Читать книгу Одинокий пишущий человек - Дина Рубина, Дина Ильинична Рубина - Страница 5

Нормальный творческий процесс, или «На черта ты припёрся?»
Это я всегда умела…

Оглавление

Пианистическая выучка, многочасовой терпеливый труд за клавиатурой – самое выгодное вложение в мою литературную судьбу, самое плодоносное наследство.

На моё несчастливое счастье, родилась я в семье с авторитарным отцом, деспотом – в отменно воспитательном смысле этого слова. Отец у меня был очень строгих правил господин. Да я и сама по этой части оказалась не лыком шита и с головой ушла в запой… как это получше-то сказать?.. иссушающей тяги к самовыражению через слово. С юности оказалась запряжена в тягловую эту повозку. И никакие любови, ни первый неудачный брак, ни рождение детей на моей рабочей готовности (вечной рабочей готовности!) – никак не сказались. То, что подспудно я считала проклятием своего детства, закованного в панцирь ежедневного долга, обернулось внутренней свободой творчества, работой взахлёб, бесконечным бдением над текстом, когда уже не замечаешь, что там – рассвело? стемнело? а который час? Когда чувствуешь только свою спартанскую собранность и волю, свою солдатскую выучку, долгий вздох – освобождение в конце проделанной работы и нетерпение в преддверии работы будущей. Вероятно, кто-то из психологов назвал бы это детской травмой принуждения к труду.

Полагаю, в этом – основная удача моей жизни.


Словом, в непристойно юные года меня приняли в Союз писателей СССР.

В Москве, в ТЮЗе была поставлена пьеса по моей повести «Когда же пойдёт снег?». Ну и всё такое прочее, о чём я уже писала раз двадцать в разных своих книгах.

После окончания консерватории я стала свободным литератором; никому не подвластной, вполне самонадеянной особой. Мне было чем гордиться – с шестнадцати лет я зарабатывала на жизнь сама, и зарабатывала тем, что хотела и умела делать: сочиняла и вела литературно-музыкальные передачи на радио; бесконечно выступала от «Общества книголюбов» перед самыми разными аудиториями – от питомцев колонии для малолетних преступников до аспирантов Института русского языка и литературы. Вела литературное объединение. Переводила классиков узбекской советской литературы. И как в том анекдоте, в котором претендент на королевский трон собирался немного шить по ночам, – на полставки работала концертмейстером в музыкальной школе.

Так что учиться писательскому ремеслу пришлось самой, всё у тех же добрых старых учителей: Чехова, Бунина, Толстого, Набокова… да пяток любимых американских писателей, да кое-кто из англичан, да кое-кто из латиноамериканцев… Ну и ещё кое-какая неслабая компания.

И знаете, права, права Доротея Брандт, воспитатель плеяды упорядоченных талантов: в молодости, советует она, читать надо подряд всё, что подвернётся, – романы, повести, пьесы и стихи, неважно – плохие ли, хорошие. Как можно больше надо проглотить страниц, вчитать в себя чёртову пропасть слов, – впоследствии это пригодится. Впоследствии массы всякого-разного текста (крутого теста), как посеянные зубья дракона, взойдут самыми неожиданными всходами.


С осознанием качественной разницы между книгами моих литературных богов и моими собственными текстами пришёл страх, настоящий, пронизывающий: а ну как не получится? А ну как следующий рассказ, следующая повесть не напишется, не выйдет? И все увидят, все поймут…

Так оно и осталось на всю жизнь.

У каждого литератора есть в воображении собственные непокорённые вершины, которые он никогда не одолеет. Никогда. Хотя в любой его книге непременно окажутся несколько сцен, пара ярких характеров, десятка два описаний степи или моря, неба, леса и гор, за которые ему нигде и ни перед кем стыдно не будет. И это нормальный творческий путь, нормальное творческое состояние. Вечная история: страх писателя перед океаном уже написанных книг. Первая половина жизни – страх перед написанным, вторая половина жизни – усталость от написанного лично тобой. Об этом не предупредит ни в одном своём полезном пособии ни один добровольный инструктор по созданию гениальных литературных текстов. Он не напишет, как быть с ежедневной предрассветной тоской, ибо нет у него совета, что с этим делать.

Да и ни у кого его нет. И даже вскарабкавшись на вершину нового романа, ты не уверен, что она выше предыдущей. У тебя нет никаких гарантий. У тебя вообще ни черта нет, ты – гол как сокол. Как потопаешь, так и полопаешь. Тут главное – не струсить, а вовремя понять, что сюжетов в мировой литературе действительно совсем не так много и все они многажды переписаны; что суть драгоценной «живой воды» таланта, его живородящая суть – в неповторимой интонации авторского голоса. И чем более правдив этот голос, чем сильнее будоражит, тем большему числу людей необходим.

Никто из живущих не выдаст тебе сертификата на производство книг, и каждую следующую книгу ты начинаешь на свой страх и риск на пустом, выжженном бессонницей поле. А в наше время прилюдных и всенародных интернет-рецензий, в наше лихое время торжествующего плебса любой пролетающий мимо уха москит может прозудеть авторитетное мнение о твоей книге. И вполне возможно, что твоё присутствие в литературе не является обязательным для человечества. Как говорил кто-то из героев Майкла Маршалла Смита: «Если у тебя нет для меня интересной истории или стакана виски – на черта ты припёрся?»


В молодости ты страшно одинок наедине со всем миром. В случае писателя: наедине со всей мировой литературой – её гениями, вершинами, её негасимым блеском. Молодость всегда так опасна, так единственна, так умопомрачительно бесповоротна!

С годами я научилась лучше себя понимать, мириться со своим невыносимым характером; объяснила самой себе – что такое моя профессия, внушила себе, что в своей одинокой работе никому ничего не должна: ни читателям, ни коллегам, ни издателям. Теперь, когда у меня за плечами пятидесятилетний писательский труд, десяток романов, целый океан рассказов, новел и эссе… можно и старость встречать спокойно. Хотя и старость – она так опасна, так единственна, так умопомрачительно бесповоротна!


Любой писатель, учи его, не учи, в сущности Голый король, всю жизнь примеряющий новые и новые наряды, сотканные из его призрачных фантазий. Вот он идёт на виду у толпы – беззащитный, открытый нескромным безжалостным взглядам. Втайне он понимает, что абсолютно гол, и потому идёт в своём новом платье (то бишь с новым романом) как в страшном сне, как на казнь – навстречу Суждению читателей, критиков, коллег, журналистов, друзей и врагов (что часто одно и то же). До возгласа маленького глупого паршивца: «А король-то гол!» – остаётся каких-нибудь сорок шагов, но король идёт…

Да, он гол – на ваш суетный взгляд, но даже прозрачный воздух, которым мы дышим, наполнен самыми разными элементами и организмами, и чтобы увидеть их, нужен окуляр того таинственного микроскопа, которым вооружён один на сотни тысяч людей: исследователь, творец, король!

Он идёт… На плечах его сверкают эполеты, на манжетах и воротнике золотятся брабантские кружева; султан его королевского убора величаво колышется над головой, а венецианская парча его плаща играет на солнце пурпуром и серебром. Он идёт сквозь толпу, ибо надеется – нет, знает, знает! – что где-то там, в тесноте, среди глазеющих обывателей непременно найдётся мальчик, который тоже видит королевский наряд во всём его призрачном, но изысканном великолепии, который не сводит взгляда с одинокой фигуры, что обречённо тащится вдоль толпы, жаждущей скандала, сплетен, клубнички – провала.


…Между прочим, Андерсен за свою сказку получил высочайшую королевскую награду: перстень с руки Его Величества; в те времена это равнялось какой-нибудь Нобелевской премии. Ибо заканчивалась сказка совсем не так, как привыкли мы читать в старом советском переводе. Настоящий её финал – в единственной фразе, которая полностью преображает смысл сей великой притчи.

Вот она, эта фраза: «А король шёл и думал: «Ничего я не взял у моего народа!»

Одинокий пишущий человек

Подняться наверх