Читать книгу Темная игра смерти - Дэн Симмонс - Страница 10

Книга первая
Гамбиты
Глава 6

Оглавление

Чарлстон

Вторник, 16 декабря 1980 г.

Молодая женщина стояла неподвижно, крепко сжимая в руках пистолет, направленный в грудь Сола Ласки. Сол знал, что, если он попытается выйти из гардероба, она может выстрелить, но никакая сила на свете не могла удержать его в этом темном углу, воняющем рвом. На подгибающихся ногах он выбрался из шкафа и стоял теперь в сумеречном свете спальни.

Женщина шагнула назад, но пистолет не опустила и не выстрелила. Сол сделал один глубокий вдох, второй. Он разглядел, что женщина была молодой и чернокожей, на ее белом плаще и коротких вьющихся волосах поблескивали капли влаги. Возможно, она была даже привлекательной, но Сол не мог сосредоточиться ни на чем, кроме оружия, которое она направляла на него. Это был небольшой автоматический пистолет, скорее всего 32-го калибра, однако, несмотря на его маленькие размеры, темная дыра в стволе прочно приковала внимание Сола.

– Поднимите руки, – приказала она. Голос звучал ровно, с чувственной ноткой и южным акцентом.

Он подчинился и сомкнул пальцы за головой.

– Кто вы? – спросила девушка. Она по-прежнему держала пистолет обеими руками, хотя вряд ли умела хорошо обращаться с оружием.

Расстояние между ними было немногим больше метра, и Сол знал, что у него есть неплохие шансы выбить ствол, прежде чем она успеет нажать на курок, однако он не стал этого делать.

– Кто вы? – повторила она.

– Меня зовут Сол Ласки.

– Что вы здесь делаете?

– Я мог бы задать вам тот же вопрос.

– Говорите! – Девушка подняла пистолет, как будто это могло подсказать ему ответ.

Сол понял, что имеет дело с любительницей детективных фильмов, где оружие действовало как волшебная палочка. Он пригляделся к девушке повнимательнее. Она была еще моложе, чем ему показалось вначале, может, чуть больше двадцати. Привлекательное овальное лицо с тонкими чертами, полными губами и огромными глазами казалось гораздо темнее в тусклом свете. Кожа напоминала по цвету кофе со сливками.

– Я просто осматриваю помещение, – сказал Ласки.

Его голос звучал ровно, но он с интересом отметил, что его тело реагирует на направленное оружие точно так же, как и всегда: ему захотелось сжаться в комок и спрятаться за кем угодно, хоть за самим собой.

– Полиция закрыла сюда доступ, – сказала девушка. Сол заметил, что она произносит слово «полиция» совсем не так, как многие черные американцы в Нью-Йорке. – Дом опечатан.

– Да, я знаю.

– Так что же вы здесь делаете?

Он медлил, глядя ей в глаза. Они выражали беспокойство, напряжение и четкую решимость. Эти чувства, такие человеческие, ободрили его и заставили сказать правду.

– Я доктор, психиатр. Меня интересуют убийства, которые произошли тут на прошлой неделе.

– Психиатр? – В голосе молодой женщины послышалось сомнение, однако пистолет не шелохнулся. В доме теперь стало совершенно темно, свет доходил сюда лишь от газового рожка во дворе. – А почему вы забрались, как вор?

Ласки пожал плечами. У него затекли руки.

– Можно мне опустить руки?

– Нет.

Он кивнул:

– Я боялся, что власти не позволят мне осмотреть дом. Хотел найти здесь что-нибудь, что может пролить свет на эти события. Но, похоже, ничего такого нет.

– Я должна вызвать полицию, – сказала девушка.

– Конечно, – согласился Сол. – Внизу телефона я не заметил, но где-то он должен быть. Давайте позвоним шерифу Гентри. Мне будет предъявлено обвинение в незаконном проникновении в помещение, а вас, я думаю, обвинят в том же плюс то, что вы мне угрожали, и в незаконном владении оружием. Полагаю, оно не зарегистрировано?

Когда он упомянул фамилию шерифа, девушка подняла голову, не обратив внимания на его последний вопрос.

– Что вам известно об убийствах… в субботу? – Ее голос едва не прервался на слове «убийствах».

Сол прогнул спину, чтобы хоть как-то облегчить боль в шее и руках.

– Я знаю только то, о чем прочел в газетах, – ответил он. – Хотя и был знаком с одной из женщин, замешанных в этом деле, с Ниной Дрейтон. Мне кажется, здесь все гораздо сложнее, чем представляют себе полицейские, шериф Гентри и этот фэбээровец, Хейнс.

– Что вы хотите сказать?

– Только то, что в субботу в городе погибли девять человек и никто ничего не может объяснить, – ответил Сол. – И тем не менее я полагаю, что здесь есть общий связующий элемент, который власти совершенно упустили из виду. У меня болят руки, мисс. Я их сейчас опущу, но больше никаких движений делать не буду. – Он опустил руки, прежде чем она успела что-либо возразить.

Девушка отступила на полшага. Атмосфера старого дома сгустилась вокруг них. Где-то на улице заиграло радио в машине, но его сразу выключили.

– Я думаю, вы лжете, – медленно проговорила незнакомка. – Скорее всего, вы обычный вор или чокнутый охотник за сувенирами. А может, вы сами как-то связаны с этими убийствами?

Сол ничего не ответил, сосредоточенно глядя на нее в темноте. Маленький пистолет в ее руках был уже еле различим. Он чувствовал, что она колеблется. Через несколько мгновений он заговорил:

– Престон, Джозеф Престон, фотограф. Вы его жена? Нет, вряд ли. Шериф Гентри сказал, что мистер Престон жил здесь в течение… двадцати шести лет, кажется. Так что, скорее всего, вы его дочь. Да, дочь.

Девушка отступила еще на шаг назад.

– Вашего отца убили на улице, – продолжил Сол. – Убили зверски и бессмысленно. Власти не могут сказать вам ничего определенного, а то, что они говорят, вас совершенно не удовлетворяет, поэтому вы решили действовать сами. Возможно, вы наблюдаете за этим домом уже несколько дней в надежде что-то выяснить. И тут появляется какой-то еврей из Нью-Йорка, в белой кепке, и лезет через забор. Конечно, вы понимаете, что такой шанс упускать нельзя. Так?

Молодая женщина по-прежнему молчала, но пистолет опустила. Солу показалось, что плечи ее дрогнули. Уж не плачет ли она?

– Ну что ж. – Он слегка коснулся ее руки. – Возможно, я смогу вам чем-то помочь. Вдвоем нам проще будет найти объяснение этому безумию. Пойдемте отсюда, в этом доме пахнет смертью.

* * *

Дождь прекратился. В саду пахло мокрыми листьями и землей. Девушка провела Сола к дальней стене каретного сарая, к дыре, проделанной между старой чугунной решеткой и новой стальной сеткой. Он протиснулся в дыру вслед за ней, заметив, что она сунула пистолет в карман своего плаща. Они пошли по переулку, гравий тихо скрипел у них под ногами.

– Откуда вы узнали? – спросила она.

– Догадался.

Дойдя до перекрестка, они остановились и некоторое время стояли молча.

– Моя машина там, у парадного входа.

– Да? А как же вы меня увидели?

– Я заметила вас, когда вы проезжали мимо. Вы очень пристально вглядывались в окна и почти остановились перед домом. После того как ваша машина свернула за угол, я пошла сюда, чтобы проверить.

– Гм… Из меня получился бы плохой шпион.

– Вы действительно психиатр?

– Да.

– Но вы не из здешних мест.

– Нет, из Нью-Йорка. Я иногда работаю в клинике Колумбийского университета.

– Вы американец?

– Да.

– А ваш акцент… немецкий?

– Нет. Я родился в Польше. Как вас зовут?

– Натали. Натали Престон. Мой отец был… Ну, вы все знаете.

– Я очень мало знаю. А в данный момент с уверенностью могу сказать только одно.

– И что же? – Лицо молодой женщины казалось очень напряженным.

– Что я умираю с голоду. Ничего не ел с самого утра, не считая чашки жуткого кофе, выпитого в кабинете шерифа. Если вы согласитесь поужинать со мной где-нибудь, мы могли бы продолжить беседу.

– Да. Но только при двух условиях, – кивнула Натали Престон.

– Каких?

– Во-первых, вы мне расскажете все, что знаете по поводу гибели моего отца. Все, что может ее как-то объяснить.

– А во-вторых?

– Вы снимете свою промокшую кепку, когда мы будем есть.

– Согласен.

* * *

Ресторан назывался «У Генри» и располагался совсем недалеко, возле старого рынка. Снаружи он выглядел не очень-то респектабельно: побеленные стены без окон и каких-либо украшений, с единственной светящейся вывеской над узкой дверью. Внутри помещение было старым, темным и напоминало Солу гостиницу около Лодзи, где его семья иногда обедала, когда он был еще ребенком. Между столами бесшумно сновали высокие чернокожие официанты в чистых белых куртках. В воздухе стоял терпкий возбуждающий запах вина, пива и даров моря.

– Чудно, – обрадовался Сол. – Если тут еда такая же вкусная, как запахи, это будет что-то незабываемое.

Его надежды полностью оправдались. Натали заказала салат с креветками, а Сол съел несколько кусков меч-рыбы, поджаренных на вертеле, с овощами и картофелем. Оба пили холодное белое вино и разговаривали обо всем на свете, кроме того, зачем пришли сюда. Натали узнала, что Сол Ласки живет один, хотя и обременен экономкой, оказавшейся наполовину ведьмой, наполовину терапевтом. Он объяснил Натали, что ему никогда не придется обращаться за профессиональной помощью к своим коллегам, пока рядом есть Тима, поскольку она не переставая растолковывает ему его же неврозы и сама ищет способы их лечения.

– Значит, у вас нет семьи? – спросила Натали.

– Здесь только племянник. – Сол кивнул официанту, убравшему тарелки с их стола. – В Израиле у меня кузина и множество более дальних родственников.

Сол в свою очередь узнал, что мать Натали умерла несколько лет назад, а сама девушка сейчас учится в аспирантуре в Сент-Луисе.

– А почему так далеко от дома? В Чарлстоне ведь тоже есть университет. И в Южной Каролине… Там преподавал один мой коллега.

– Правильно, – кивнула Натали. – Есть еще и университет Боба Джонса в Гринвилле, но отец хотел, чтобы я уехала подальше от «зоны бедных белых хулиганов», как он ее называл. В Сент-Луисе прекрасная аспирантура по педагогике. Пожалуй, это одно из лучших заведений для человека с дипломом по искусству. Во всяком случае, там мне даже удалось стать стипендиатом.

– Вы художница?

– Фотограф. Немного занималась кино, рисовала и писала маслом. Вторая специальность у меня английский язык. Я училась в Оберлине, Огайо. Приходилось слышать?

– Да.

– В общем, одна моя подруга, Диана Гольд, – она пишет акварелью, и очень, кстати, хорошо, – в прошлом году убедила меня заняться преподаванием. И почему я вам все это рассказываю?

Сол улыбнулся. Официант принес счет, и Ласки настоял, что оплатит его сам.

– Вы мне так ничего и не скажете? – спросила Натали. В голосе ее прозвучала боль.

– Напротив, – заверил он. – Я, возможно, расскажу вам больше, чем когда-либо кому-то рассказывал. Вопрос только – почему?

– Что – почему?

– Почему мы доверяем друг другу? Вы видите, как незнакомый человек вламывается в чужой дом, а два часа спустя мы уже мирно ужинаем вместе. Я же встречаюсь с молодой женщиной, которая наставляет на меня пистолет, но готов поделиться с ней чем-то таким, что оставалось невысказанным много лет. Почему так, мисс Престон?

– Зовите меня Натали. Я могу объяснить только то, что чувствую сама.

– Объясните, пожалуйста.

– У вас честное лицо, доктор Ласки. Нет, «честное» – не то слово, скорее неравнодушное. В вашей жизни было много печали… – Натали смолкла.

– У всех в жизни много печали, – тихо заметил Сол.

Темнокожая девушка кивнула:

– Но некоторых людей это ничему не учит. Вас, мне кажется, жизнь многому научила. Это… это видно по вашим глазам. Я не знаю, как выразиться яснее.

– Значит, на этом мы основываем свои суждения и само наше будущее? – спросил Сол. – Судим по глазам человека?

Натали взглянула на него:

– А почему нет? У вас есть лучший способ? – Это прозвучало не как вызов, а как вопрос.

Ласки медленно покачал головой:

– Нет. Пожалуй, лучшего способа нет. По крайней мере, для начала.

* * *

Они двинулись из исторической части города на юго-запад. Сол ехал в своей взятой напрокат «тойоте» следом за зеленой «новой» девушки. После моста через реку Эшли они свернули на семнадцатое шоссе и вскоре добрались до Сент-Эндрюса. Дома здесь были белые, в основном щитовые, – типичный район среднего класса. Сол остановился на подъездной дороге к дому, сразу за машиной Натали Престон.

Внутри было чисто и уютно, бо́льшую часть места в небольшой гостиной занимали тяжелое старинное кресло и такая же тяжелая софа. На белой каминной полке стояли горшки со шведским плющом и многочисленные семейные фотографии в металлических рамках. На стенах тоже висели фотографии, но скорее профессиональные. Сол с интересом принялся рассматривать их, пока Натали включала везде свет и убирала верхнюю одежду.

– Ансельм Адамс, – сказал он, пристально глядя на великолепный черно-белый снимок небольшой деревни в пустыне и кладбища, освещенного бледной луной. – Я про него слышал.

На другом фото тяжелые волны тумана обволакивали город на холме.

– Майнор Уайт, – подсказала Натали. – Отец был знаком с ним где-то в начале пятидесятых.

Там же висели фотографии Имоджен Каннингем, Себастьяна Милито, Джорджа Тайса, Андре Кертеса и Роберта Франка. Снимок Франка заставил Сола остановиться. Человек в темном костюме и с тростью стоял на крыльце старинного дома или отеля. Лестничный пролет, ведущий на второй этаж, скрывал его лицо. Солу захотелось сделать два шага влево и взглянуть в это лицо.

– Жаль, что я не знаю имен, – сказал он. – Они, наверное, известные фотографы?

– Некоторые из них, – ответила Натали. – Эти работы теперь, вероятно, стоят в сто раз дороже, чем тогда, когда отец покупал их, но он их ни за что не продаст. – Она замолкла.

Сол подошел к камину и взял в руки одну из семейных фотографий. Со снимка ему тепло улыбалась женщина с короткими черными волосами, завитыми в стиле начала шестидесятых.

– Ваша мать?

– Да, – кивнула Натали. – Она погибла в глупой катастрофе в июне шестьдесят восьмого. Два дня спустя убили Роберта Кеннеди. Мне тогда было девять лет.

На следующей фотографии маленькая девочка стояла на складном столике и улыбалась, глядя на отца. Рядом Сол заметил портрет отца Натали, когда тот был постарше, – серьезный и довольно красивый мужчина. Тонкие усы и светящиеся глаза делали его похожим на Мартина Лютера Кинга, только без этих свисающих щек.

– Прекрасный портрет, – сказал он.

– Спасибо. Я сделала его прошлым летом.

Сол огляделся:

– А где же работы вашего отца?

– Это здесь. – Натали провела его в столовую. – Папа не хотел, чтобы они висели рядом с другими.

На длинной стене, над пианино, размещались четыре черно-белые фотографии. Две из них были этюдами – игра света и тени на стенах старых кирпичных домов. Одна изображала очень широкую перспективу: необычно освещенный пляж и море, уходящее в бесконечность. На последней была дорожка в лесу, все в целом представляло собой сложное решение соотношения плоскостей, тени и композиции.

– Потрясающе! – воскликнул Сол. – Только здесь нет людей.

Натали тихо рассмеялась:

– Верно. Папа делал портреты ради заработка, поэтому он говорил, что ни за что не согласится заниматься этим еще и как своим хобби. И потом, он был очень скромным человеком. Не любил снимать откровенные фотографии, на которых были люди, и всегда настаивал, чтобы я заручалась письменным разрешением, когда делала такие снимки. Он терпеть не мог вторгаться в чью-то личную жизнь. И вообще папа был… ну как вам сказать… слишком стеснительным. Если надо было заказать пиццу с доставкой, он всегда просил позвонить меня… – Голос ее дрогнул, и она на секунду отвернулась. – Хотите кофе?

– С удовольствием.

Рядом с кухней находилась фотолаборатория. Первоначально это, вероятно, была кладовка для продуктов либо вторая ванная комната.

– Здесь вы с отцом проявляли фотографии? – спросил Сол.

Натали кивнула и включила красную лампочку. В маленькой комнате царил образцовый порядок: увеличитель, флаконы и банки с химикатами – все стояло на своих местах, и на всем были надписи. Над раковиной на леске висели восемь или десять свежих фотографий. Сол стал их рассматривать. Это все были снимки дома Фуллер, сделанные при разном освещении, в разное время суток и с разных точек.

– Ваши?

– Да. Я знаю, это глупо, но все же лучше, чем просто сидеть в машине целый день и ждать, когда что-нибудь случится. – Она пожала плечами. – Я наведываюсь в полицию и в контору шерифа каждый день, но от них никакой помощи. Вам со сливками и сахаром?

Он отрицательно качнул головой. Они перешли в гостиную и сели у камина – Натали в кресло, Сол на софу. Чашки для кофе были из такого тонкого фарфора, что казались прозрачными. Натали поправила поленья в камине и зажгла огонь. Поленья загорелись сразу и горели хорошо и ровно. Некоторое время они сидели молча, глядя на пламя.

– В субботу я с друзьями покупала в Клейтоне подарки к Рождеству, – сказала она наконец. – Это пригород Сент-Луиса. Потом мы пошли в кино на «Попая» с Робином Уильямсом. В тот вечер я вернулась в свою квартиру в университетском городке около одиннадцати тридцати и, как только зазвонил телефон, сразу поняла: что-то случилось. Не знаю почему. Мне часто звонят друзья, и довольно поздно. Фредерик, например, обычно заканчивает работу в своем компьютерном центре после одиннадцати, и ему иногда приходит в голову пойти куда-нибудь перекусить или еще что-то. Но на этот раз звонок был междугородный, и меня охватило дурное предчувствие. Звонила мисс Калвер, наша соседка и бывшая мамина подруга. В общем, она все твердила, что произошел несчастный случай, повторяя это по нескольку раз. Только через минуту-две я поняла, что папа мертв, что его убили. Я вылетела в Чарлстон в воскресенье, первым же рейсом, но здесь все было закрыто. Еще из Сент-Луиса я позвонила в морг, а когда добралась до него, двери оказались заперты, и мне пришлось бегать вокруг здания и искать кого-нибудь, кто впустил бы меня. Они не были готовы к моему приходу. Хотя мисс Калвер встретила меня в аэропорту, она не переставая плакала и поэтому осталась в машине… То, что я увидела, не было похоже на папу. Еще меньше это было похоже на него во вторник, во время похорон, со всей этой косметикой. Я не могла понять, как все случилось, а в полиции тоже ничего не могли объяснить. Они пообещали, что вечером мне позвонит детектив Холман, но он позвонил только в понедельник после обеда. Я очень благодарна шерифу мистеру Джентри, он пришел в морг еще в воскресенье, а после подвез меня домой и попытался ответить на вопросы; все остальные задавали вопросы мне. В общем, в понедельник приехали тетя Лия и мои кузины, и мне некогда было выяснять подробности до самой среды. На похороны пришло много народу. Я как-то забыла, что отца в городе очень любили. Пришел и шериф Джентри. Тетя Лия хотела остаться у меня на неделю-другую, но ее сыну Флойду нужно было возвращаться в Монтгомери, и я пообещала ей, что со мной все будет в порядке. Она должна приехать на Рождество… – Натали замолчала.

Сол сидел, наклонившись вперед и сцепив руки. После паузы девушка глубоко вздохнула и махнула рукой куда-то в сторону окна, выходящего на улицу:

– Мы с отцом всегда наряжали елку в это воскресенье. Получается довольно поздно, но папа говорил, что это доставляет больше удовольствия, чем когда елка торчит в комнате неделями. Мы обычно покупаем ее на улице Саванна. Знаете, в субботу я купила ему красную рубашку в клетку. Не могу объяснить почему, но я привезла ее с собой. Теперь мне придется отвезти ее назад. – Она замолчала и опустила голову. – Извините меня, я сейчас… – Натали быстро встала и вышла из гостиной.

Сол какое-то время сидел неподвижно, глядя на огонь, потом поднялся и пошел к двери. Натали стояла, прислонившись к кухонному столу, комкая в руке бумажную салфетку. Он молча остановился рядом.

– От всего этого можно сойти с ума. – Она все еще не смотрела на него.

– Да.

– Как будто он был никем, просто какой-то незаметной вещью. Вы понимаете, что я хочу сказать?

– Да.

– В детстве я часто смотрела ковбойские фильмы по телевизору, – продолжила Натали. – И когда там кого-нибудь убивали, даже не главного героя и не злодея, так, случайного прохожего по сюжету, то получалось, что его вроде никогда и не было. Вот это мне не давало покоя. Я всегда думала о том человеке, что у него, наверное, были родители, которые его любили, он имел свои привычки, желания, мечты, а потом раз – и его больше нет, просто потому, что режиссер хотел показать, как ловко его герой-супермен обращается с оружием или еще что-нибудь… Ах, извините, я никак не могу научиться доступно выражать свои мысли. – Натали с досадой ударила ладонью по столу.

Сол шагнул вперед и коснулся ее руки:

– Да нет, вы все очень хорошо выразили.

– Я просто в отчаянии и не знаю, что делать. – Она всхлипнула. – Мой отец был, он на самом деле существовал. И он никогда никому не причинял боли. Вообще никогда. Он был самым добрым человеком, которого я когда-либо знала, и вот теперь его убили, и никто не может сказать почему. Они просто не знают!.. О, простите, что я вам все это говорю…

Сол обнял ее и так держал, пока она не успокоилась.

* * *

Чуть позже Натали сварила кофе, отнесла его в гостиную и села в кресло. Сол устроился у камина, рассеянно проводя рукой по листьям шведского плюща.

– Их было трое, – тихо сказал он. – Мелани Фуллер, Нина Дрейтон и человек из Калифорнии по фамилии Борден. И все трое убийцы.

– Убийцы? Но в полиции сказали, что миз Фуллер была довольно старой леди… очень старой, а мисс Дрейтон сама оказалась жертвой в тот вечер.

– Да, – кивнул Сол. – И все же они трое убийцы.

– При мне никто не упоминал имени Бордена, – заметила Натали.

– Он был там, – сказал Ласки. – И он был на борту самолета, который взорвался в пятницу ночью или, точнее, рано утром в субботу. Скажем так: предполагалось, что он летел тем самолетом.

– Я ничего не понимаю. Катастрофа произошла за несколько часов до того, как убили отца. Как мог этот Борден… или хотя бы эти пожилые леди… Как они могли быть связаны с убийством отца?

– Они использовали людей, – сказал Сол. – Они… как бы это выразить… контролировали других людей. У них, у каждого, были свои помощники. Все это очень трудно объяснить.

– Вы хотите сказать, они были связаны с мафией или что-то в этом роде?

Сол улыбнулся:

– Хорошо, если бы все было так просто.

Натали покачала головой:

– Я все равно не понимаю.

Он вздохнул:

– Это очень долгая история, отчасти она совершенно фантастичная, можно сказать, невероятная. Лучше бы вам никогда не пришлось ее выслушивать. Вы либо сочтете меня сумасшедшим, либо окажетесь вовлеченной в нечто с ужасными последствиями.

– Но я уже вовлечена, – твердо заявила Натали.

– Да. – Сол помедлил. – Но нет необходимости впутываться в это еще глубже.

– Нет, я буду, по крайней мере до тех пор, пока не найдут убийцу моего отца. Я этого добьюсь, с вами или без вас, доктор Ласки. Клянусь вам.

Он долго смотрел на свою собеседницу, потом снова тяжело вздохнул:

– Да, похоже, вы сдержите клятву. Хотя, возможно, измените свое намерение, когда я расскажу вам то, что хочу рассказать. Боюсь, для того, чтобы объяснить что-либо об этих троих пожилых людях, убийцах, чьей жертвой пал ваш отец, мне придется поведать вам мою собственную историю.

– Ну что ж. – Натали поудобнее устроилась в кресле. – Времени у меня сколько угодно.

* * *

– Я родился в тысяча девятьсот двадцать пятом году в Польше, – начал Сол. – В городе Лодзи. Родители мои были довольно обеспеченными людьми. Отец – врач. Семья еврейская, но не ортодоксально еврейская. В молодости моя мать подумывала о том, чтобы перейти в католичество. Отец считал себя врачом – во-первых, поляком – во-вторых, гражданином Европы – в-третьих и лишь в-четвертых – евреем.

Когда я был мальчиком, евреям неплохо жилось в Лодзи, лучше, чем во многих других местах. Из шестисот тысяч населения примерно треть составляли евреи. Многие горожане – бизнесмены, ремесленники были евреями. Несколько друзей и подруг моей матери являлись деятелями искусства, ее дядя много лет играл в городском симфоническом оркестре. К тому времени, когда мне минуло десять, многое в этом отношении изменилось. Вновь избранные в местное управление представители партий обещали убрать евреев из города. Страна, казалось, заразилась антисемитизмом, бушевавшим в соседней стране, Германии, и становилась все более враждебной к нам. Отец говорил, что во всем виноваты тяжелые времена, через которые мы только что прошли. Он неустанно повторял, что европейские евреи привыкли к волнам насилия, за которыми следовали поколения прогресса. «Мы все – человеческие существа, – говорил он, – несмотря на различия, разделяющие нас». Я уверен, что отец встретил смерть, все еще веря в это.

Сол замолчал, походил по комнате, потом остановился, положив руки на спинку софы.

– Видите ли, Натали, я не привык рассказывать об этом. Я не знаю, что тут необходимо для понимания ситуации, а что нет. Возможно, нам следует подождать до следующего раза.

– Нет, – твердо заявила Натали. – Сейчас. Не торопитесь. Вы сказали, что это поможет объяснить, почему был убит мой отец.

– Да.

– Тогда продолжайте. Расскажите все.

Сол кивнул, обошел софу и сел, положив руки на колени. Руки у него были большие, и он иногда жестикулировал ими во время рассказа.

– Когда немцы вошли в наш город, мне исполнилось четырнадцать. Это было в сентябре тридцать девятого. Поначалу все шло не так уж плохо. Было решено назначить Еврейский совет для консультаций по управлению этим новым форпостом рейха. Отец объяснил мне, что с любыми людьми всегда можно договориться в цивилизованной форме. Он не верил в дьяволов. Несмотря на возражение матери, отец предложил свои услуги в качестве члена совета, но из этого ничего не вышло. Уже был назначен тридцать один человек из видных горожан-евреев. Спустя месяц, в начале ноября, немцы выслали всех членов совета в концлагерь и сожгли синагогу.

В семье стали поговаривать о том, что надо бы перебираться на ферму нашего дяди Моше около Кракова. В Лодзи в это время уже было очень трудно с продуктами. Обычно мы проводили на ферме лето и думали, как будет здорово побывать там вместе со всей семьей. Через дядю Моше мы получили весточку от его дочери Ребекки, которая вышла замуж за американского еврея и собиралась выехать в Палестину, чтобы заняться там фермерством. Уже несколько лет она пыталась уговорить молодое поколение нашей семьи присоединиться к ней. Сам я с удовольствием отправился бы на ферму. Вместе с другими евреями меня исключили из школы в Лодзи, а дядя Моше когда-то преподавал в Варшавском университете, и я знал, что он с удовольствием займется моим воспитанием. По новым законам отец имел право лечить теперь только евреев, а большинство их жили в отдаленных и самых бедных кварталах города. В общем, причин оставаться было не много – гораздо больше было причин уехать.

Но мы остались. Решили, что поедем к дяде Моше в июне, как всегда, а потом подумаем, возвращаться в город или нет. Какими мы были наивными!

В марте сорокового гестапо выгнало нас из собственных домов и организовало в городе еврейское гетто. К моему дню рождения, к пятому апреля, гетто было полностью изолировано, евреям строго запретили ездить куда бы то ни было.

Немцы снова создали совет – его называли юденрат, и на этот раз отца в него включили. Один из членов совета, Хаим Румковский, часто приходил в нашу квартиру, состоявшую из единственной комнаты, в который мы спали ввосьмером, и они с отцом сидели всю ночь, обсуждая разные вопросы управления гетто. Это невероятно, но порядок сохранялся, несмотря на скученность и голод. Я снова пошел в школу. Когда отец не заседал в совете, он работал по шестнадцать часов в день в одной из больниц, которую они с Румковским создали буквально из ничего.

Так мы жили, точнее, выживали целый год. Я был для своего возраста очень мал ростом, но скоро научился искусству выживания в гетто, хотя для этого приходилось воровать, прятать продукты в укромные уголки и торговаться с немецкими солдатами, меняя вещи и сигареты на еду. Осенью сорок первого немцы стали свозить тысячи западных евреев в наше гетто, некоторых привозили даже из Люксембурга. Многие из них были немецкими евреями, они смотрели на нас свысока. Я помню, как подрался с мальчишкой старше меня, евреем из Франкфурта. К тому времени мне исполнилось шестнадцать, но я легко мог сойти за тринадцатилетнего. Я сшиб его с ног, а когда он попытался встать, ударил его доской и разбил ему лоб. Он прибыл к нам неделю назад, в одном из этих пломбированных вагонов, и был все еще очень слаб. Я уже не помню, из-за чего мы подрались.

В ту зиму моя сестра Стефа умерла от тифа, а с ней и тысячи других людей. Мы все очень радовались, когда наступила весна, несмотря на известие о возобновлении немецкого наступления на Восточном фронте. Отец считал скорое падение России хорошим признаком. Он думал, что война закончится к августу и многие евреи будут переселены в русские города. «Возможно, нам придется стать фермерами и кормить их новый рейх, – говорил он. – Но быть фермером не так плохо».

В мае большинство немецких и иностранных евреев были вывезены на юг, в Освенцим, в Аушвиц. У нас мало кто слышал об Освенциме, пока туда не покатили поезда из нашего гетто. До той весны наше гетто использовалось как большой загон для скота, теперь же четыре раза в день отсюда отправлялись поезда. В качестве члена юденрата отец был вынужден участвовать в сборе и отправке тысяч людей. Все делалось по порядку. Отцу это было ненавистно. Потом он целыми сутками не выходил из больницы, работал, будто искупал свою вину.

Наш черед настал в конце июня, примерно в то время, когда мы обычно отправлялись на ферму дяди Моше. Всем семерым было приказано явиться на станцию. Мама и мой младший брат Йозеф плакали. Но мы пошли, и мне кажется, что отец даже почувствовал облегчение.

Нас не послали в Аушвиц. Нас отправили на север, в Хелмно – деревню километрах в семидесяти от Лодзи. У меня когда-то был приятель, маленький провинциал по имени Мордухай, семья которого была родом из Хелмно. Позже я узнал, что именно в Хелмно немцы проводили свои первые эксперименты с газовыми камерами. Как раз в ту зиму, когда Стефа умирала от тифа.

Мы много слышали о перевозке людей в пломбированных вагонах, но наша поездка была совсем не похожа на это и даже, можно сказать, приятна. До места мы добрались за несколько часов. Вагоны были набиты битком, но это были обычные пассажирские вагоны, а не товарные. День – двадцать четвертое июня – выдался великолепный. Когда мы прибыли на станцию, ощущение было такое, будто мы снова едем на ферму к дяде Моше. Станция Хелмно оказалась крохотной, просто небольшой сельский разъезд, окруженный густым зеленым лесом. Немецкие солдаты повели нас к ожидавшим грузовикам, но они вели себя спокойно и даже, казалось, были шутливо настроены. Никто нас не толкал и не кричал на нас, как в Лодзи, – там мы к этому уже привыкли. Нас отвезли в большую усадьбу за несколько километров, где был устроен лагерь. Каждого зарегистрировали – я отчетливо помню ряды столов, за которыми сидели чиновники. Они были расставлены на гравийных дорожках, ярко светило солнце, пели птицы… А потом нас разделили на мужскую и женскую группу для помывки и дезинфекции. Мне хотелось побыстрее догнать остальных мужчин, поэтому я так и не увидел, как маму и четырех моих сестер увели. Они исчезли – уже навсегда – за забором, окружавшим лагерь для женщин.

Нам велели раздеться и встать в очередь. Я очень стеснялся, потому что только прошлой зимой начал взрослеть. Не помню, боялся я чего-нибудь или нет. День был жаркий, после бани нас пообещали накормить, а звуки леса и лагеря поблизости делали атмосферу дня праздничной, почти карнавальной. Впереди на поляне я увидел большой фургон с яркими нарисованными картинками животных и деревьев. Очередь уже двинулась в направлении поляны, когда появился эсэсовец, молодой лейтенант в очках с толстыми стеклами, с застенчивым лицом, и пошел вдоль очереди, отделяя больных, самых младших и стариков от тех, кто покрепче. Подойдя ко мне, лейтенант замешкался. Я был все еще невысок для своего возраста, но в ту зиму я ел довольно сносно, а весной стал быстро расти. Он улыбнулся, махнул рукой, и меня отправили в короткую шеренгу здоровых мужчин. Отца тоже послали туда. Йозефу, которому минуло всего восемь, было велено оставаться с детьми и стариками. Он заплакал, и отец отказался оставить его. Я тоже вернулся в ту шеренгу и встал рядом с отцом и Йозефом. Увидев, как молодой эсэсовец махнул охраннику, отец приказал мне вернуться к остальным, но я отказался.

И тогда, единственный раз в жизни, отец толкнул меня, крикнув: «Иди!» Я упрямо замотал головой, продолжая стоять на месте. Охранник, толстый сержант, пыхтя, приближался к нам. «Иди!» – повторил отец и ударил меня по щеке. Потрясенный, обиженный, я прошел, спотыкаясь, несколько шагов к той короткой шеренге, прежде чем подоспел охранник. Я злился на отца и не мог понять, почему нам нельзя войти в эту баню вместе. Он унизил меня перед другими мужчинами. Сквозь слезы я смотрел, как он удалялся с Йозефом на руках, на его согнутую обнаженную спину. Брат перестал плакать и все оглядывался назад. Отец тоже обернулся, взглянул на меня всего один раз, прежде чем исчезнуть из виду вместе с остальной шеренгой детей и стариков.

Примерно пятую часть мужчин, прибывших в тот день, не дезинфицировали. Нас повели строем прямо в барак и выдали нам грубую тюремную одежду.

Отец не появился ни после обеда, ни вечером. Я помню, как плакал от одиночества в ту ночь, прежде чем заснуть в вонючем бараке. Я был уверен, что в тот момент, когда отец прогнал меня из шеренги, он лишил меня возможности находиться в той части лагеря, где жили семьи.

Утром нас накормили холодным картофельным супом и сформировали бригады. Мою бригаду повели в лес. Там был вырыт ров, примерно семьдесят метров в длину, больше десяти в ширину и по крайней мере пять в глубину. Судя по свежевскопанной земле, поблизости были еще рвы, уже заполненные. Я должен был сразу все понять по запаху, догадаться, но я до последнего отказывался это делать, пока не прибыл первый из фургонов того дня. Это были те же самые фургоны, которые я видел вчера.

Видите ли, лагерь в Хелмно служил чем-то вроде испытательного полигона. Как выяснилось позже, Гиммлер приказал установить там газовые камеры, работающие на синильной кислоте, но в то лето они все еще пользовались углекислым газом, находившимся в тех ярко раскрашенных фургонах.

В наши обязанности входило отделять тела друг от друга, можно сказать – отрывать их друг от друга, потом сбрасывать в ров и засыпать землей и известью, пока не прибудет следующий груз. Душегубки оказались неэффективным орудием убийства. Зачастую почти половина жертв выживала, и их, полуотравленных выхлопными газами, пристреливали на краю рва солдаты из дивизии «Мертвая голова». Поджидая прибытия фургонов, они покуривали и обменивались шутками друг с другом. Но даже после душегубок и расстрела некоторые люди были живы, и их засыпали землей, когда они еще шевелились.

В тот вечер я вернулся в барак, покрытый кровью и экскрементами. Я подумал, не лучше ли мне умереть, но все же решил, что буду жить. Жить, несмотря ни на что, жить только для того, чтобы жить!

Я соврал им, сказав, что я сын зубного врача и сам учился зубоврачебному делу. Капо смеялись, – по их мнению, я был слишком молод для этого, но на следующей неделе меня включили в бригаду выдергивателей зубов. Вместе с тремя другими евреями я обшаривал обнаженные тела в поисках колец, золота и прочих ценностей. Стальными крюками мы тыкали мертвецам в задний проход и во влагалище, потом я плоскогубцами вырывал у них золотые зубы и пломбы. Часто меня посылали работать в ров. Сержант-эсэсовец по фамилии Бауэр иногда, смеясь, швырял в меня куски земли, стараясь попасть в голову. У него у самого было два золотых зуба.

Через неделю-другую евреев из похоронной команды расстреливали, а их место занимали вновь прибывшие. Я провел во рву девять недель, каждое утро просыпаясь с уверенностью, что сегодня настанет мой черед. Ночью, когда мужчины постарше читали в бараке кадиш и с темных нар доносились крики «Эли, Эли!», я в отчаянии заключал сделку с Богом, в которого больше не верил. «Еще один день, – повторял я. – Всего один день». Но больше всего я верил в свою волю выжить. Возможно, я страдал солипсизмом отрочества, но мне казалось, что, если я буду достаточно сильно верить в свое собственное существование и в то, что оно будет длиться, все так и будет.

В августе лагерь разросся, и меня по какой-то причине перевели в лесную бригаду. Мы валили лес, выкорчевывали пни и добывали камень для строительства дорог. Каждые несколько дней колонна рабочих, возвращавшихся после смены, всем составом отправлялась в фургоны или прямо в ров. Таким образом происходил «естественный отбор». В ноябре выпал первый снег. К тому времени я был в лесной бригаде дольше, чем кто бы то ни было, за исключением старого капо Карского.

– Что такое «капо»? – спросила Натали.

– Капо – это надсмотрщик с плеткой.

– Они помогали немцам?

– Написаны целые ученые трактаты про капо и про то, как они отождествляли себя со своими хозяевами-нацистами, – пояснил Сол. – Стэнли Элкинс и другие авторы исследовали этот эффект повиновения, характерный для концлагерей. Они сравнивают его с покорностью черных рабов в Америке. Недавно, в сентябре, я участвовал в обсуждении так называемого стокгольмского синдрома, когда заложники не только отождествляют себя со своими тюремщиками, но и активно помогают им.

– Вроде этой… Патти Херст?[18]

– Да. И вот это… господство, держащееся на силе воли, уже много лет не дает мне покоя. Но мы поговорим о нем после. Пока же я могу сказать только одно, если это хоть как-то оправдывает меня, – за все время, проведенное в лагерях, я не сделался капо.

В ноябре сорок второго, когда работы по совершенствованию лагеря были закончены, меня перевели из временного барака назад, в основной лагерь, и включили в бригаду, работающую во рву. К тому времени печи уже построили, но немцы не рассчитали количество евреев, прибывающих по железной дороге, поэтому и фургоны-душегубки, и ров все еще работали. Мои услуги зубного врача для мертвых больше не требовались, и я засыпал могилы гашеной известью, дрожал от зимнего холода и ждал. Я знал, что в любой момент могу стать одним из тех, кого хоронил каждый день.

Девятнадцатого ноября тысяча девятьсот сорок второго года, в ночь на четверг, произошло одно событие. – Сол замолчал. Через несколько секунд он встал и подошел к камину. Огонь почти погас. – Натали, у вас есть что-нибудь выпить покрепче кофе? Немного хересу, скажем?

– Конечно. Бренди подойдет?

– Отлично.

Она вскоре вернулась в гостиную с большим бокалом, наполненным почти до краев. Сол за это время помешал угли, добавил дров, и огонь снова ожил.

– Спасибо. – Он повертел бокал в пальцах, глубоко вдохнул аромат бренди и сделал глоток. – В четверг – я практически уверен, что это случилось девятнадцатого ноября сорок второго года, – поздно ночью пятеро немцев вошли в наш барак. Они и раньше приходили. Каждый раз они уводили четырех человек, и потом их никто уже никогда не видел. Заключенные из остальных семи бараков нашего лагеря рассказывали, что у них происходило то же самое. Мы не могли понять, зачем немцы это делают, когда они ежедневно открыто отправляли в ров тысячи людей, но мы тогда многого не понимали. Заключенные шепотом говорили о медицинских экспериментах.

В ту ночь с охранниками был молодой оберст, то есть полковник. И в ту ночь они выбрали меня.

Я решил сопротивляться, если они придут за мной. Понимаю, что это противоречит моему решению жить, несмотря ни на что, но мысль, что меня уведут во тьму, почему-то внушала мне панический ужас, отнимала всякую надежду. Я готов был драться. Когда эсэсовцы приказали мне встать с нар, я понял, что жить осталось всего несколько секунд, и решил попытаться убить хотя бы одного из этих скотов, прежде чем они убьют меня.

Но ничего не случилось. Оберст велел мне встать, и я подчинился. Вернее, мое тело действовало против моей воли. Это не было трусостью или покорностью – оберст проник в мое сознание. Я не знаю, как это еще выразить. Я это чувствовал точно так же, как готов был спиною ощутить выстрел, который так и не прозвучал. Я осознавал, что он движет моими мышцами, переставляет мои ноги по полу и выносит мое тело из барака. А эсэсовцы-охранники все это время хохотали.

То, что я тогда ощутил, описать невозможно. Это как бы изнасилование сознания, но до конца все равно нельзя передать то, что ты в этот момент чувствуешь. Ни тогда, ни сейчас у меня нет и не было веры в какие-либо сверхъестественные явления. То, что там случилось, было результатом вполне реальной психической либо психофизиологической способности контролировать сознание других человеческих индивидуумов.

Нас посадили в грузовик, что само по себе было невероятно. Кроме той короткой поездки со станции Хелмно, евреям никогда не позволяли ездить на машинах. В ту зиму рабы в Польше были намного дешевле бензина.

Нас отвезли в лес – шестнадцать человек, включая молодую еврейку из женского барака. То, что я назвал «изнасилованием сознания», временно прекратилось, но от него осталось в голове нечто гораздо более грязное и постыдное, чем экскременты, которыми я пачкался каждый день, работая во рву. Наблюдая, как себя вели и о чем шептались другие пленники, я понял, что они не испытали ничего подобного. Честно говоря, в тот момент я усомнился в твердости своего разума.

Мы ехали почти час. В кузове грузовика с нами сидел один охранник с автоматом. Лагерные охранники почти никогда не носили автоматического оружия, опасаясь, что его могут захватить. Я еще не оправился от ужаса, испытанного в бараке, иначе попытался бы напасть на немца или, по крайней мере, спрыгнуть с машины. Но само невидимое присутствие полковника в кабине грузовика наполняло меня чувством неизбывного страха, который был глубже и сильнее всего мною пережитого за последние месяцы.

Было уже за полночь, когда мы приехали в усадьбу, гораздо большую, чем тот особняк, вокруг которого построен лагерь в Хелмно. Она находилась в глухом лесу. Американцы назвали бы это сооружение замком, но оно было и больше, и меньше, чем замок. Это бывшее поместье феодалов – такие поместья иногда еще встречаются в самых отдаленных лесных угодьях моей страны – представляло собой огромное скопление каменных стен, которые строились, перестраивались и расширялись бесчисленными поколениями семей отшельников, чья родословная восходила еще к дохристианским временам. Грузовики остановились, и нас загнали в подвал неподалеку от главного зала. Судя по количеству военных автомобилей среди остатков английского парка и разгульному шуму, доносившемуся из дворца, было похоже, что немцы реквизировали усадьбу под дом отдыха для своих привилегированных частей. В самом деле, когда нас заперли в подвале без окон и без света, я услышал, как литовский еврей из другого грузовика прошептал, что он узнал полковые эмблемы на машинах. То были эмблемы айнзацгруппы номер три – отряда специального назначения, который истребил целые еврейские деревни в окрестностях его родного Двинска. Даже эсэсовцы из дивизии «Мертвая голова», уничтожавшие людей в лагерях, относились к этим отрядам со страхом, граничившим с ужасом.

Через некоторое время охранники вернулись с факелами. В подвале находилось тридцать два человека. Разделив людей на две равные группы, эсэсовцы повели нас наверх, в разные комнаты. Группу, в которой был я, одели в грубые рубахи, выкрашенные в красный цвет, с белыми символами на груди. Мой символ – нечто вроде башни или фонарного столба в стиле барокко – ничего мне не говорил. У мужчины рядом на груди был силуэт слона с поднятой правой ногой.

Затем нас привели в главный зал, где мы застали картину времен Средневековья, написанную Иеронимом Босхом. Сотни эсэсовцев и убийц-спецотрядовцев отдыхали, играли в азартные игры и насиловали женщин где придется. Им прислуживали польские девушки-крестьянки, некоторые из них были еще совсем юными. В кронштейнах на стенах висели факелы, освещая зал мерцающим светом, как в картине Страшного суда. Остатки еды валялись где попало, столетней давности гобелены были перепачканы и покрыты сажей, поднимавшейся из открытых каминов. Банкетный стол, некогда великолепное произведение искусства, был изуродован кинжалами – немцы вырезали на нем свои имена. На полу валялись и храпели те, кто напился до невменяемого состояния. Я видел, как двое солдат мочились на ковер, который хозяин замка, должно быть, привез когда-то из Крестового похода.

В центре огромного зала на полу был расчищен квадрат примерно одиннадцать на одиннадцать метров, выложенный черными и белыми плитами. По обеим сторонам этого квадрата, там, где начинались галереи, на каменных плитах друг против друга были установлены два тяжелых кресла. В одном из них восседал молодой оберст – бледный светловолосый ариец с худыми белыми руками. В другом кресле сидел старик, такой же древний, как и каменные стены вокруг. На нем тоже была форма эсэсовского генерала, но он больше походил на сморщенную восковую куклу, одетую в мешковатый наряд злыми детьми.

Из боковой двери вывели группу евреев, привезенных на другом грузовике. На них были светло-синие рубахи с черными символами, такими же как у нас. Увидев на женщине светло-синее одеяние с короной на груди, я понял, что будет происходить. В том состоянии истощения и постоянного страха, в котором я пребывал, можно было поверить любому безумию.

Каждому из нас приказали занять свой квадрат. Я исполнял роль слоновой пешки белого короля и стоял в трех метрах от кресла оберста, чуть впереди и справа от него, лицом к лицу с перепуганным литовцем. Он был пешкой черного слона.

Крики и пение смолкли. Немецкие солдаты собрались вокруг нас, стремясь занять места поближе к краю квадрата. Некоторые из них забрались на лестницы и столпились на галереях, чтобы лучше видеть. С полминуты ничего не было слышно, кроме потрескивания факелов и тяжелого дыхания толпы. Мы стояли на указанных квадратах – тридцать два умирающих от голода еврея, с застывшими лицами, неподвижными глазами, ожидая, что же с нами будет.

Старик слегка наклонился вперед и подал знак оберсту. Тот улыбнулся и кивнул. Началась игра в живые шахматы…

* * *

Оберст сделал первый ход, и пешка слева от меня – худой еврей с серой щетиной на щеках – передвинулась на два квадрата вперед. Старик ответил тем, что вывел свою королевскую пешку. Глядя, как двигаются эти несчастные заключенные, не понимающие, что с ними происходит, я был уверен, что они не в состоянии контролировать собственные тела.

Я немного играл в шахматы со своим отцом и дядей и знал стандартные гамбиты. Оберст глянул вправо, и крупный поляк с эмблемой коня на тунике вышел на поле и встал передо мной. Старик двинул вперед коня со стороны королевы. Оберст вывел нашего слона, небольшого роста мужчину с перевязанной левой рукой, и поставил его в пятом ряду на вертикали коня. Старик передвинул ферзевую пешку на одну клетку вперед.

В тот момент я отдал бы все, чтобы иметь любую другую эмблему, кроме пешки. Фигура низкорослого крестьянина передо мной, изображавшего коня, не давала практически никакой защиты. Справа от меня другая пешка обернулась и тут же сморщилась от боли: оберст заставил ее смотреть вперед. Я поворачиваться не стал, у меня начали дрожать ноги.

Оберст передвинул нашу ферзевую пешку на два хода вперед и поставил ее рядом со старой пешкой на королевской вертикали. Ферзевой пешкой был мальчик-подросток, он украдкой косился по сторонам, не поворачивая головы. Только крестьянин-конь передо мной прикрывал мальчика от вражеской пешки.

Старик слегка двинул левой рукой, и его слон встал перед женщиной-голландкой, изображавшей королеву. Лицо «слона» было очень бледным. На пятом ходу оберст вывел вперед нашего второго коня. Я не мог видеть лица этого человека. Эсэсовцы, столпившиеся вокруг, начали орать и хлопать в ладоши после каждого хода, словно зрители на футбольном матче. До меня доносились обрывки разговоров. Противника оберста называли Стариком (Der Alte), а оберста болельщики подбадривали криками «Der Meister!».[19]

Старик подался вперед, словно паук, и его королевский конь встал перед ферзевой пешкой. В роли коня выступал молодой и сильный парень, – вероятно, он пробыл в лагере всего несколько дней. На лице его застыла идиотская улыбка, будто ему нравилась эта жуткая игра. Как бы в ответ на улыбку парня оберст передвинул своего хрупкого слона на тот же квадрат. Теперь я узнал «слона» – это был плотник из нашего барака, который поранился два дня назад, когда резал доски для постройки сауны охранников. Низкорослый плотник поднял здоровую руку и хлопнул черного «коня» по плечу, как он хлопнул бы своего друга, пришедшего сменить его на посту.

Я не видел, откуда стреляли, наверное с галереи позади меня, но звук был таким громким, что я вздрогнул и начал поворачивать голову, и в это мгновение оберст, как клещами, стиснул мою шею. Улыбка юноши, изображавшего коня, исчезла вместе с половиной его черепа. Пешки, стоявшие сзади, съежились от ужаса, но боль заставила их сразу же выпрямиться. Тело «коня» отлетело почти на то же место, откуда он сделал ход, а на квадрат белой пешки уже натекла лужа крови. Два эсэсовца выскочили вперед и оттащили труп, запачкав несколько стоявших рядом черных фигур. По залу прокатились крики одобрения болельщиков.

Старик снова наклонился вперед, его слон шагнул по диагонали туда, где находился наш, и слегка дотронулся до перевязанной руки плотника. На этот раз перед выстрелом была небольшая заминка, затем пуля ударила нашего слона в левую лопатку. Коротышка споткнулся, сделав два шага вперед, с секунду постоял, подняв руку, словно хотел почесаться, и мешком рухнул на плиты. Вперед вышел сержант, приставил к голове плотника «люгер» и выстрелил один раз, потом оттащил все еще дергающийся труп с поля. Игра возобновилась.

Оберст передвинул нашу королеву на две клетки вперед, и теперь ее отделял от меня лишь один пустой квадрат. Я заметил, что ногти ее обгрызены почти до мяса, и это напоминало мне мою сестру Стефу. Я с изумлением обнаружил, что в первый раз заплакал, вспомнив о ней.

Под рев пьяной толпы Старик сделал свой следующий ход. Его королевская пешка быстро шагнула вперед и «съела» нашу ферзевую пешку. Этой пешкой был бородатый поляк, явно правоверный еврей. Винтовка щелкнула дважды, почти без паузы. Черная королевская пешка оказалась залита кровью, когда она заняла место нашей ферзевой пешки.

Теперь передо мной не было никого, только три пустые клетки, а дальше – черный конь. Свет факелов отбрасывал длинные тени; пьяные эсэсовцы, стоявшие по краям «доски», что-то вопили, давая советы игрокам. Я не смел повернуться, но увидел, как Старик заерзал в своем кресле – видно, осознал, что теряет контроль над центром поля. Затем он повернул голову, и его пешка, стоявшая перед конем со стороны короля, передвинулась на одну клетку. Оберст вывел нашего уцелевшего слона, блокируя вражескую пешку и угрожая слону Старика. Толпа зашлась в восторженном крике.

Игроки закончили гамбит и перешли к миттельшпилю. Обе стороны провели рокировку, обе ввели в игру ладьи. Оберст передвинул ферзя на поле передо мной. Я смотрел на лопатки «королевы», резко выпирающие под ее одеянием, на завитки волос, рассыпанных по спине. Кулаки мои невольно то сжимались, то разжимались. С самого начала игры я не пошевелился, от страшной головной боли в глазах плясали огненные точки, я мог потерять сознание, и мысль об этом внушала мне ужас. Что тогда случится? Позволит ли мне оберст упасть на пол или будет удерживать мое бесчувственное тело на клетках, как ему надо? Судорожно вздохнув, я попробовал сосредоточиться на гобелене, висевшем на дальней стене.

На четырнадцатом ходу Старик послал слона на ту клетку в центре доски, где стоял наш конь, которого изображал крестьянин. На этот раз выстрела не было. Рослый, тучный сержант-эсэсовец ступил на «доску» и вручил свой парадный кортик черному слону. В зале все смолкли, свет факелов плясал на отточенной стали. Приземистый крестьянин извивался, метался, мышцы его тела дергались. Я видел, что он тщетно пытается вырваться из-под власти оберста, но ничего из этого не выходит. Одним ударом лезвия он перерезал себе горло. Сержант-эсэсовец поднял свой кортик и жестом велел двоим солдатам убрать труп. Игра возобновилась.

Одна из наших ладей побила вырвавшегося вперед слона. В ход снова пошел кортик. Стоя за молодой «королевой», я крепко закрыл глаза. Открыл я их через несколько ходов, после того как оберст передвинул мою королеву на одну клетку вперед. Когда она покинула меня, мне захотелось заорать. Старик немедленно перевел свою королеву, молодую девушку-голландку, на пятую клетку ладейной вертикали. Ферзь противника теперь находился от меня всего через одну пустую клетку по диагонали. Между нами никого не было. Я почувствовал, как у меня внутри все похолодело от страха.

Оберст перешел в наступление. Первым делом он послал вперед пешку коня с левой стороны. Чтобы заблокировать ее, Старик выдвинул ладейную пешку – мужчину с красным лицом, которого я помнил по лесной бригаде. Оберст ответил на этот ход своей ладейной пешкой. Я с трудом разбирался, что происходит. Остальные пленники были в основном выше меня, я видел лишь спины, плечи, лысые головы потных, дрожащих от ужаса людей, а не шахматные фигуры. Я попытался представить себе шахматную доску и понял, что сзади остались только король да ладья. На одной горизонтали со мной стояла всего одна пешка перед королем. Впереди и слегка влево от меня сгрудились королева, пешка, ладья и слон. Еще дальше влево в одиночестве стоял наш уцелевший конь, слева от него блокировали друг друга две ладейные пешки. Черный ферзь по-прежнему угрожал мне справа.

Наш «король» – высокий, худой еврей лет шестидесяти – передвинулся по диагонали на шаг вправо. Старик сосредоточил свои ладьи на королевской вертикали. Внезапно мой ферзь отошел назад на вторую клетку ладейной вертикали, и я остался один. Прямо передо мной, через четыре пустые клетки, стоял литовский еврей и смотрел на меня широко раскрытыми глазами, полными животного ужаса.

Внезапно я шагнул вперед, волоча ноги по мраморному полу. В моем мозгу творилось что-то невообразимое, чему невозможно было сопротивляться, и оно толкало меня, стискивало мои челюсти и подавляло крик, рвавшийся откуда-то изнутри, из самой глубины моего существа. Я остановился там, где раньше стоял наш ферзь, по обе стороны от меня расположились белые пешки. Старик вывел вперед своего черного коня, и теперь он стоял напротив, через одну клетку. Толпа кричала еще громче, скандируя: «Meister! Meister!»

Я снова шагнул и теперь оказался единственной белой фигурой, ушедшей за середину «доски». Где-то позади, справа от меня, находилась черная королева. Я ощущал ее присутствие так же отчетливо, как и присутствие того невидимого стрелка за спиной, а в полуметре от себя видел потное лицо и запавшие глаза черного коня – литовского еврея.

Черная ладья прошла слева от меня. Когда мужчина, изображавший ее, ступил на клетку белой пешки, завязалась драка. Сначала я подумал, что оберст или Старик потерял контроль над фигурами, но потом понял, что все это входит в правила игры. Болельщики завопили, они жаждали крови. Черная ладья была сильнее, а возможно, ее не удерживали, и белая пешка стала отступать под ее натиском. Ладья, добравшись до горла пешки, мощно сжала его. Послышался долгий сухой хрип, и пешка рухнула на пол.

Не успели ее тело оттащить с поля, как оберст двинул нашего уцелевшего коня на тот же квадрат, и драка возобновилась. На этот раз утащили черную ладью; босые ноги человека царапали плиты, вылезшие из орбит глаза неподвижно уставились в пустоту.

Черный конь, шаркая ногами, прошел мимо меня, и снова началась схватка. Эти двое сцепились, пытаясь выцарапать друг другу глаза, нанося удары коленями, пока белого коня не вытолкали в пустую клетку за моей спиной. Винтовка снова выстрелила, я услышал, как пуля просвистела мимо уха. Человек, бывший «конем», падая, ударился об меня. На мгновение его рука схватила меня за щиколотку, как бы ища помощи. Я не шелохнулся.

Мой ферзь снова был за моей спиной. Черная пешка справа двинулась вперед, угрожая ему. Я бы схватился с ней, если бы мне было позволено, но этого не случилось. Ферзь отступил на три клетки. Старик передвинул на шаг ферзевую пешку. Оберст послал вперед вторую ладейную пешку. Толпа скандировала: «Meister! Meister!»

Старик переместил своего ферзя на две клетки назад. Меня снова подвинули. Теперь я стоял лицом к лицу с литовским евреем. Он замер, парализованный страхом. Неужели он не знал, что я не мог причинить ему вреда, пока мы стоим на одной вертикали? Возможно, и не знал, но я кожей чувствовал, что темноволосая королева в любую секунду может убрать меня. Только невидимое присутствие собственного ферзя в пяти клетках позади давало мне какое-то ощущение защищенности. Но что, если Старик решится пойти на ферзевый обмен? Однако вместо этого он передвинул свою ладью назад, на королевскую клетку.

Слева от меня началась свалка – вторая пешка слона убрала черную пешку, а ее в свою очередь побил уцелевший черный слон. На какое-то время я оказался один на территории противника, но тут оберст передвинул белого ферзя на клетку позади меня. Что бы ни случилось теперь, я был не один. Затаив дыхание, я стал ждать.

Но ничего не случилось. Точнее, Старик сошел со своего трона, махнул рукой и удалился. Он сдался. Пьяная свора солдат из отрядов специального назначения завопила от восторга. Несколько человек с эмблемой «Мертвой головы» кинулись к оберсту и, подняв его на руки, понесли по кругу почета. Я остался где стоял, напротив литовца, мы оба глупо моргали. Игра закончилась. Я знал, что каким-то образом помог оберсту выиграть, но был слишком оглушен всем случившимся, чтобы разобраться, как именно. Я видел всего лишь сбившихся в кучку уставших евреев, ничего не понимавших, но чувствовавших облегчение, пока зал гудел от криков и пения. Шестеро из нас, тех, что были белыми фигурами, погибли, как и шестеро черных. Уцелевшие могли теперь двигаться, и мы так и толпились там, в центре поля. Я обернулся и обнял женщину, стоявшую сзади меня. Она плакала. «Шалом», – сказал я и поцеловал ее руки. Литовский еврей на своей белой клетке упал на колени. Я помог ему подняться.

Несколько рядовых с автоматами в руках провели нас через толпу в пустую прихожую. Здесь они заставили нас раздеться и побросали наши шахматные рубахи в кучу. Потом нас вывели в ночь, чтобы расстрелять.

* * *

Нам приказали вырыть себе могилы. Метрах в сорока за домом на поляне лежало полдюжины лопат, и этими лопатами мы принялись копать широкий и неглубокий ров. Солдаты тем временем, покуривая, светили нам факелами. Покрытая снегом земля была твердой как камень, и мы смогли прокопать вглубь лишь на полметра. Между тупыми ударами лопат слышались взрывы хохота, доносившиеся из замка. В его высоких окнах горели огни, отбрасывая желтые прямоугольники на шиферные крыши. Мы не замерзли лишь потому, что двигались, – и еще от страха. Пальцев посиневших ног я уже не чувствовал. Мы почти закончили копать, и я понимал: надо на что-то решаться. В такой темноте можно попытаться добежать до леса. Было бы лучше, если бы мы все одновременно кинулись врассыпную, но евреи постарше явно не могли двигаться, они слишком замерзли и были измотаны, к тому же нам не позволяли разговаривать друг с другом. Две женщины стояли в нескольких метрах от рва, тщетно пытаясь прикрыть наготу руками, а охранники отпускали по этому поводу грубые шутки, поднося факелы поближе к ним и освещая их обнаженные тела.

Я не мог решить, бежать мне или все же попробовать проломить солдату голову своей лопатой с длинной ручкой и захватить его автомат. Конечно, это были солдаты из отрядов спецназначения, но сейчас они напились и не ожидали нападения. Надо действовать скорее.

Решив бить лопатой, я выбрал низкорослого молодого охранника – он стоял в нескольких шагах от меня и, казалось, дремал. Я с силой сжал черенок.

– Halt! Wo ist denn mein Bauer?[20]

Молодой оберст, хрустя снегом, приближался к нам, в распахнутой черной шинели и офицерской фуражке с высокой тульей. Войдя в круг света, отбрасываемого факелами, он оглянулся и спросил, где его пешка. Но которая?

– Du! Komm her! – позвал он меня жестом.

Я сжался, ожидая, что вот-вот повторится насилие над моим сознанием, но ничего такого не произошло. Выбравшись из неглубокого рва, я отдал лопату охраннику и, трясясь от страха, подошел к оберсту – к тому, кого они называли Der Meister.

– Кончайте скорее, – приказал он по-немецки сержанту, командовавшему отделением. – Schnell!

Сержант кивнул и велел евреям встать около рва. Женщины у дальнего края обняли друг друга. Последовал приказ всем лечь в холодную землю. Трое мужчин отказались подчиниться, и их застрелили там же, где они стояли. Тот, что был черным королем, корчась, упал всего метрах в двух от меня. Я опустил глаза, глядя на свои посиневшие ноги, и старался не шевелиться, но дрожь только усилилась. Другим евреям приказали скинуть тела расстрелянных в ров. Было тихо и жутко, в свете факелов белели худые спины и ягодицы моих товарищей по несчастью. Сержант отдал команду, и загремели выстрелы.

Все закончилось меньше чем за минуту. Звук автоматных очередей казался приглушенным, ничего не значащим треском – и вот еще одна нагая фигура дергается в яме, корчится и замирает навсегда. Обе женщины так и погибли, обнимая друг друга. Литовский еврей выкрикнул что-то на иврите и упал на колени, протянув руки то ли к конвоирам, то ли к небу – я до сих пор этого не знаю, – и рухнул, сраженный автоматной очередью.

Все это время я стоял, уставившись на свои дрожащие ноги, моля Бога, чтобы Он сделал меня невидимым. Но стрельба еще не кончилась, когда сержант повернулся ко мне и спросил:

– А с этим что делать, mein Oberst?

– Mein zuverlässiger Bauer?[21] – улыбнулся тот. – Сегодня будет охота.

– Eine Jagd? – спросил сержант. – Heute nacht?[22]

– Wenn es Dämmert.[23]

– Auch Der Alte?[24]

– Ja.

– Jawohl, mein Oberst.[25]

Я видел, что сержанту это особой радости не доставило, поскольку спать ему сегодня явно не придется.

Конвоиры принялись забрасывать трупы комьями смерзшейся земли, а меня повели назад к замку и посадили на цепь в том же подвале, где нас держали несколько часов назад. Мои ступни кололо как иголками, а потом они начали гореть. Хотя это было очень больно, я все же задремал, когда вернулся сержант, снял с меня цепи и приказал одеться. Мне выдали нижнее белье, синие шерстяные штаны, рубаху, толстый свитер, теплые носки и крепкие ботинки, которые были мне немного малы. После нескольких месяцев в тюремном тряпье добротная одежда казалась просто чудом.

Сержант вывел меня наружу, там стояли четверо эсэсовцев с фонариками и карабинами. Один из них держал на поводке немецкую овчарку; он позволил собаке обнюхать меня. Замок уже погрузился в темноту, крики смолкли. Приближавшийся рассвет сделал небо на востоке прозрачным.

Конвоиры погасили свои фонарики, когда из замка вышли оберст и старый генерал. Вместо формы на них были толстые зеленые куртки, в руках они держали охотничьи карабины крупного калибра с оптическим прицелом. И тут я все понял. Я точно знал, что сейчас произойдет, но был до того измучен, что мне было все равно.

Оберст махнул рукой, конвоиры отошли от меня и встали рядом с офицерами. Некоторое время я нерешительно топтался на месте, отказываясь делать то, что они требовали, будто ничего не понимал. Тогда сержант на ломаном польском заорал: «Бежать! Бежать, еврейская скотина!» Но я все не двигался. Собака тянула поводок, рычала и бросалась в мою сторону. Сержант поднял карабин и выстрелил, снег взвился фонтаном под моими ногами, но я продолжал стоять, пока не ощутил осторожное проникновение чужой воли в свой мозг.

– Вперед, kleiner Bauer,[26] вперед! – От этого мягкого шепота меня затошнило, я зашатался, потом повернулся и побежал в лес.

Я был слишком слаб, чтобы бежать долго. Через несколько минут я уже задыхался и начал спотыкаться. На снегу оставались четкие следы моих ботинок, но тут я ничего не мог поделать. Небо светлело, а я все бежал, стараясь держаться южного направления. Когда я услышал позади яростный лай, то понял, что охотники с собаками двинулись по моему следу.

Пробежав немногим более километра, я увидел впереди открытое пространство. Просека шириной в сотню метров была расчищена – ни деревьев, ни пней. Посередине этой ничейной земли протянулась колючая проволока, но не это заставило меня остановиться. В центре просеки торчал белый знак с надписью на немецком и польском: «Стой! Заминировано!»

Лай приближался. Я свернул влево и, задыхаясь от боли в боку, побежал трусцой. Я знал, что выхода нет, что это минное поле наверняка тянется по периметру всей усадьбы, обозначая границы их собственного охотничьего заказника. Единственной моей надеждой было найти дорогу, по которой мы приехали вчера ночью, а казалось – целую вечность назад. Там обязательно должны быть ворота, конечно с охраной, но все равно надо попытаться выйти на дорогу. Пусть уж лучше меня убьют охранники, чем эти животные, гнавшиеся за мной. Я решил, что кинусь на минное поле, лишь бы не стать мишенью для этих охотников на человека.

Добежав до мелкого ручья, я снова почувствовал это подлое проникновение в свое сознание. Стоя неподвижно и глядя на полузамерзший ручей, я ощущал, как оберст входит в мое сердце, в тело, будто вода, заливающая рот, ноздри и легкие тонущего человека. Только это было еще хуже. Казалось, огромный ленточный червь ввинчивается в мой череп и обволакивает мозг. Я закричал, но из горла не вырвалось ни звука, ноги были как ватные.

– Komm her, mein kleiner Bauer![27] – Голос оберста беззвучно шептал эти слова.

Мысли его смешались с моими и вытеснили мою волю в какую-то темную яму. Перед моими глазами мелькали обрывки, как в рвущейся киноленте: чьи-то лица, мундиры, какие-то пейзажи, комнаты… Меня несли чужие волны ненависти и высокомерия. Чужая извращенная страсть к насилию наполнила мой рот медным привкусом крови. Этот шепот в мозгу был соблазнителен и тошнотворен, словно зов гомосексуалиста.

Я будто со стороны наблюдал за своим поведением: вот я кинулся в ручей и повернул назад, на запад, навстречу охотникам, теперь я бежал быстро, резко вдыхая и выдыхая холодный сырой воздух. Ледяная вода забрызгала ноги, шерстяные штаны намокли и липли к икрам. У меня носом пошла кровь, потекла по подбородку к шее.

– Komm her!

Я выбрался из ручья и, спотыкаясь, побежал по лесу к куче валунов. Тело мое дергалось и извивалось, словно марионетка. Я вскарабкался на камни, забился между ними и так лежал, прижав щеку к валуну, а кровь из носа капала на замерзший мох. Послышались голоса охотников, они были не далее чем в пятидесяти шагах, за полосой деревьев. Я решил, что они окружат кучу камней, а затем оберст заставит меня встать, чтобы удобнее было стрелять. Я напрягся, пытаясь пошевелить ногами, двинуть рукой, но казалось, будто кто-то перерезал мои нервы, соединяющие мозг с телом. Я был пригвожден к земле надежно, как если бы все эти валуны разом навалились на меня.

Послышались обрывки разговоров, затем голоса вдруг стали удаляться в том же направлении, откуда я прибежал десять минут назад. В это невозможно было поверить, но это так. Почему оберст играл со мной? Напрягшись, я попытался прочесть его мысли, но мои слабые потуги были отброшены, словно кто-то щелчком сбил назойливое насекомое.

Вдруг я выбрался из укрытия и снова побежал, пригнувшись, между деревьями, а потом пополз по снегу. Я еще никого не видел, но уже чувствовал запах табачного дыма. На поляне на поваленном дереве сидел Старик, положив охотничий карабин на колени, а рядом с ним, спиной ко мне, стоял сержант, рассеянно постукивая пальцами по прикладу. Оба курили, наслаждаясь отдыхом.

И тогда я поднялся во весь рост и помчался прямо на них. Сержант резко обернулся, и в эту секунду я в прыжке ударил его плечом. Он был выше и намного тяжелее меня, но за счет невероятной скорости я сбил его с ног. Мы покатились по снегу, и мне хотелось только одного – снова стать хозяином своего тела и убежать в лес.

Вместо этого я схватил карабин Старика и стал колотить сержанта прикладом по шее и по лицу, как дубиной. Он попытался встать, но я снова сбил его с ног и, увидев, что он тянется к своему оружию, прижал его руку ботинком, а потом принялся молотить тяжелым прикладом по лицу, пока не переломал ему все кости, пока и лица-то, собственно, не осталось. Тогда я бросил карабин и повернулся к Старику.

Он сидел все так же на поваленном дереве, в руке у него был «люгер», который он успел выхватить из кобуры, во рту по-прежнему дымилась сигарета. Казалось, ему уже тысяча лет, но к морщинистому лицу – скорее, к высохшей маске – была приклеена улыбка.

– Sie![28] – сказал он, и я понял, что Старик обращается не ко мне.

– Ja, Alte. – Я сам изумился тому, что произносит мой язык. – Das Spiel ist beendet.[29]

– Посмотрим. – Старик поднял пистолет, собираясь выстрелить.

Я метнулся вперед, пуля пробила мой свитер и обожгла ребра, но я успел схватить его за кисть, прежде чем он выстрелил во второй раз. Старик вскочил, и мы, шатаясь, принялись исполнять на снегу какой-то безумный танец – изможденный юноша-еврей, у которого носом шла кровь, и древний ариец, охотник и убийца. Его «люгер» снова выстрелил, на этот раз в воздух, но я вырвал пистолет из его руки и отскочил назад, наставив на него ствол.

– Nein! – закричал Старик, и тут я почувствовал уже его присутствие в своем мозгу.

Это было как удар молотком по основанию черепа. На какую-то секунду меня не стало вовсе; два этих мерзких существа дрались между собой за обладание моим телом. В следующее мгновение я уже смотрел на эту картину откуда-то сверху, словно выскочил из собственной оболочки. Старик застыл на месте, а мое тело металось вокруг него в жутком припадке. Глаза мои закатились, рот раскрылся, как у идиота, штаны были мокрыми от мочи, от них шел пар.

Затем я вернулся в свое тело, и Старика в мозгу больше не было. Я видел, как он сделал несколько шагов назад и тяжело опустился на поваленное дерево.

– Вилли, – прошептал он. – Mein Freund…[30]

Я дважды выстрелил ему в лицо, потом один раз в сердце. Он опрокинулся назад, а я стоял и смотрел на подбитые гвоздями подошвы его сапог.

– Мы сейчас придем, пешка, – послышался у меня в ушах шепот оберста. – Жди нас.

Через какое-то время поблизости раздались лай овчарки и крики охотников. Пистолет был все еще у меня в руке. Я попытался расслабить мышцы, сосредоточив всю свою волю и энергию в одном-единственном пальце правой руки, даже не думая о том, что собираюсь сделать. Группа охотников была уже почти в пределах видимости, когда власть оберста над моим телом слегка ослабла – достаточно для того, чтобы попытаться сделать то, что я хотел. Это была самая решительная и самая трудная схватка в моей жизни. Мне и надо-то было лишь на несколько миллиметров подвинуть палец, но для этого понадобились вся моя энергия и вся решимость, что еще оставались в моем теле и душе.

Мне это удалось. «Люгер» выстрелил, пуля прошла по касательной вдоль бедра и угодила в мизинец правой ноги. Боль пронзила мое тело, как очистительный огонь. Оберст был как бы застигнут врасплох, и я тут же почувствовал это на себе.

Я повернулся и побежал, оставляя на снегу кровавые следы. Сзади раздались крики, затрещал автомат, мимо жужжали пули в свинцовой оболочке, словно пчелы.

Но оберст уже не властвовал надо мной. Я добежал до минного поля и кинулся туда, не останавливаясь ни на миг. Голыми руками я растянул колючую проволоку, ударами ног отбросил эти цепкие щупальца и побежал дальше. Это было невероятно, необъяснимо, но я пересек заминированную просеку и остался жив. И в этот момент оберст вновь впился в мой мозг.

– Стой! – приказал он. Я остановился, потом обернулся и увидел четырех охранников и оберста, застывших на краю смертельной полосы. – Возвращайся, моя маленькая пешка, – прошептал голос этой твари. – Игра окончена.

Я попытался поднять «люгер», чтобы приставить его к своему виску, но не смог. Тело мое двинулось назад, на минное поле, к поднятым стволам автоматов. И в эту секунду овчарка вырвалась из рук державшего ее охранника и бросилась ко мне. Ей не удалось достичь края просеки, она наскочила на мину и подорвалась метрах в семи от немцев. Мина была очень мощная, противотанковая, в воздух взметнулись земля, куски металла и собачьего тела. Я видел, как они все пятеро упали на землю, а потом что-то мягкое ударило меня в грудь и сшибло с ног.

С трудом я поднялся; рядом лежала оторванная голова овчарки. Оглушенные взрывом, оберст и двое эсэсовцев стояли на четвереньках, мотая головами, двое других не шевелились. Оберста в моем мозгу не было! Я вскинул «люгер» и выпустил по нему всю обойму, но расстояние было слишком большим, к тому же меня всего трясло. Ни одна пуля не задела никого из немцев. Постояв с секунду, я повернулся и снова побежал.

Я до сих пор не знаю, почему оберст позволил мне убежать. Возможно, его контузило взрывом, или, может, он опасался в полную силу демонстрировать свою власть надо мной, ведь это могло навести на мысль о его причастности к смерти Старика. Но все же я подозреваю, что убежал тогда лишь потому, что это было на руку оберсту…

Сол умолк. Огонь в камине погас, и они сидели почти в полной темноте. В последние полчаса исповеди голос его охрип, он говорил уже шепотом.

– Вы очень устали, – сказала Натали.

Сол не стал этого отрицать. Он не спал две ночи – с того самого момента, когда в воскресенье утром увидел в газетах фотографию Уильяма Бордена.

– Но ведь это еще не конец? – спросила Натали. – Это как-то связано с людьми, которые убили моего отца, так?

Он кивнул.

Натали вышла из комнаты, затем вернулась через минуту с одеялом, простынями и большой подушкой.

– Уже поздно. Ночуйте здесь, – предложила она. – Мы закончим утром. Я приготовлю завтрак.

– У меня есть комната в мотеле, – хрипло произнес Сол. При мысли о том, что сейчас придется ехать куда-то, ему захотелось закрыть глаза и уснуть прямо там, где он сидел.

– Я прошу вас остаться, – серьезно сказала Натали. – Мне очень хочется… Нет, я просто должна услышать конец вашего рассказа. – Она помолчала и добавила: – И потом, я не хочу сегодня ночевать одна в доме.

Сол кивнул.

– Вот и хорошо, – обрадовалась девушка. – В шкафчике в ванной есть новая зубная щетка. Если хотите, я могу достать чистую пижамную пару отца…

– Спасибо. Я обойдусь.

– Тогда до завтра. – Натали направилась к двери, но на пороге остановилась. – Сол… – Она помолчала, потирая руки выше локтя. – Все это… все, что вы мне рассказали, правда?

– Да.

– И ваш оберст был здесь, в Чарлстоне, на прошлой неделе? Он один из тех, кто виноват в смерти моего отца?

– Думаю, да.

Натали кивнула, хотела еще что-то сказать, потом слегка закусила губу.

– Спокойной ночи, Сол.

– Спокойной ночи, Натали.

Несмотря на страшную усталость, Сол Ласки некоторое время лежал без сна, глядя, как прямоугольники света от автомобильных фар блуждают по фотографиям на стене. Он старался думать о приятных вещах – о золотистом свете, играющем на ветвях ив у ручья, или о белых маргаритках в поле на ферме дяди, где он бегал еще мальчиком. Но когда он наконец заснул, ему приснился жаркий июньский день, братишка Йозеф, который идет за ним к шапито по чудной лужайке, откуда ярко раскрашенные цирковые фургоны увозят толпы смеющихся детей к ожидающему их рву.

18

Патрисия Херст (р. 1954) – внучка газетного магната У. Р. Херста, в 1974 г. похищенная калифорнийской леворадикальной группировкой «Симбионисткая армия освобождения» и примкнувшая к ней.

19

«Мастер!» (нем.)

20

Стой! Где же, черт возьми, моя пешка? (нем.)

21

С моей верной пешкой? (нем.)

22

Охота? Сегодня ночью? (нем.)

23

Как только начнет смеркаться (нем.).

24

Опять со Стариком? (нем.)

25

Слушаюсь, мой полковник (нем.).

26

Маленькая пешка (нем.).

27

Иди сюда, моя маленькая пешка! (нем.)

28

Вы! (нем.)

29

Да, Старик. Игра окончена (нем.).

30

Мой друг… (нем.)

Темная игра смерти

Подняться наверх