Читать книгу Рефлекс змеи - Дик Фрэнсис - Страница 6
Глава 5
ОглавлениеНа первый взгляд ничего особенного.
К обратной стороне снимка был приклеен конверт, сделанный из специальной бессернистой бумаги, используемой осторожными профессионалами для долговременного хранения проявленных пленок. В конверте лежал негатив.
Это был негатив, с которого и была сделана фотография, но, если фотография была почти черной и местами темно-серой, сам негатив был чистым и четким, со множеством деталей и бликов.
Я положил снимок и негатив рядом.
Сердце у меня не стало биться чаще. Никаких подозрений, никаких предположений не возникло. Только любопытство. И поскольку у меня были и средства, и время, я снова пошел в проявочную и напечатал несколько фотографий размером пять на четыре дюйма, каждую при разной выдержке, от одной до восьми секунд.
Но даже при самой длительной выдержке фотография получилась не такой, как у Джорджа Миллеса, потому я снова начал с лучшей выдержки в шесть секунд и передержал фотографии в проявителе, пока четкие контуры не потемнели и по большей части не исчезли и не остался только серый человек на черном фоне, сидящий за столом. В этот момент я вынул фотографию из кюветы с проявителем и положил ее в закрепитель. Я получил фотографию, почти в точности такую же, как у Джорджа.
Слишком долгое выдерживание снимка в проявителе – самая распространенная ошибка. Если бы Джордж отвлекся и передержал фотографию в проявителе, он просто чертыхнулся бы и выбросил ее. Так почему же он хранил снимок? Да еще и в рамке держал. И приклеил четкий чистый негатив к обратной стороне?
Я так и не понял, пока не включил яркий свет и не рассмотрел как следует лучшую из четырех фотографий. Я просто оцепенел. Я стоял в проявочной, не веря глазам своим.
Наконец, присвистнув, я двинулся с места. Я выключил белый свет и, когда мои глаза снова привыкли к красному, сделал еще одну фотографию, увеличив ее в четыре раза, на более контрастной бумаге, чтобы получить как можно более четкий отпечаток.
Я держал в руках снимок – на нем было двое мужчин, давших в суде присягу, что никогда друг друга не видели.
Обознаться было невозможно. Человек в тени теперь сидел за столиком в уличном кафе где-то во Франции. Сам он был французом, с усиками – он как будто случайно зашел туда и сидел за столиком, на котором стояли стакан и тарелка. Кафе называлось «Серебряный кролик». За полузанавешенным окном виднелась реклама пива и лотереи, в дверях стоял официант в фартуке. В глубине за кассой перед зеркалом сидела женщина и смотрела на улицу. Все детали были очень четкими, с замечательной глубиной фокуса. Джордж Миллес, как всегда, был на высоте.
За столиком снаружи, за окном кафе, сидели двое мужчин. Оба смотрели в камеру, но головы были повернуты друг к другу. Ошибиться было невозможно – они разговаривали друг с другом. Перед каждым стоял бокал с вином, наполовину опустошенный, и бутылка. Также там стояли чашечки кофе и пепельница с положенной на край, наполовину выкуренной сигарой. Все признаки долгой беседы.
Оба они были замешаны в аферу, потрясшую мир скачек восемнадцать месяцев назад, как раскат грома. Слева на фотографии был Элджин Йаксли, владелец пяти дорогих стиплеров, тренировавшихся в Ламборне. В конце сезона скачек все пять были отосланы на местную ферму на несколько недель на выгул, а затем, в полях, все пять были застрелены из винтовки. А застрелил их Теренс О’Три, человек, который был на фотографии справа.
Довольно толковая работа полицейских (которым помогли два паренька, вышедшие погулять на рассвете, когда их родители считали, что они спокойно спят) позволила выследить и опознать О’Три и вызвать его в суд.
Все пять лошадей были хорошо застрахованы. Страховая компания, скрипя зубами и не веря, сделала все, что могла, доказывая, будто бы Йаксли сам нанял О’Три для убийства, но оба упорно это отрицали, и между ними не смогли найти никакой связи.
О’Три сказал, что застрелил лошадей только потому, что, мол… «хотел малость попрактиковаться в стрельбе по цели, откуда мне было знать, ваша честь, что это ценные скаковые лошади». Его отправили с тюрьму на девять месяцев с рекомендацией поставить на учет у психиатра.
Элджин Йаксли с негодованием заявлял о том, что он человек порядочный, и угрожал подать в суд на страховую компанию за клевету, если она сейчас же не заплатит. Он выцарапал у нее всю страховую сумму и затем сошел со скаковой сцены.
«Страховая компания, – думал я, – заплатила бы Джорджу Миллесу хорошие деньги за эту фотографию, если бы знала о ее существовании. Возможно, десять процентов от того, что им не пришлось бы платить Элджину Йаксли». Точной суммы я припомнить не мог, но знал, что вся страховка за пять лошадей достигала ста пятидесяти тысяч фунтов. На самом деле именно размер выплаты так взбеленил страховщиков и заставил их заподозрить мошенничество.
Так почему же Джордж не стал просить вознаграждения? И почему он так тщательно прятал негатив? И почему его дом трижды грабили? Хотя я и так никогда не любил Джорджа Миллеса, возможный ответ на эти вопросы мне не нравился еще больше.
Утром я отправился на конюшню. Гарольд вел себя, как обычно, бурно. Перекрывая резкий свист ноябрьского ветра, бич его голоса хлестал конюхов, и, как я понял, один-другой в конце недели уволятся. Сегодня, если конюх уходит из конюшни, он обычно просто не возвращается ни на следующее утро, никогда вообще. Они втихаря уходят на какую-нибудь другую конюшню, и первые известия, которые получает о них старый хозяин, – это запрос о рекомендации от нового. Заметьте, что для большей части нынешнего поколения конюхов рекомендации – вещь, которую им никогда не дают. Это ведет к спорам и дракам, а кому охота получать в морду, когда гораздо проще увернуться? Конюхи болтаются туда-сюда по британским конюшням, это как бесконечная река, полная водоворотов. И долгая работа на одном и том же месте скорее исключение, чем правило.
– Завтракать, – с ходу прорычал мне Гарольд. – Будь там.
Я кивнул. Обычно я возвращался на завтрак домой, даже если занимался проездкой во вторую смену, что я делал только в те дни, когда не было скачек, да и то не всегда. Завтрак, по мнению жены Гарольда, состоял из огромной яичницы и горы тостов, которые выставлялись на длинный кухонный стол щедро и радушно. Все это пахло и выглядело очень вкусно, и я всегда поддавался соблазну.
– Еще колбаски, Филип? – сказала жена Гарольда, щедро нагребая прямо со сковородки. – А горячей жареной картошечки?
– Женщина, ты убьешь его, – сказал Гарольд, потянувшись за маслом.
Жена Гарольда улыбнулась мне, как умела улыбаться только она. Она думала, что я чересчур худ, и считала, что мне нужна жена. Она часто говорила мне об этом. Я не соглашался с ней и в том и в другом, но, честно говоря, она была права.
– Прошлым вечером, – сказал Гарольд, – мы не говорили о наших планах на будущую неделю.
– Нет.
– В Кемптоне в среду скачет Памфлет, – сказал он. – В двухмильных скачках с препятствиями. Тишу и Шарпенер в четверг…
Некоторое время он говорил о скачках, все время энергично жуя, так что инструкции по поводу скачек он выдавал мне краем рта вперемешку с крошками.
– Понял? – сказал он наконец.
– Да.
Похоже, с работы меня, в конце концов, прямо сейчас вышибать не собирались, и я с благодарностью облегченно вздохнул.
Гарольд глянул в большую кухню, где его жена складывала посуду в посудомоечный агрегат, и сказал:
– Виктору не понравилось твое поведение.
Я не ответил.
– От жокея в первую очередь требуют верности, – сказал Гарольд.
Это была чушь. От жокея в первую очередь требуется, чтобы он отрабатывал свои деньги.
– Как скажете, мой фюрер, – промямлил я.
– Владельцы не станут держать жокеев, которые высказываются по поводу их моральных устоев.
– Тогда владельцам не надо дурить публику.
– Ты кончил есть? – резко спросил он.
– Да, – с сожалением вздохнул я.
– Тогда пошли в офис.
Он пошел впереди меня в красновато-коричневую комнату, полную холодного голубоватого утреннего света. Камин еще не топили.
– Закрой дверь, – сказал он.
Я закрыл.
– Ты должен выбрать, Филип, – сказал он. Он стоял у камина, поставив ногу на кирпич у очага. Большой мужчина в костюме для верховой езды, пахнущий лошадьми, свежим воздухом и яичницей.
Я неопределенно помалкивал.
– Виктору время от времени будет нужно проиграть скачку. И не раз, признаюсь, поскольку это и так очевидно. Но, в конце концов, придется. Он говорит, если ты действительно не хочешь этого делать, то нам придется взять кого-нибудь другого.
– Только для этих скачек?
– Не пори чуши. Ты же не дурак. Ты даже слишком умен, а это небезопасно.
Я покачал головой:
– Почему он снова хочет заняться этой дурью? Он ведь и так за последние три года много выиграл призовых денег, причем честно.
Гарольд пожал плечами:
– Не знаю. Какое это имеет значение? В субботу, когда мы ехали в Сандаун, он сказал мне, что поставил на свою лошадь и что я получу большую долю от выигрыша. Мы делали это и прежде, почему бы не сделать и снова? Все дело упирается в тебя, Филип, а ты из-за маленького мошенничества валишься в обморок, как девица.
Я не знал, что и сказать. Он заговорил прежде, чем я придумал, что ответить.
– Ладно, ты просто подумай, парень, У кого лучшие на этой конюшне лошади? У Виктора. Кто покупает хороших лошадей для того, чтобы заменить старых? Виктор. Кто вовремя оплачивает счета за тренировки? Виктор. У кого в этой конюшне больше лошадей, чему у кого-либо другого? У Виктора. И этого владельца лошадей я меньше всего хочу потерять, особенно потому, что мы были вместе более десяти лет, и потому, что он дал мне большее число победителей, чем я вышколил за последнее время, и, похоже, даст большинство из тех, которых я вышколю в будущем. И от кого, как ты думаешь, прежде всего зависит мой бизнес?
Я уставился на него. Я подумал, что до сих пор не понимал, что он, возможно, в таком же положении, что и я. Делай то, что хочет Виктор, и все.
– Я не хочу терять тебя, Филип, – сказал он. – Ты обидчивый ублюдок, но мы же ладили все эти годы. Однако успех не будет с тобой всю жизнь. Сколько ты занимаешься скачками… десять лет?
Я кивнул.
– Тогда тебе осталось три-четыре года. В лучшем случае пять. Вскоре ты не сможешь так легко отделываться от последствий падений, как сейчас. И в любое время неудачное падение может выбить тебя из колеи надолго. Потому посмотри на дело трезво, Филип. Кто мне нужен больше, ты или Виктор?
В какой-то меланхолии мы вышли во двор, где Гарольд наорал, хотя и довольно вяло, на пару бездельничавших конюхов.
– Дай мне знать, – сказал он, обернувшись ко мне.
– Ладно.
– Я хочу, чтобы ты остался.
Я был приятно удивлен.
– Спасибо, – сказал я.
Он грубовато похлопал меня по плечу – никогда он еще так откровенно не проявлял свою приязнь. И это больше, чем все крики и угрозы, заставило меня захотеть согласиться. Реакция, промелькнуло в голове у меня, старая, как мир. Чаще волю узника ломала доброта, а не пытка. Человек всегда ощетинивается против давления, но доброта подкрадывается сзади и бьет в спину, и воля твоя растворяется в слезах и благодарности. Куда труднее поставить стену против доброты. А я всегда думал, что против Гарольда мне не понадобится отгораживаться…
Инстинктивно я захотел сменить тему разговора и ухватился за ближайшую мысль – о Джордже Миллесе и его фотографиях.
– Мм, – сказал я, когда мы так вот стояли, чувствуя себя слегка неуютно. – Помнишь те пять лошадей Элджина Йаксли, которых застрелили?
– Что? – озадаченно спросил он. – А при чем тут Виктор?
– Ни при чем, – сказал я. – Я просто вчера думал об этом.
Раздражение тотчас же вытеснило мимолетные чувства, что было облегчением для нас обоих.
– Ради бога, – резко сказал он. – Я серьезно. Твоя карьера под угрозой. Можешь делать что хочешь. Можешь идти к черту. Дело твое.
Я кивнул.
Он резко повернулся и сделал два решительных шага. Затем он остановился, обернулся и сказал:
– Если тебя уж так интересуют лошади Элджина Йаксли, то почему бы тебе не спросить Кенни? – Он показал на одного из конюхов, который наливал из крана воду в два ведра. – Он ухаживал за ними.
Гарольд снова отвернулся и твердыми шагами пошел прочь, выражая каждым своим движением гнев и злость.
Я нерешительно побрел к Кенни, не зная толком, о чем его спрашивать, да и вообще не понимая, хочу ли я его расспрашивать.
Кенни был одним из тех людей, чья защита от мира была совсем другой – он был глух к добру и открыт страху. Кенни был прирожденным почти правонарушителем, с которым представители социальных служб обходились с таким, с позволения сказать, пониманием, что он спокойно мог презрительно чихать на все попытки подойти к нему по-доброму.
Он смотрел на меня с нарочито безразличным, почти наглым видом. Это был обычный его вид. Красноватая обветренная кожа, слегка слезящиеся глаза, веснушки.
– Мистер Осборн говорит, что ты работал у Барта Андерфилда, – сказал я.
– И что?
Вода перелилась через край первого ведра. Он наклонился, отодвинул его в сторону и пододвинул ногой под струю второе.
– И ты ухаживал за лошадьми Элджина Йаксли?
– Ну?
– Тебе было жаль, когда их застрелили?
Он пожал плечами:
– Допустим.
– Что сказал насчет этого мистер Андерфилд?
– Чего? – Он уставился прямо мне в лицо. – Да ничего не сказал.
– Он не сердился?
– Насколько я заметил, нет.
– А должен бы, – сказал я.
Кенни снова пожал плечами.
– Да уж по меньшей мере, – сказал я. – У него пристрелили пять лошадей, а такого ни один тренер с такой конюшней, как у него, не может себе позволить.
– Он ничего не сказал. – Второе ведро было почти полно, и Кенни завернул кран. – Похоже было, что эта потеря его не особо заботит. Хотя немного позже кое-что его вывело из себя!
– А что?
Кенни с безразличным видом взял ведра:
– Не знаю. Просто он стал прямо-таки сварливым. Некоторым владельцам лошадей это надоело, и они ушли от него.
– Ты тоже, – сказал я.
– Ага. – Он направился через двор. Вода мягко плескалась при каждом его шаге. Я пошел за ним, предусмотрительно держась на расстоянии, чтобы вода не попала на меня. – Чего же оставаться, если все идет коту под хвост?
– А лошади Йаксли были в хорошей форме, когда их отправили на ферму? – спросил я.
– Конечно. – Вид у него был слегка озадаченный. – А почему ты спрашиваешь?
– Да просто так. Тут кто-то вспомнил про этих лошадей… и мистер Осборн сказал, что ты ухаживал за ними. Мне стало интересно.
– А, – он кивнул. – В суде же был ветеринар, сам знаешь, который сказал, что лошади были в прекрасном состоянии за день до того, как их перестреляли. Он приезжал на ферму, чтобы сделать им какие-то противостолбнячные прививки, и сказал, что осмотрел их и что они были в порядке.
– А ты был на суде?
– Нет. Читал в «Спортинг лайф». – Он подошел к стойлам и поставил ведра перед одной из дверей. – Ну, все?
– Да. Спасибо, Кении.
– Знаешь, я кое-что скажу тебе… – У него был такой вид, словно он сам удивился собственной услужливости.
– Что?
– Насчет мистера Йаксли, – сказал он. – Ты можешь подумать, что он должен бы быть доволен, получив такие деньги, даже пусть и потеряв своих лошадей, но однажды он пришел на конюшню Андерфилда прямо-таки в бешенстве. Прикинь – у Андерфилда испортился характер как раз после этого. И конечно, Йаксли ушел из скачек, и мы больше его никогда не видели. По крайней мере, пока я там служил.
Я в задумчивости пошел домой. Когда я туда добрался, зазвонил телефон.
– Это Джереми Фолк, – сказал знакомый голос.
– Ой, только не снова, – запротестовал я.
– Вы прочли отчеты?
– Да. И искать ее я не собираюсь.
– Да помилосердствуйте, – сказал он.
– Нет. – Я помолчал. – Чтобы отделаться от вас, я немного вам помогу. Но искать будете вы.
– Ладно, – он вздохнул. – В чем вы мне поможете?
Я рассказал ему насчет моих выкладок по поводу возраста Аманды и также предложил ему поискать в агентствах по недвижимости данные по поводу арендаторов Пайн-Вудз-Лодж.
– Моя мать жила там предположительно тринадцать лет назад, – сказал я. – А теперь все это ваше.
– Но я же говорю вам, – он чуть не рыдал, – вы просто не можете на этом остановиться!
– Очень даже могу.
– Я приеду к вам.
– Оставьте меня в покое, – ответил я.
Я поехал в Суиндон, чтобы отдать в проявку цветные пленки, и по пути думал о Барте Андерфилде.
Я знал его, как все знают друг друга, достаточно долго пробыв в мире скачек. Мы иногда сталкивались в деревенских магазинчиках и в домах других людей, а также на ипподромах. Обменивались приветствиями и различными неопределенными замечаниями. Я никогда не выступал на его лошадях, потому что он никогда меня не просил. И думаю, не просил он потому, что недолюбливал меня.
Это был невысокий суетливый человечек, надутый от важности. Он очень любил доверительно сообщать о том, что другие, более удачливые тренеры сделали не так. «Конечно же, Уолвин не должен был скакать в Аскоте так-то и так-то, – говорил он. – На всей дистанции все было не так, это же за милю было видно». Чужаки считали его очень осведомленным человеком.
А в Ламборне его считали дураком. Однако – не настолько, чтобы отдать пять своих лучших лошадей на заклание. Все, несомненно, сочувствовали ему, особенно когда Элджин Йаксли не стал тратить свои страховые деньги на покупку новых равноценных животных, а просто уехал, оставив Барта в дерьме.
Насколько я помнил, эти лошади были, несомненно, хорошими и всегда заслуживали лучшего содержания. Их можно было продать за хорошие деньги. Они были застрахованы, конечно, выше их рыночной цены, но не слишком, если принять во внимание призы, которые они выиграли бы, останься в живых. Совершенно ясно, что убивать их было невыгодно, что в конце концов и принудило страховщиков заплатить.
И никакой связи между Йаксли и Теренсом О’Три.
В Суиндоне мои знакомые из фотолаборатории сказали, что мне повезло, потому что они как раз собирались обработать пачку пленок, и если я немного подожду, то через пару часов получу свои негативы. Я кое-что купил, в назначенное время забрал проявленные пленки и пошел домой.
В полдень я распечатал цветные версии снимков миссис Миллес и отослал их вместе с черно-белыми в полицию. Вечером я все старался – и неудачно – не думать об Аманде, Викторе Бриггзе и Джордже Миллесе, но мои мысли, как ни неприятно, все время кружили вокруг них.
Хуже всего был ультиматум Виктора Бриггза и Гарольда. Жизнь жокея во всех отношениях удовлетворяла меня – физически, духовно и финансово. Я годами гнал мысль о том, что однажды мне придется делать что-нибудь другое: это «однажды» всегда было где-то в туманном будущем и не стояло прямо передо мной.
Единственное, что я знал, кроме лошадей, была фотография, но ведь фотографов везде полным-полно… все снимают, в каждой семье есть фотоаппарат, весь западный мир прямо-таки заполонили фотографы… и, чтобы зарабатывать себе этим на жизнь, надо быть исключительно хорошим фотографом.
Да и вкалывать надо дай боже. Фотографы, с которыми я познакомился на скачках, всегда бегали туда-сюда: то неслись от старта к последнему препятствию, а оттуда к паддоку, прежде чем туда доберется победитель, и затем снова тем же курсом уже на следующий заезд, и так по меньшей мере шесть раз на дню пять-шесть раз в неделю. Некоторые из своих снимков они отправляли в агентства новостей, которые могли предложить их газетам, другие отсылали в журналы, а некоторые подсовывали владельцам лошадей или спонсорам скачек.
Если ты фотограф на скачках, то снимки к тебе сами в руки не придут, ты за ними побегаешь. И когда ты их добудешь, то покупатели не будут толпиться у твоих дверей, тебе еще придется их продавать. Это очень отличалось от жизни Данкена и Чарли, которые в основном снимали натюрморты, всякие кастрюли и сковородки, часы и садовую мебель для рекламы.
На скачках было очень мало фотографов, имеющих постоянную работу. Наверное, меньше десятка. Из них незаурядных человека четыре, и одним из этих четырех был Джордж Миллес.
Если бы я попытался присоединиться к ним, никто не стал бы мне мешать, но и помогать тоже. Я был бы предоставлен сам себе и либо выстоял бы, либо проиграл.
Я подумал, что беготня за кадрами меня не беспокоит, а вот продать… это пугало. Даже если я и считал свои снимки хорошими, протолкнуть их я бы не смог.
А куда деваться?
Тренером я стать не мог. У меня не было капитала, да и тренировка скаковых лошадей не для того, кто любит тишину и одиночество. Тренеры разговаривают с людьми с утра до вечера и живут в самом круговороте жизни.
Я инстинктивно понимал, что всегда хотел и в дальнейшем работать по найму. Регулярная заработная плата была для меня все равно что цепь. Нелогичное ощущение, но всеохватывающее. Что бы я ни делал, я хотел делать это по собственной воле.
Пока мне везло, но если я хотел найти удовлетворение в другой работе, то мне нужно было немедленно становиться решительным.
«Чертов Бриггз», – злобно подумал я.
Заставлять жокеев проигрывать скачки – это удар ниже пояса, но даже если бы я сам умудрился двинуть ниже пояса Бриггзу, то первым от этого пострадал бы Гарольд. А я все равно останусь без работы, поскольку теперь Гарольд вряд ли будет меня держать, даже если мы оба не потеряем лицензию из-за скачек, которые я нарочно проиграл в прошлом. Я не мог доказать мошенничества Виктора Бриггза без того, чтобы не признать мое собственное и Гарольда.