Читать книгу Плата за жизнь - Дебора Леві, Дебора Леви - Страница 5
4. Жизнь в желтом
ОглавлениеЯ колесила по стране и каждый вечер делилась со слушателями захватившей меня идеей о полном разрушении привычного порядка и зарождении нового[2].
Элена Ферранте «История о пропавшем ребенке»
В ноябре мы с дочерьми поселились в квартире на шестом этаже большого и обветшавшего дома на вершине холма в Северном Лондоне. Судя по всему, в доме должен был начаться капитальный ремонт, но о нем все забыли. Три года после нашего заселения полы на лестничной клетке были затянуты толстой серой пленкой. Эта невозможность отремонтировать и оживить огромное старое здание казалось печально созвучной моменту слома и разрушения в моей жизни. Но процесс реставрации, восстановления, возвращения чего-то существовавшего прежде, в этом случае – рассыпающегося здания в стиле ар-деко, оказался плохой метафорой для того этапа моей жизни.
Я не собиралась восстанавливать прошлое. Мне нужно было абсолютно новое творение.
Зима выдалась жестокой. В доме сломалась система отопления. Ни тепла, ни горячей воды, а иногда – и холодной. У меня работали три галогеновых обогревателя, а под раковиной хранилась дюжина больших бутылок с минералкой. Без воды нечем было смывать в туалете. Кто-то не подписавшийся прилепил записку на двери лифта: «ПОМОГИТЕ! Сделайте что-нибудь. В квартире невозможный холод, можно ли что-то сделать?» Моя старшая дочь, только начавшая учебу в университете, шутила, что студенты по сравнению со мной живут в роскоши. Несколько недель после того, как она уехала готовить дипломную работу, я просыпалась ночью с физическим ощущением какого-то непорядка. Где мой старший ребенок? Потом я спохватывалась и понимала, что мы все переходим к какой-то новой жизни.
И не было смысла пытаться протащить в новую жизнь то, старое. Старый холодильник оказался слишком велик для моей новой кухни, старый диван – для новой гостиной, кровати никак не вписывались в комнаты. Мои книги по большей части оставались в коробках в гараже, как и прочие обломки семейного дома. Хуже того, в самый напряженный момент моей профессиональной жизни я осталась без кабинета. Я писала где только могла и сосредоточилась на том, чтобы устроить дом для моих девочек. Пожалуй, вот в те годы, а не в нашей полной семье, я больше всего жертвовала собой. И все же, устраивать такой дом, пространство для матери с дочерьми, было столь тяжело и так унизительно, так важно и так увлекательно, что, к своему удивлению, я смогла, и весьма неплохо, работать в царившем вокруг хаосе.
Я думала четко, ясно: переезд в дом на холме и новая ситуация высвободили какие-то способности, что прежде были заперты и зажаты. В пятьдесят я стала сильнее физически – как раз с этого момента кости вроде бы должны терять прочность. Мне хватало энергии, потому что не было других вариантов. Мне нужно было писать, чтобы обеспечивать детей, и нужно было таскать все эти тяжести. Свобода не бывает дармовой. Всякий, кто добивался свободы, знает, чего она стоит.
* * *
Из сада в нашем семейном доме я притащила два огромных каменных цветочных горшка и выставила их на балкон своей спальни. Балкон размером с длинный узкий прилавок. Места там едва хватало для круглого садового столика и двух стульев. Горшки казались океанскими лайнерами в сельском пруду. Они были не отсюда. Не из этой новой жизни в небе и с широкими видами на Лондон. Унылый коридор в подъезде в семидесятых выкрасили в рябой серый: наверное, в тон серой пленке, которой затянули шелудивые зеленые ковры. Свет в коридорах горел круглые стуки: зловещие неизменные сумерки. А временами накатывало ощущение какой-то внутриутробности и наркотического бреда; будто висишь в сером пузыре. Моим друзьям этот дом казался похожим на декорации к «Сиянию».
Я стала звать свой подъезд коридорами любви.
Курьеры, привозившие что-нибудь в первый раз (а квартир в том доме больше ста), выглядели слегка испуганными и растерянными. Если прикрыть глаза, можно было представить, что наш коридор – вроде манхэттенских апартаментов Дона Дрейпера из «Безумцев» – после небольшой катастрофы. Легкого землетрясения, в момент которого новые обитатели дома могли увидеть проблеск того, как дом выглядел в былые дни. Однако, если зайти в квартиру, то она после нашего темного викторианского дома казалась светлой и просторной. От рассвета до заката мы жили с небом: его серебряными туманами, летящими облаками и менявшей облик луной.
Иногда вечерами я работала на этом тесном балкончике, кутаясь в пальто, и мне казалось, что далекие звезды совсем рядом. Заставленный книжными стеллажами кабинет из прошлой жизни я сменила на черное зимнее небо в звездах. И вот тогда я впервые почувствовала вкус к британской зиме.
Мне подарили два молодых земляничных деревца, и им нравилось жить на балконе. И как только это вечнозеленое растение ухитряется принести в ноябре алые ягоды? Наверное, этот вид сформировался до последнего ледникового периода, и поэтому любит холод. В иные вечера я работала в спальне, как студентка, только без пива, чипсов и косяка. В прежней жизни я привыкла работать рано по утрам, но теперь превратилась в личность утро-вечер. Не могу понять, что тогда случилось с моим сном. После перетаскивания всех этих тяжестей дико было сидеть и раздумывать, как выстроить слова в одном-единственном предложении. Через три дня после переезда где-то перед рассветом на монитор села огромная сонная пчела. И в то же время раздалось какое-то жужжание под колпаком лампы. Оглядевшись, я насчитала в комнате пять пчел, более энергичных, чем царица, прикорнувшая на моем экране. Сколько себя помню, то и дело со мной случались какие-то истории, связанные с пчелами, и я часто задумывалась, почему героев волшебных сказок, оказавшихся в лесной чаще, почти никогда не кусают и не жалят насекомые. Красная Шапочка, отправляясь через ельник и березняк с пирогом для бабушки, рисковала, что комары обгложут ей ноги задолго до того, как волк соберется и сожрет ее целиком. А что муравьи, пауки, клещи и слепни, с которыми она и мы делим эту землю? Откуда прилетели эти лондонские зимние пчелы? Видно, они влетели в комнату, посетив земляничные деревья на балконе. Мне казалось добрым знаком, что пчелы рады моему обществу и в дни моего счастья, и в дни бедствий. И как мне было с ними ужиться? Я потушила лампу, выключила ноутбук и вышла из комнаты. Растянувшись на диване в гостиной, где вдоль стен еще громоздились двенадцать нераспакованных коробок, я вдруг вспомнила стихотворение Эмили Дикинсон. Я могла бы сказать, что оно явилось в моей голове из ниоткуда, но ведь такого места, как нигде, не существует. Все мои книжки Дикинсон набирались сырости, лежа в книжных коробках, что плесневели в гараже. Они не шли у меня из ума.
Мне было жаль, что слава не дала Эмили крыльев, пока та была жива. Я знала, каково это, когда всё против тебя, а надежда, по слову Эмили – это пернатое создание, что не прекращает петь несмотря на все неудачи и неблагодарность. Эмили Дикинсон стала затворницей. Как знать, не наказывала ли она себя за свое стремление к свободе, за сопротивление любому диктату? Еще один текст Эмили возник из ниоткуда, которое все равно – где-то, и в этом тексте было слово «жена». Я смогла вспомнить только первую строчку:
«Жена»! – Покончила…[4]
Я гадала, с чем же это она покончила, и уснула в джинсах и обуви, как ковбой, вот только прерией моей было небо.
Той зимой мы с дочерью полюбили есть на завтрак апельсины. Вечером накануне мы чистили их и делили на дольки, варили сироп из меда и воды и оставляли в холодильнике. Потом стали экспериментировать, добавляя кардамон и розовую воду, но решили, что это будто с утра пораньше есть цветочные лепестки. Пчелам бы понравилось, но мне не хотелось зазывать их в компанию. Я купила часы из тех, что каждый час поют голосом новой птицы. В семь утра королек добавлял свой призыв к голосам собратьев, певших в темных зимних кронах. В четыре часа дня уже снова было темно, и в часах принимался барабанить и трещать большой пестрый дятел. Возвращаясь вечером домой, я, бывало, слышала песню соловья, встречавшую меня в серых коридорах любви.
Пока старшая дочь была в университете, наша семья из четырех человек ужималась до двух. Трудно было привыкнуть к пустому столу и к тому, что никто не вопит. Тогда я стала одалживать другую знакомую мне семью с нашей улицы – приглашать их едва ли не каждое воскресенье на обед. Так нас становилось шестеро, и наша маленькая семья превращалась в большую и шумную компанию. Они были умными, эти люди с нашей улицы. Понимали, что мне хочется расширить мою собственную семью, но никогда этого не говорили, ни шепотом, ни по секрету. Они приходили и в хорошем, и в дурном расположении духа: в зависимости от того, потерял ли кто-то в тот день кроссовки, ключ от дома или телефон. Мы садились за обед, пили много вина, и гости смеялись над моими птичьими часами. Поскольку приходили они обычно около часа, их приветствовала серенада зяблика. А в момент прощания поднимала крик сипуха.
Если я не писала, не преподавала и не распаковывала коробки, то занималась прочисткой засорившейся раковины в ванной. Я все развинчивала, подставляла ведро и потом сидела, не понимая, что делать дальше. У кардиолога, жившего ниже, я одолжила какую-то хитроумную машинку. Она походила на пылесос, только у нее был еще тросик, который нужно заправлять в трубу. Дело было ранним утром, и я ходила, накинув на ночную рубашку куртку. Не то чтобы я надевала ее специально для этого занятия, просто она висела на крючке в ванной и была теплой. В этом контрасте между практичной толстой курткой и полупрозрачной ночнушкой, казалось, суммировалась вся моя ситуация, только не было ясно, какой выходит итоговая сумма. Теперь, уже не будучи в браке с обществом, я превращалась во что-то новое – или в кого-то. Во что и в кого? Как бы мне описать это странное ощущение растворения и распада? Слова должны распахнуть сознание. А когда слова закрывают сознание, будь уверен, что кто-то уменьшился до полного исчезновения.
Чтобы позабавить себя (никого рядом не было), я стала раздумывать о феномене женской ночной рубашки в аспекте сантехники. Та, что была на мне, – из черного шелка, вполне, на мой взгляд, эротичная, в популярном смысле. В ней можно было и прогуливаться, и пойти на маскарад, учитывая, что женственность – в любом случае маскарад. Я понимала, что такой черный шелк – классика женского белья. А в довершение картины на мне были «шаманские тапки», как их называли мои дочери. Это замшевые бархатные боты, отороченные пышным, неприятно реалистичным искусственным мехом, который на одном сапоге свисал, будто хвост, и хлестал меня по лодыжкам, пока я ходила по квартире, разыскивая штуку под названием «суперныряльщик». Боты подарил мне один приятель: он решил, что меня нужно немного «подмотать», как он это назвал, вроде бы это слово из обихода сантехников, и оно означает – закрыть неровности или голое. Меховые боты с их успокаивающим теплом и волшебными свойствами (кажется, я фантазировала, что сама содрала эти шкуры с добытых животных) я ценила, а куртка казалась контрапунктом к черной шелковой сорочке.
Я человек. Я женщина.
А может, я шаманка?
В этом направлении я бы хотела продвинуться немного дальше. Шаманы-мужчины часто надевали женское платье. У них была главная функция в культе. Мне рассказывали в Корее, что шаманкам позволяется носить мужскую одежду, чтобы в их физическом теле возникала мужская составляющая. Не для того ли на мне эта грубая куртка? Работа шамана – путешествовать по иным мирам, а моя – лазать по внутренностям труб под раковиной, выясняя, как они состыкованы с засорившимися трубами под ванной. Руки у меня зачесались, как бы воодушевляя на ждавшие меня подвиги самостоятельного ремонта. Из труб после длительных раскопок с помощью вантуза и непостижимой машинки кардиолога извлекся плотный осклизлый узел волос. Чистка труб оказалась сродни археологии. Волосы – продукт человеческой культуры, извлеченный из толщи земли. Вантуз показал себя прекрасным и полезным инструментом. Вода вновь свободно побежала в слив, и я помотала сальным комом волос в одиноком торжестве. Я стала думать, что могла бы не только раскопать Древний Рим, но и починить в нем водопровод. Понятно, что тогда мне понадобилась бы своя замысловатая машинка, как у соседа. Кардиолог пригласил меня выпить по бокалу вина, когда я верну инструмент. Был риск, что когда-то я снова влюблюсь, но уж точно я не собиралась отдавать сердце кардиологу.
В тот же день я разбила в ванной сад. Посадила высокий кактус и еще кое-какие суккуленты и составила их на полку рядом с ванной. Они были колючими, из некоторых торчали острые белые шипы. Похоже, пар от горячей ванны вызывал у них какое-то эротическое буйство, потому что суккуленты начали расти с сумасшедшей скоростью.
Дома все стало в буквальном смысле меньше (кроме суккулентов), а моя жизнь стала больше. В те трудные дни я соглашалась на любую работу и морщилась, когда из почтового ящика разлетались счета. Я стала понимать: что мне нужно, так это полный достаток правильных вещей. Свет, небо и балкон – правильные вещи. Мои дети в поисках пути сквозь нашу новую историю взялись формировать ее сами, чтобы она стала их собственной историей, и поддерживали тесную связь со своим отцом, и это тоже были правильные вещи. И квартира, полная поющих подростков – когда младшая дочь возвращалась из школы с компанией подруг, – тоже была правильной вещью. Отсутствие спокойного места для работы не было правильной вещью. Жизнь без животных не была правильной вещью. Но как возьмешь животное в квартиру на шестом этаже? Мы думали о золотой рыбке, и решили, что лучше ей будет в пруду. Дочь говорила, что завела бы мышь, но так и не завела. Мы обсуждали попугая, но и это ни к чему не привело. Дочь одно время рассуждала о том, что хорошо бы поймать в парке белку и поселить у нас. Поймала ли она ее? Расчесывала ли ей хвост каждое утро перед уходом в школу? Об этом она мечтала, но этого не случилось. Вместо этого дочь читала в кровати «Великого Гэтсби», а потом сообщила мне, что Скотт Фицджеральд писатель не очень. Иногда животные утешают лучше, чем книги.
* * *
Подруга Джемма сказала мне: «Заставь комнату работать на тебя. Поставь письменный стол. Полки. Притащи коробки из гаража и распакуй книги. И попробуй жить с цветом». Она имела в виду – покрасить стены в какой-то цвет, кроме белого. «Желтый хорошо тебе подойдет, – настаивала она, – и он расширяет восприятие». На этих словах я вспомнила, как мы выкрасили потолок в спальне семейного дома в цвет, именовавшийся «английский небесный свет». Потолок выглядел как хмурое свинцовое небо. Даже когда на улице светило солнце, в комнате шел дождь. День за днем и ночь за ночью.
В новой жизни я решительно настроилась жить с цветом.
Стены комнаты я покрасила в желтый. В благотворительном секонд-хенде купила роскошные оранжевые шторы и повесила на стену африканский щит, сделанный из куриных перьев, выкрашенных в розовый. Он был два фута шириной и выглядел как гигантский распустившийся цветок. Щит был сшит так, что мог складываться и разворачиваться. Но повешенный на стену, он всегда оставался развернутым, в дни, когда я эмоционально свернулась. Я нуждалась в щите, чтобы оградиться от ярости моей прежней жизни. Наверное, я могла бы сказать, что защищаюсь от нее цветком.
Мой кумир – восьмидесятиоднолетняя художница из Южной Африки по имени Эстер Малангу, которая решила стать художницей в десять лет, наблюдая, как ее мать и бабка пишут кистями из куриных перьев. Она и сама была произведением искусства: одежда расшита бусами, на руках, на ногах, на шее браслеты и колье. Мне хотелось бы с ней поговорить, но я не знала, что хочу ей сказать.
«Эстер, я не знаю, как жить в этом желтом. Не знаю, как жить в моей новой жизни».
Я бесилась от этих желтых стен.
А от занавесок оранжевого шелка я начинала чесаться, едва открыв глаза.
Я сняла щит и покрасила все стены, кроме одной, снова в белый. Щит заменила шелкографическим портретом Оскара Уайльда. После этого я взялась за моль в кухне. Мотыльки напоминали о романах Маркеса, кружили надо мной, будто мелкие слепые демоны, вскормленные на блинной муке и овсянке из моего буфета.
Моли, казалось, нравится садиться на фотографии, прикрепленные магнитами к дверце холодильника. Я прицепила две. На первой была английская ваятельница Барбара Хепуорт в возрасте шестидесяти лет, с резцом в руке привалившаяся к огромному деревянному шару, который она режет. Она взорвала плотный массив дерева, вырезав в нем полость, дыру, – после рождения первого ребенка в 1931 году. Искусство скульптуры Хепуорт называла трехмерным представлением идеи.
На второй фотографии другой скульптор, Луиза Буржуа, в возрасте девяноста лет, со стальным резцом в руке, опирается на белую шарообразную скульптуру, высотой ей до пояса. На Луизе шифоновая блуза, поверх – черный жакет, седые волосы собраны в хвост, в ушах золотые сережки-колечки. Буржуа исповедовала немодную идею: творю, потому что не могу вместить собственных эмоций.
Да, зачастую чувства бывают слишком мучительны. Последние несколько месяцев я только и делала, что пыталась не чувствовать ничего вообще. Буржуа выучилась шить в раннем детстве, в гобеленовой мастерской родителей. Игла представлялась ей инструментом психологической починки – а починить, говорит она, ей хотелось прошлое.
От прошлого мы либо умираем, либо становимся художниками.
Пруст тоже шел к этой мысли, и нащупал другую, более подходящую к моей тогдашней жизненной ситуации:
Идеи – это заменители горестей; в то самое мгновение, когда происходит это замещение, скорби утрачивают часть своего вредоносного действия на наше сердце[5].
Сражаясь с молью и разнообразными горестями, и с прошлым, которое каждый божий день возвращалось меня мучить, я бросала взгляды на двух художниц, косо прицепленных на дверцу холодильника. То особенное свойство внимания, с которым они спокойно обтачивали изобретенные ими формы, придавало им в моих глазах необычайную красоту. Лишь такая красота имела для меня значение. В эти смутные дни письмо осталось одним из немногих занятий, гасившим тревогу о неясном завтра, о том, что с нами будет дальше. Где-то возникала идея, подплывала ко мне, может быть, переродившаяся из горя, но я не знала, не убьет ли ее мое свободно блуждающее внимание или тем более внимание направленное. Разворачивать любое число идей во всех временных измерениях – великое удовольствие писательского труда. Но писать мне было негде.
2
Пер. О. Ткаченко.
3
Пер. В. Емелина.
4
Пер. Я. Пробштейна.
5
Пер. А. Смирновой.