Читать книгу Сказка сказок, или Забава для малых ребят - Джамбаттиста Базиле - Страница 15

День первый
Ободранная старуха
забава десятая первого дня

Оглавление

Король Рокка Форте[127] влюбляется по голосу в старуху и, обманутый ее облизанным пальцем, уговаривает ее с собой переспать. Обнаружив обман, он выбрасывает ее из окна, но она, зацепившись в ветвях дерева, получает волшебную помощь от семи фей и становится прекраснейшей девушкой, и король берет ее в жены. Но ее подруга, завидуя ее удаче, чтобы тоже стать красавицей, дает снять с себя всю кожу и умирает


Всем чрезвычайно понравился рассказ Чометеллы: с особенным удовольствием все слушали, как Каннелоро был спасен, а орк наказан за все убийства несчастных охотников. И вот, когда князь повелел Якове запечатать своим перстнем список забав первого дня, она начала так:

Проклятый порок, гнездящийся в нас, женщинах, – любой ценой казаться красивыми, – доводит нас до того, что мы золотим раму лба и при этом портим картину лица; выбеливаем кожу, разрушая белизну зубов; выставляем на свет части тела, помрачая зрение; и еще прежде, чем настает час платить подать Времени, по собственной вине добавляем глазам слизи, лицу морщин, а зубам дырок. Но если даже юную порицают за излишнюю заботу о внешности, что сказать о старухе, которая, желая соревноваться с девушками, подвергает себя людским насмешкам, а своему телу причиняет горе! Так и случилось с одной старухой, о чем я вам сейчас расскажу, если вы ненадолго притихнете и послушаете.

Некогда в саду, в который выходили окна дворца короля Рокка Форте, облюбовали себе местечко две старухи. И были обе списком несчастий, протоколом уродств и подшивкой всего что ни есть на свете безобразного: косы спутаны и всклокочены, лбы – в морщинах и с шишками, брови – торчащие и щетинистые, ресницы – густые и нависающие, глаза угасшие и поблеклые, лица желтые и изрытые, рты – зловонные и растянутые; а сокращая список, скажем, что были у них бороды, как у козла, груди волосатые, спины горбатые, руки кривые, колени хромые, а ступни как крючья.

Поэтому, чтобы не видело их Солнце с такой безобразной наружностью, укрылись они под портиком королевского дома. И король не осмеливался даже пукнуть, чтобы случайно не попало в нос этим двум страшилам, которые, постоянно ворча, мололи невообразимую чепуху: одна говорила, что цветок жасмина, слетев сверху, набил ей шишку на голове, другая, что соломинка вывихнула ей плечо, а первая подхватывала, что песчинка разбила ей коленку.

Слыша эту прорву охов и ахов, король вообразил, будто рядом с ним обитает некая квинтэссенция утонченности, отборный кусочек нежнейшей ветчинки, цвет из цветов деликатности, и до самого мозга костей пробрало его желание посмотреть на это диво и выяснить, что оно из себя представляет. И стал он ронять сверху вздохи и покашливать, не будучи простуженным, и наконец решился вкрадчиво заговорить: «Где, где ты скрываешься, драгоценность, сокровище, прекраснейшая игрушечка этого мира? „Выйди, солнышко, поскорей, императора обогрей!“[128] Яви твою грацию, зажги твои светильники из лавки Амура, покажи твою изящную головку! О банк, в который вложено столько капитала красоты, не будь столь скупа перед тем, кто жаждет тебя увидеть! Открой дверцу бедному соколу, одари кусочком, каким тебе угодно![129] Позволь увидеть инструмент, издающий столь сладостный звук! Дай узреть колокольчик, разливающий столь приятный звон! Дай хоть глазком взглянуть на эту певчую птичку! Не оставь меня, подобно понтийским овцам, питаться отсутствием пищи[130], запрещая мне созерцать эту красоту красот!»

Эти и другие слова говорил король, но лучше было бы ему в трубы трубить, ибо старухи были туги на ухо, что, впрочем, только подбрасывало ему дров в огонь, так что он чувствовал себя железом, раскаляемым в горне вожделения, чувствовал, как сжимают его щипцы помыслов и колотит молоток любовной страсти, выковывая ключ, способный открыть шкатулку драгоценностей, томясь по которым он сгорает в пепел. Но при этом он так и не высунулся из окна, а все продолжал посылать издалека свои мольбы и одновременно усиливал обстрел, не давая передышки ни себе, ни предмету, занимавшему его воображение.

И вот старухи, которые наконец расслышали голос и осмелели, внимая излияниям короля, решили не упустить случай и поймать птицу, что сама летела в силки. Однажды, когда король, стоя перед окном, твердил свои любовные заклинания (ставшие теперь ему вместо утренних молитв), они ответили ему приглушенным голосом через замочную скважину, что самое большее, что они могли бы для него сделать, это восемь дней спустя показать палец.

Король, который, как опытный солдат, знал, что крепости берутся пядь за пядью, не отказался от такого предложения, надеясь палец за пальцем завоевать весь осаждаемый плацдарм, помня, впрочем, и старую пословицу: «Бери, а потом проси». Итак, он согласился на требуемый восьмидневный срок, чтобы узреть восьмое чудо света. Все это время старухи были заняты одним-единственным делом: как аптекарь, наполнивший пузырек сиропом, каждая из них день и ночь облизывала себе пальцы, договорившись, что, когда придет назначенный день, у которой палец будет более гладок, та и покажет его королю.

Король же томился, как натянутая струна, в ожидании назначенного срока: считал дни, исчислял ночи, взвешивал часы, измерял минуты, записывал секунды и аккуратно проверял те члены тела, которые у него жгло и сводило в предвкушении удовольствия. Он то умолял Солнце пройти кратчайшим путем по полям неба, чтобы оно, выиграв время, еще до обычного часа могло распрячь огненную телегу и напоить усталых лошадей; то заклинал Ночь обрушить тьму и показать ему свет, не видя которого он извивался на жаровне Амура; то бранился со Временем, которое, в досаду ему, обулось в свинцовые башмаки и стало на ходули, из-за чего все никак не наступит час погасить долг перед возлюбленной, выполняя заключенный с нею контракт.

Наконец, по воле Солнца, настал долгожданный момент, когда король вышел собственной персоной в сад и постучал в калитку, говоря: «Ну, иди же, иди ко мне». И одна из старух, более нагруженная годами, определив с помощью пробирного камня[131], что ее палец отшлифован лучше, чем палец подруги, просунула его в замочную скважину и показала королю. О, теперь то был не палец, но заостренный прутик, насквозь пронзивший ему сердце. Однако нет – не прутик, но палка, что одним ударом сокрушила ему голову. Но зачем говорю: прутик и палка? То был зажженный фитиль для пушки его желания, насмоленный шнур для мины его страсти! Но зачем говорю: прутик, палка, фитиль и шнур? То был шип, вонзившийся в подхвостье его мысли, то была слабительная настойка из фиг, что позволила ему, пукнув во всю силу воображения, пробить запор любовной истомы!

И вот, лаская рукой и целуя палец, который из напильника слесаря стал лощилом позолотчика, он говорил: «О архив наслаждений, о амбарная книга радости, о реестр привилегий Амура, ради которых я стал хранилищем воздыханий, магазином тоски и таможенным складом сердечных мук! Может быть, ты хочешь показать себя упорной и суровой гордячкой, которую не трогают стоны? Ах, сердце мое, если уж ты протянула в дырочку хвостик, то покажи теперь и пятачок, и мы вдвоем приготовим студень высшего удовольствия! Ты показала мне створку раковины – покажи теперь и мякоть! Дай мне увидеть твои соколиные очи, и пусть они терзают, пусть клюют это сердце! Кто конфисковал сокровище этого прекрасного лица, чтобы скрыть его в отхожем месте? Кто заставляет держать этот товар Красоты на карантине в собачьей конуре? Кто посадил под арест царственное могущество Амура в свинарнике? Выбирайся из этой канавы, убегай из этого хлева, вылезай из этой дыры, „прыгай, улитка, счастье любит прытких!“[132]; пользуйся мною, знай, чего я сто́ю! Знай, что я король в этом городе, а не огурец в огороде[133], могу сделать, а могу и на кусочки разделать! Но это он, этот притворный слепец, сын хромого и блудницы[134], имеющий безграничную власть над царскими скипетрами, пожелал, чтобы я сделался твоим подданным и просил как о милости о том, что мог бы забрать силой! Ибо и я знаю, что не силой, но ласками услаждается Венера!»

Старуха, знавшая, где дьяволенок хвост прячет, эта знатная лиса, эта лукавая проныра, понимая, что господин повелевает даже тогда, когда просит, и что упрямство вассала порождает в теле патрона метеоризм гнева, готовый разразиться поносом гибели, раскусила дело и затянула голосом драной кошки: «Господин мой, раз уж вы удостоили поставить себя ниже того, кто стоит под вами, снизойти от скипетра до веретена, от тронной залы до стойла, от величия до убожества, спуститься с чердака в погреб, пересесть с коня на ослицу – я не могу, не вправе и не хочу противиться воле столь великого монарха; если вам желанна эта связь между владыкой и рабой, между статуей из слоновой кости и сырым поленом, между ожерельем из бриллиантов и грубой стекляшкой, то вот, я готова служить вашим желаниям, умоляя лишь об одной милости. Как первого знака чести, которую вы мне оказываете, я прошу быть допущенной на ваше ложе только в ночной час и без светильника, ибо мое сердце не выдержит, если меня увидят нагой».

Король, весь ликуя от радости, поклялся, положив одну руку на другую, что охотно выполнит просьбу; и так, послав, посредством пальца, сахарный поцелуй этому кусту белены, ушел, с нетерпением ожидая часа, когда Солнце кончит пахоту и засеет звездами поле Неба, – чтобы и самому засеять то поле, где он думал собирать охапки радостей и корзины удовольствий.

И вот, когда наступила Ночь, – которая, видя, сколь много бродит по городу взломщиков и карманников, от огорчения плюнула черной слюной, точно каракатица, – старуха, разгладив морщины на теле, собрала их в узел на затылке, хорошо стянув его бечевкой, и в темноте вошла, сопровожденная слугой, в спальню короля, где, скинув с себя тряпье, плюхнулась в постель. Король, что стоял с фитилем у пушки, как только заслышал, что она вошла и улеглась, весь намастил себя мускусом, обрызгался духами и бросился на ложе, как корсиканский пес. И на старухино счастье, за всеми этими благоуханиями он не почувствовал ни зловония ее рта, ни запаха подмышек, ни всей остальной вони, что исходила от этого пугала. Но как только он залез в постель и начал ее ощупывать, то обнаружил эту странную штуку сзади, старческий впалый живот и опавшие ягодицы несчастной старухи и, удивленный, не захотел в тот момент ничего говорить, а чтобы лучше разобраться на деле, нырнул на самое дно Мантраккьо, воображая, что стоит на берегу Позиллипо[135], и поплыл на угольной барже, представляя, что направляет роскошный парус флорентийской ладьи.

Когда же старуха, притомившись, задремала, король достал в ящике своего бюро из эбенового дерева и серебра сафьяновую сумку с огнивом, зажег светильник и произвел досмотр под одеялом и, обнаружив Гарпию вместо Нимфы, Фурию вместо Грации, Горгону вместо Киприды, пришел в такую ярость, что готов был перерезать сам себе канат, которым привязал такой корабль. Задыхаясь от гнева, он созвал слуг, которые, слыша среди ночи его крик, толпой с зажженными факелами взбежали по лестнице в опочивальню. Трясясь как полип, король сказал им: «Смотрите, какую прекрасную свинью подложила мне эта бабушка дьявола! Я, веря, что наслаждаюсь молочной телочкой, нашел себе матку буйволицы, думая, что встретил ясную горлинку, поймал эту грязную курицу; воображая, что вкушаю подлинно королевский кусочек, я держал в руках гадость, что попробовать да выплюнуть. Поистине, и хуже тому бывает, кто кота в мешке покупает! Но и эта, что так меня надула, не избежит расплаты! Хватайте же ее прямо как есть и кидайте вон из окна!»

Услышав это, старуха начала защищаться, отбрыкиваясь и кусаясь, говоря, что не признает приговор справедливым, что король сам притянул ее на веревке уговоров, убеждая прийти к нему на ложе, что она готова привести хоть сотню мудрецов в свою защиту, и наипаче такие изречения, как «из старой курицы бульон лучше» и «старую дорогу не меняй на новую». Несмотря на это, ее мгновенно схватили и, раскачав, сбросили в сад. Но на ее счастье, она не сломала шею, зацепившись волосами за ветви фигового дерева и повиснув в воздухе.

Тем же утром – еще прежде, чем Солнце взяло власть над территориями, которые согласилась уступить Ночь, – некие феи, проходя по саду, по причине какой-то досады не разговаривали между собою и не смеялись. Но когда перед их глазами явилось это повисшее в ветвях привидение, которое еще до положенного часа разогнало ночные тени своим видом, они принялись хохотать так, что чуть было не заработали грыжу. Раскрыв рты от столь редкого зрелища, они долго не могли их закрыть. И в благодарность за такую потеху каждая из них подарила старухе то, на что имела волшебную силу: все, одна за другой, сказали волшебное слово, чтобы ей стать молодой, красивой, богатой, благородной, добродетельной, желанной и удачливой. После этого феи исчезли, старуха очутилась в саду сидящей на бархатном сиденье с золотой бахромой, а дерево, в ветвях которого она только что висела, превратилось в балдахин зеленого бархата с золотым подбоем; лицо у нее стало как у девушки пятнадцати лет, столь прекрасной, что рядом с ней любая красавица была как стоптанный башмак рядом с изящной, идеально подобранной к ножке туфелькой. В сравнении с этой грацией все другие грации были достойны Ферривеккьи и Лавинаро[136]; где она делала победный пас веселым взглядом и ласковым словом, там другим оставалось играть в «прогоревший банк». А притом была она одета столь изысканно, с такою элегантностью и роскошью, что казалась носительницей королевского величия: золото ослепляло, драгоценности сверкали, от цветов рябило в глазах, а вокруг стояло столько пажей и девушек, сколько бывает народу в процессии в день отпущения грехов.

Тем временем король, набросив на плечи одеяло и надев башмаки, выглянул в окно – посмотреть, что там случилось со старухой, и увидал такое, что ему и во сне присниться не могло. С открытым ртом, как заколдованный, оглядывал он эту чудесную девушку и – то любовался волосами, которые, частью сбегая по плечам, а частью заплетенные в золотую косу, вызывали зависть у Солнца, то не мог отвести взора от бровей, выгнутых точно луки, без промаха поражающие сердца, то смотрел на глаза – эти фонари караула Любви, то созерцал ее ротик – эту любовную давильню, где Грации давили ногами гроздья удовольствия и выжимали чудесное «греко» и изысканное «манджагуэрра»[137].

У него все мелькало и кружилось в глазах, как у сошедшего с ума канцеляриста, когда он смотрел на все эти колье и ожерелья, струившиеся у нее по груди, на эти облекавшие ее драгоценные ткани и, разговаривая сам с собой, бормотал: «Я еще сплю или проснулся? Я в своем уме или теряю рассудок? Это я или не я? Из какого мушкета вылетела эта прекрасная пуля, чтобы сразить этого короля, повалив его наземь? Я пропал, я погиб, если срочно не оказать мне помощь! Как, откуда взошло это солнце? В каком саду вырос этот дивный цветок? Откуда вылупилась эта птичка, чтобы вытянуть из меня клювом, как червяка из земли, всю силу вожделенья? Какой корабль привез ее в эту страну? Какая туча пролила ее дождем на эту землю? Какие потоки красоты увлекают меня в море воздыханий?»

После этих слов король сбежал вниз по лестнице, встал перед помолодевшей старухой и, готовый, подобно червяку, ползти к ней по земле, сказал: «О клювик моего голубка! О куколка Граций! О ясная горлинка из Венериной колесницы! О триумфальная цепь Амура! Если ты не погрузила свое сердце в воды Сарно, если в твои уши не насыпали тростникового семени[138], если тебе в глаза не накакала ласточка – я уверен, что ты поймешь и увидишь боль и муку, которой и в упор, и рикошетом поразила мне грудь картечь твоих прелестей! Если даже ты не сознаёшь, что от золы твоего лица творится щелок, разъедающий мне грудь, что от пламени вздохов разгорается печь, в которой кипит моя кровь, – ты можешь судить хотя бы по тому, какая веревка вяжет меня от золота твоих волос, какие угли поджаривают меня от черноты твоих глаз, какая стрела пронзает меня от яркого лука твоих губ! Поэтому не загораживай железной решеткой ворот милости, не разводи мостов милосердия, не перекрывай проезжую дорогу сочувствия; и если не считаешь меня достойным получить амнистию от твоего милого лица, возьми меня хотя бы под караул благосклонных слов, выпиши мне охранную грамоту обещания и гарантийное письмо доброй надежды, иначе мои ноги вынесут вон отсюда вместе с башмаками и ты навеки потеряешь их колодку!»

Эти и тысячи иных слов лились у него из груди, трогая за живое помолодевшую старуху, так что в конце концов она уступила и согласилась выйти за него замуж. Поднявшись с бархатного сиденья, она взялась за его протянутую руку, и они вместе отправились во дворец, где моментально был приготовлен величайший пир, на который были созваны все благородные дамы страны. Но невеста пожелала, чтобы вместе с другими пришла и ее товарка.

Однако понадобилось немало труда, чтоб разыскать ее и затащить на пиршество, потому что от великого страха она пряталась так, что и следа было не сыскать. Однако, Бог знает как, ее привели и посадили рядом с подругой, которую невозможно было узнать; и все вместе принялись за сказанное в «Gaudeamus»[139]. Но старуха, которой не повезло, не смотрела на королевские яства, ибо ее разъедал изнутри иной голод: она лопалась от зависти, глядя на юную кожу своей подруги, и то и дело дергала ее за рукав: «Так что же ты сделала, сестрица? Ну, скажи, что ты сделала? Ох и везучая ты!» Подруга отвечала шепотом: «Ешь спокойно, помолчи, после поговорим!» – а король, насторожившись, спросил молодую жену, чего хочет от нее эта синьора. Жена, не выдавая подругу, сказала, что синьора хотела бы немного зеленой подливы. И король тут же распорядился принести чесночной, перечной, горчичной подливы и тысячу других приправ, чтобы гостья ела с бо́льшим аппетитом.

Но старуха, которой теперь и начинка торта казалась желчью, снова и снова хватала подругу за локоть, заклиная: «Ну так что же ты сделала над собой, сестрица? Как у тебя это получилось? Я вот думаю, то ли заговор какой надо списать, чтобы носить под платьем?» И та снова отвечала: «Помолчи, будет еще время рассказать, а пока ешь, кто тебя поджигает? Наедине поговорим». И снова король, любопытствуя, спрашивал, что угодно гостье, а молодая супруга, чувствуя себя запутавшейся, словно цыпленок в пакле, так что ей уже и кусок в горло не лез, отвечала, что синьора просит сладкого. И, будто снег, сыпались печенья с корицей, бушевали, словно волны, вафли и анисовые колечки; там бурлил поток бланманже, здесь лились дождем пирожные с медовыми и фруктовыми начинками…

Но старуха, у которой внутри крутилась колесная прялка, прицепившись, как полип, к локтю подруги, продолжала прежнюю музыку. И та, не в силах более сопротивляться и желая только одного – стряхнуть ее с плеч долой, открыла секрет удачи: «Сестрица, – как можно тише прошептала она, – я велела цирюльнику снять с меня старую кожу». Услышав это, старуха надменно произнесла: «Что ж, не глухой сказала. Попытаю и я удачи. Не одной же тебе на золоте кушать. Не одной тебе счастьем наслаждаться, пускай и мне немного достанется».

Меж тем начали собирать со столов, и она, притворившись, что хочет отойти по естественной надобности, что было духу побежала в цирюльню, где отозвала мастера в сторонку и говорит ему: «Даю тебе пятьдесят дукатов, а ты сними с меня старую кожу с головы до пят».

Брадобрей, решив, что она сошла с ума, сказал ей: «Иди, сестрица, своей дорогой, ибо говоришь ты не дело; подлечить бы тебя». Но старуха, потемнев лицом, точно камень на мостовой, отвечала: «Сам ты с ума сошел, раз своей выгоды не видишь. Я тебе не только пятьдесят дукатов даю, но, если хорошо дело сделаешь, до конца дней у Фортуны цирюльником станешь. Берись за дело, не теряя времени, и будет тебе счастье».

Брадобрей долго спорил с ней, ругался, противился, но наконец, притянутый за нос, поступил согласно пословице: «Привязывай осла, где хозяин велит»; усадив на табурет, он стал ее строгать, по ее желанию, как гнилую кочерыжку. А она, истекая кровью, терпела так, будто сама себя брила, и только приговаривала: «Уф-ф-ф, коль красивой хочешь быть, надо золотом платить». Он продолжал ее изничтожать, а она все твердила эти слова. Так, на пару, он – рукой, а она – голосом, играли они на лютне ее тела, постепенно спускаясь по грифу до самой розетки; и наконец бабахнула она с нижней палубы выстрел к отплытию, взявшись на свой риск оправдать слова Саннадзаро[140], что

зависть, милый сын, саму себя терзает.

Окончание этой сказки подоспело ко времени, когда у Солнца оставался еще час, чтобы, подобно загулявшемуся студенту, убраться из кварталов Воздуха. И князь велел позвать гардеробщика Фабьелло и кладовщика Яковуччо, чтобы они закончили этот день подобающим десертом. И вот они явились проворно, как мальчишки, прислуживающие за столом: один – в черных чулках на подвязках, в распашной куртке, с большущими пуговицами в виде шариков из замши, в плоском берете набекрень; другой – в точно таком же берете, в куртке с нагрудником, в штанах из белого тарантского полотна. Выйдя из-за шпалеры миртового кустарника, словно из-за занавеса на сцену, они начали:

127

Крепкая Скала.

128

Из детской песенки; см. примеч. 399.

129

Из детской песенки.

130

Аллюзия на описание Понта у Плиния Старшего («Естественная история», XXVII, 28).

131

Черная яшма (она же лидийский камень), которую использовали в древности для определения пробы драгоценных металлов.

132

Из детской песенки.

133

«Как огурчик» – говорят у нас о физически крепком пожилом мужчине. На Юге Италии «огурцом» называют мужчину глупого, неумелого, такого, от которого ни в чем нет толку.

134

Речь идет об Эроте – сыне хромого Гефеста и Афродиты; «Притворным слепцом» называется потому, что, как известно, любовь слепа (пословицы на сей счет существуют и в Италии) и тем не менее стреляет метко.

135

Район Мантраккьо (от греч. μάνδρα – хлев, стойло), прилегавший к причалам неаполитанского порта, имел дурную славу из-за преступности и антисанита-рии. Общую мрачную картину довершала скотобойня, отходы которой сбрасывались тут же в море; Позиллипо – пригород, любимое место отдыха еще с античных времен. Название происходит от греч. παυσίλυπος, то есть «прогоняющий печаль».

136

Улица Ферривеккьи («старых железок») называется так потому, что в прошлом здесь скупали железный лом; Лавинаро – место, где домохозяйки и служанки стирали белье в воде специально проведенного канала.

137

Названия популярных вин, производимых в Кампании.

138

Относительно реки Сарно существовало поверье, что каждый, кто в ней искупается, станет нечувствителен, как камень; тростниковое семя считалось вредоносным и омертвляющим.

139

«Gaudeamus igitur, juvenes dum sumus» («Будем веселиться, пока молоды») – начальные слова студенческой песни, создание которой относят к XIII или XIV вв. Впоследствии распространилась по всей Европе; до сих пор считается международным гимном студенчества.

140

Якопо Саннадзаро (1458–1530) – неаполитанский поэт и прозаик, автор «Аркадии», одной из самых популярных книг эпохи Ренессанса, оказавшей влияние как на литературу, так и на изобразительное искусство. Искусствоведы считают, что она дала, в частности, толчок к развитию пейзажного жанра в живописи. В течение XVI в. «Аркадия» была переиздана в Италии более восьмидесяти раз и, кроме того, переведена на главные европейские языки.

Сказка сказок, или Забава для малых ребят

Подняться наверх