прощания
ОглавлениеТяжко. Тяжко перестраиваться к чему-то
Новому. В особенности – когда рядом
Разбитое старое. Когда рядом разбитое
Старое, неотвратимо желание вернуться
К нему и попробовать, попытаться его
Починить – еще и еще раз.
Но прошлое уже не отстроить.
Но прошлые вещи всегда будут лучше,
Пока будет в них хоть частичка души —
Хоть какая. Разве я не права?
Разве мы не боремся за новое, за то,
Чего нет, за свершения наши —
На свершения эти идем разве не
Мотивируя старым, прошлым,
Ушедшим?
Разве без прошлого будущее стало
Будущим? Оно было бы, разве что,
Самым началом настоящего нашего.
Того настоящего, что мы знаем.
Но не стало бы будущее тогда —
Достигнутое – свершением?
Понимаешь?
Я думаю, что понимаешь.
Но нелегко и приниматься за старое.
Но чтобы идти дальше, вперед, нужно —
Просто необходимо – научиться
Возвращаться. Запомни это хорошенько, —
Сказала она и добавила:
– Милая девочка.
Белый дом у самого подножия гор, выполненный из векового камня, который, казалось, и составлял стены гор, что возвышались над ним. Слабый свет белого солнца, которое, кажется, нерешительно касалось им макушек великих деревьев, что свободно и неизменно кружили ветра позывы, как бы играя им, как бы зазывая в дали несметные путей своих, что носила земля – которыми земля была прошита насквозь, не оставляя ни единый свой островок неизведанным; по этим путям ходили герои, оставляя свои мечты нитью путеводной на ткани миров, владея бессмертием, единым для всех – в один только миг, одним лишь моментом.
В настоящий момент владеть только можно бессмертием – тому предстояло еще научиться ребенку, чьи руки к стеклам примкнули; той девочке, которая, едва дыша, всем своим существом, всем вниманием обратилась сейчас к самой широкой тропе, ведущей к их дому, который холодным светом по белому камню встречал опоздавших гостей – опоздавших совсем, совершенно, прибывших тогда уже, когда провожали хозяева каждому здесь знакомых гостей других.
Те, кто был друг другу другом давно – а таких было только двое из приглашенных в белый дом в этот день – так и увиделись, и ровно столько было им времени, сколько хватило на то, чтобы сказать пару слов на прощанье и ничего не обещать, но – задать самый главный вопрос – и на него не отвечать под разумным предлогом того, что «пора».
Но этот вопрос был ответом на желание каждого, кто был здесь в этот час, в эту минуту, вернуться сюда – спустя время, спустя много лет – хотя бы раз однажды вернуться.
Но тем, кому не хватало и прежде времени даже на то, чтобы извиниться, чтобы проститься, чтобы друг друга услышать еще с полуслова – чтобы не на первом же слове себя обрывать – им пришлось быть опоздавшими в этот час, в эту минуту; и вновь не застали они друг друга, и вновь друг без друга ушли, поглощенные мыслями о том, что когда-то, когда-нибудь, они вернутся к этому дому, перешагнут порог его снова, и – обязательно встретятся.
Пора. Пора было расставаться со всеми, пора было уходить. Золотая пора завершилась, когда можно было никуда не спешить – когда не приходила мысль об этом никому, совсем никому – когда каждому был известен, доступен, когда каждый владел им – секретом бессмертия. Когда каждый жил настоящим моментом, когда каждому был он лучшим, из всех – лучшим, который только можно представить; когда ни один не пытался ничего иного себе представлять.
Когда лучшим другом своим замечали они как раз того, кто наименее был похож на него – по идеям своим, по взглядам и принципам; но таким образом совершенный прагматик другом себе обратил необратимого скептика – им было, о чем говорить. Но это была разница интересов, разница предпочтений, и был в этом случае единый менталитет, и он-то связал крепче любых обещаний.
Казалось бы, как?
А ведь именно поэтому каждому хотелось вернуться к белому дому у самого подножия гор, под окнами которого кипела пора прощаться.
Прагматик со скептиком не сказали друг другу не слова. Все то время, что было отведено им – хозяину дома и гостю его, его лучшему другу – они провели в библиотеке, а что обсуждали, о чем говорили, известно было разве что только пожертвовавшей минутой своего драгоценного времени хозяйке дома, у которой шуршал разговорами наверняка очень похожего содержания свой кружок, этажом ниже.
А время ее, хозяйки дома, подходило к концу – отведенное ей она израсходовала опрометчиво и стремительно, но, как и положено своему имени – Вера; Вера оставалась с мужем и дочерью, но на деле была как будто одна. Она растеряла доверие к каждому, и не могла при том удержать малейший порыв свой с собой наедине – она обязательно, обязательно кому-нибудь бы из старых друзей и рассказала о нем, с кем-нибудь поделилась – но не получала должной отдачи, не получала ее вновь и вновь, и с каждым разом все меньшим временем обходился ее верный слушатель, которому предана она сама была бесконечно, и все кратче был его ответ.
Завершилась стремительно Золотая пора Веры, прожгла она ее, едва только затронув момент своего бессмертия.
Но пока что все только прощались, и молчание двух друзей, скептика и прагматика, нарушалось косыми взглядами наблюдательного любопытства в сторону шуршащих словами, намеками и даже попытками клятвенных обещаний стоящих чуть в отдалении барышень. У самого порога, на первой ступени состоящей всего из четырех таких – белокаменных, широких – лестницы стояла девочка лет пяти, спустившаяся незаметно для всех.
Она держалась левой рукой, стоя с необычайно прямой осанкой и свободно расправив плечи, за основание широкой посудины, на которой лежал рядом с ней прямо-таки громадный такой же каменный шар; худенькая, маленькая, с пушистой копной рыжих волос она казалась чужой здесь, она совершенно не вписывалась в эти стены, очевидно плохо ложился холодный свет белого солнца на ее плечи, руки и даже на подол ее абсолютно черного платья; платье необходимо было заменить, и сделать это следовало как можно скорее. И хозяйка дома уже заказала материи – да побольше – того искреннего черного цвета, которым были обведены на портрете волосы их далекого предка, которым недавно еще любовалась их старшая дочь, очарованная красотой изображенной на нем девушки, и которым отливали под тем же солнцем и ее собственные – Веры – локоны, высоко закрепленные изящной резной шпилькой из светлой кости.
За несколько дней пребывания в этом доме девочка осунулась, цвет лица ее стал бледнее, а взгляд становился все беспокойнее, все тревожнее сжимала она все, что ни попадалось ей под руку; она было дочерью женщины, которая не верила в талисманы, и потому поддержку брала от каждой случайной вещицы.
Вещицы. К вещам у нее было особое внимание, несравнимое даже с тем, каким встречала она приход солнца на сторону ее любимого места в том большом доме – у самого окна, в самом углу большой комнаты, в которой принимали гостей, и которая вся была заставлена шкафами с книгами и стопками прочей бумаги, завернутой в другую бумагу – чуть плотнее той, в которой отправляют письма – и повязанной крепкой холщовой нитью. И все. Без каких-либо пояснений или хотя бы цифр черной пастой, которая уже дважды этим утром была разлита кем-то, кому точно нужно было зачем-то зайти в эту комнату и облокотиться на письменный стол, у самого края которого и стоял глубокий сосуд с соответствующим содержимым.
В первую очередь разлила его Вера. Она надеялась вывести девочку в большую залу, где уже собрались некоторые из гостей; но безуспешно.
Второй раз на совести у ребенка – который затаился в углу, вжавшись в стенку, так что за свободно спадающей занавеской едва определяемого светло-алого цвета со стороны входа и письменного стола соответственно ее и вовсе не было видно – а после, выждав какие-то едва ли не самые странные пару секунд, которые только у этой девочки были, бросился вслед за матерью, и – обронил неубиваемый, бездонный, кажется, сосуд с черной пастой.
И теперь, все время, отведенное им, проведя отдалении от нее, дочка смотрела на мать, не сводя с нее пристального взгляда больших серых глаз – переполненных осознанной пятилетним ребенком тревоги настолько, насколько тому способствовали приходящие к нему ощущения – когда мать ее, маленькая светловолосая женщина, оживленно о чем-то беседовала – скорее, рассказывала – с одним из опоздавших гостей – как будто она давно уже собралась уходить, и, можно подумать, что уже завтра вернется.
Стоя лицом к ней, девочка ее не узнавала. Она была все та же, с которой прожил они, пробыли они все время, что было у них до того, как настала Пора Прощаться; это была все та же беззаботная, живая, очень живая, шустрая, чем-то неуловимым обладающая и им очень привлекательная маленькая женщина. Которой совсем не противоречило то, что она сейчас, через минуту, через две, оставит, быть может, навсегда, своего ребенка, которого, безусловно, очень любила, и с которым она была счастлива – они вдвоем, вместе были очень счастливы.
Она не узнавала в ней ту женщину, которая ей не отвечала; от которой она спряталась за занавеской, и за которой бросилась вслед, уже не отозвавшись, не подойдя, сама не ответив – и – проклятая паста, проклятая черная паста разлилась вновь, и – как же это – задержала ее, стала предлогом ей, что она не окликнула, не догнала, не добежала до нее.
Она не узнавала в ней женщину, которая сейчас не оборачивалась, не оборачивалась – чувствуя ее взгляд на себе, чувствуя наверняка.
Она не узнавала ее – и непреодолимо, казалось, было желание броситься к ней – прямо сейчас – окликнуть, позвать, подойти, за руку взять, и наконец обнять.
Но не могла сдвинуться с места.
Она не узнавала ее.
Она не узнавала.
Все те люди, что были у нее перед глазами сейчас – они окружали ее, сколько она, девочка пяти лет, себя помнит; но она не узнавала их. Никого, ни одного. Не за кого было ей зацепиться, не за кого было держаться на слове; и ни в ком, ни в одном из них она не узнавала теперь героев, которых знала с той самой Золотой поры.
Да какие у ребенка – в пять лет – могут быть герои?
Оказывается, могут быть.
Ее мать держала на руках младенца – это была ее сестра. Она появилась на свет всего день назад, и уже покидала родные края. Покидала, возможно, навечно. Собиралась ли их мать возвращаться? На самом деле, когда?
Увидит ли девочка эту сестренку, которой не знает и имени?
Но они перебрали много имен. День и ночь, каждый вечер, с утра – когда еще солнце только восходит на самой границе неба и земли, и бескрайний океан пушистых лесов еще укрыт тем же холодом, которого удавалось коснуться девочке этой, только по саду пройдя – а может, и из окошка, только лишь руку свою опустив чуть поглубже в прозрачный туман. Туманы здесь низкие и очень холодные. Такие же, как и солнце, и точно как камень, к которому прижалась маленькая фигурка с копной рыжих волос – и совсем не вписывалась в эти стены.
Наконец, она услышала, она прислушалась к тому, о чем сейчас ее мать говорила. Говорила о спицах в колесах, которых стоит остерегаться ему, опоздавшему гостю, потому как по известным причинам его повозку не успели проверить; а подставлять их было кому, но отчего-то больше всех был этим обеспокоен как раз этот друг, который многозначительно и как-то очень быстро, совсем неожиданно запрокинул голову к небу. Девочка последовала его примеру.
Облака плыли – так, что мчались; мчались, спешили и все уходили куда-то вдаль, куда-то за границу, где очень скоро окажутся все они – все те, кто держит путь прочь от белого дома, все те, кому удастся преодолеть его своевременно, в кратчайшие сроки. Все те, чьи повозки направлены вправо, к раздольной дороге, что в леса гор уходит смело – а прямо на ними, прямо над ней спешат облака – к новому небу, укрывать новое солнце, освещать им пути других героев, еще неизвестных девочке этой, которое под другим солнцем ходят и, может быть, оно там теплее.
Девочка не заметила, сколько еще прошло минут до того, как взметнулась пыль под копытами десятка лошадей; до того, как заключила ее в объятья маленькая светловолосая женщина, когда дочка ее не услышала, что же она сказала ей – тихо, на ушко.
Девочка заглянуть хотела еще в глаза сестренки своей – какие – светлые, голубые, как и у матери, как у нее – большие?
Заглянула. Чужие.
На какой-то миг ей показалось, что лучшая радость – если бы девочка эта, этот ребенок, на руках у хозяйки белого дома осталась, но чтобы мать к ней не прикасалась, чтобы их мать к ней не прикасалась.
Но фигурка маленькой светловолосой женщины изогнулась и утонула в глубокой спинке повозки; и вдруг – на прощанье еще ей взмахнула рукой, очень быстро, слишком быстро, чтобы запомнить этот момент и удержать его в надежде на то, что мама к девочке этой вернется.
Одна за другой уходили повозки вглубь горных лесов, куда уносили уже облака все блистанье теней и бликов волшебных, которые только что, мгновенье назад, озаряли надеждой и светом родным, знакомым, уютным и теплым, площадку перед высоким строением из белого камня, на котором, казалось, годы не оставляют следов.
И третья сотня лет умчалась куда-то туда, вправо, за леса горных вершин, куда уходили самые близкие и дорогие, родные люди, оставляя друзей своих, семью свою, в этих стенах холодных, до боли знакомых, где хранилось и береглось на каждой ступени заветное желание каждого, исполненное эпохой их Золотой поры.
Но все они знали секрет бессмертия. И потому не могли оставаться здесь больше.