Читать книгу Война и право после 1945 г. - Джеффри Бест - Страница 11

Часть I
Происхождение законов войны
Глава 2
Законы войны от раннего Нового времени до второй Мировой войны
Jus ad bellum и jus in bello начиная с XVII в

Оглавление

Праву войны как явлению, получившему свое развитие в европейской истории и атлантической цивилизации, начиная с конца XVII в. и до рубежа XX в., свойственны все признаки «истории успеха». Война оставалась почтенным и, согласно самым авторитетным оценкам, необходимым элементом международных отношений, но связанные с ней риски осознавались все лучше, а попытки избежать войны (посредством давления со стороны великих держав или, что не всегда означало одно и то же, посредством рассмотрения спора в третейском суде) часто увенчивались успехом. Когда же война все-таки начиналась, сражения на деле становились все более смертоносны для участвующих в них армий, однако прогресс медицины, с одной стороны, и мода на гуманитарную деятельность – с другой, сделали наконец свое дело и восстановили равновесие. Соответственно и гражданское население, судя по всему, страдало в меньшей степени, чем раньше. Политическая наука считает Международный Комитет Красного Креста (созданный, хотя и под другим названием, в 1863 г.) величайшей из первых НПО. Новую страницу в военном разделе истории международного права открыли Женевская конвенция 1864 г. (первый многосторонний гуманитарный договор) и Санкт-Петербургская декларация 1868 г. (первый договор об ограничении вооружений). Знаменитая Конференция мира и разоружения, созванная в Гааге в 1899 г., стала предвестником явлений, доселе неведомых. Прогресс, который быстро почувствовали мужчины XIX в.(не могу быть уверен насчет женщин) в переменах, происходивших вокруг, ощущался и в этой области. Войны, возможно, и становились все более тяжелыми, но, по общему признанию, они происходили реже и продолжались не так долго. Уже не казалось невозможным, что буржуазная цивилизация даже в столь важной сфере сможет угнаться сразу за двумя зайцами.

Вскоре оказалось, что это заблуждение, и нетрудно понять причину ошибки. Развитие в XVIII и XIX в. международного права войны – факт сам по себе замечательный и достойный восхищения – оказалось однобоким. Покинув на своем предшествующем важном этапе монастыри и университеты и переместившись в суды и конторы, оно увенчалось в 1625 г. трудом Гроция «De Jure Belli ac Pacis», но продолжало двигаться колеей, проложенной с самого начала. Его предметом были в равной степени причины войны и само ведение войны; говоря уместным здесь техническим языком науки jus ad bellum, в той же степени, что и jus in bello. Во времена Гроция оно много уделяло внимания вопросу о том, как люди должны вести себя во время сражения, но в то же время продолжало серьезно заниматься вопросом о том, должны ли они вообще сражаться. Правомерность ведения войны все так же была предметом права войны и мира, как и правомерность того или иного образа действий во время войны.

Но однобокость уже начинала проявляться. В бесконечных рассуждениях о jus ad bellum был некоторый смысл в предшествующие века, когда носители политической власти в Европе оставались в рамках единого христианского мира и папский престол был в состоянии выступать в качестве всеобщей юрисдикции. Когда к XVI в. прежнее единство распалось, и вдобавок главы государств, независимо от того, сопротивлялись они Риму или сохраняли верность ему, заговорили на новом политическом языке верховной власти – независимой, автономной и почти всегда основанной на божественном праве королей – все эти рассуждения стали приобретать все более теоретический характер. Новые представления о власти не всегда подразумевали абсолютно неподотчетную власть. Политические теоретики вскоре начали обсуждать вопрос о том, являются ли правители ответственными только перед Богом или же перед народом – а от последнего утверждения не так далеко и до современной доктрины народного суверенитета. Но, куда бы ни заводили политические дискуссии о главе государства, национальное государство было самостоятельным, решение о том, участвовать в войне или нет, считалось его собственным делом и принималось в свете его собственного понимания национальных интересов и степени уважения этого государства к стандартам, задаваемым его цивилизацией (эта степень, разумеется, могла быть весьма высокой).

Признание факта происшедших изменений в течение долгого времени было затруднено тем, что по-прежнему употреблялся старый язык jus ad bellum. Он считался полезным для представления наиболее жестких аспектов государственной политики в благоприятном свете, но к реальному миру он едва ли был приложим. Идея верховной власти, которая могла бы судить деяния национальных правителей или правительств, утеряла связь с реальными институтами, которая прежде придавала ей убедительность. Дольше всего эта идея держалась в юридических и политических текстах, но в конце концов исчезла и оттуда. После периода призрачного существования между жизнью и смертью эта идея впала в длительную спячку, из которой вышла, только когда универсальная юрисдикция снова стала темой, которую государственные деятели могли обсуждать, не боясь показаться эксцентричными или нелепыми, т. е. после 1900 г.

Однако неверно считать, что эта история была лишь историей неудачи. В то время как jus ad bellum засохло на корню, jus in bello расцвело, как вечнозеленый лавр. Можно было бы подумать, что здесь сработал какой-то таинственный закон компенсации, но на самом деле все было гораздо проще. Европейская политическая система и стандарты менялись, но общая для всех европейских стран культура осталась нетронутой – я здесь имею в виду культуру в широком смысле, культуру элит, которые управляли государствами Европы, поддерживали соответствующие социальные стандарты и командовали европейскими вооруженными силами. Через эти элиты распространялись общие представления и благодаря им появлялась способность к взаимному признанию, которая умеряла естественную силу национальных и региональных привязанностей. В особенности, разумеется, это относилось к титулованной аристократии, наиболее просвещенные члены которой могли быть вполне космополитичны. Но в той или иной степени это относилось и к профессиональным классам, которые во многом перенимали стиль жизни у аристократов, и если были религиозны, то едва ли могли быть кем-то, кроме как христианами. И образование этих классов, насколько оно вообще у них имелось, основывалось на той же самой латинской и греческой классике. В особенности это относилось к военной профессии, представители которой были вдобавок связаны между собой исключительно прочными узами кодекса военной чести. Среди них, более чем среди всех других, было распространено чувство общих ценностей и взаимного уважения, особенно необходимого для соблюдения неписаных правил достойного и благородного поведения.

Таким образом, неудивительно, что jus in bello должно было расцвести в Европе XVIII–XIX вв. в достаточной степени, что о нем стало известно и сформировалось положительное отношение к нему. Для офицеров, на которых почти исключительно лежала ответственность за его соблюдение, оно было просто частью их профессиональной этики и образом жизни. Об основных его принципах можно было узнать из простых пособий по военной науке, более серьезные знания все шире предоставляли ученые мужи, которые к началу XIX в. приблизились к тому, чтобы называться юристами по международному праву. По большей же части законы и обычаи войны молодой офицер постигал на службе, разделяя со старшими их образ мыслей и действий. Не следует думать, что изменения, которые эти законы и обычаи привнесли в практику военных действий, имели более чем эпизодическое и ограниченное влияние. В частности, к самовосхвалениям эпохи Просвещения нужно относиться с большой осторожностью. Война отнюдь не стала по чудесному мановению руки гуманной деятельностью[9]. Простые солдаты, большинство которых вышли из слоев, весьма отличных от офицерской среды, продолжали поступать так, как всегда поступали с врагами и мирным населением, оказавшимся поблизости от пути их следования или стоянки. Преднамеренная жестокость и бессмысленные зверства как происходили раньше, так и продолжали происходить. Но они стали получать огласку и их начали порицать, чего, в общем, не наблюдалось в прежние времена. Стремление снизить масштаб жестокостей было подлинным, и к концу XVIII в. оно приобрело заметный размах. Уже сформировалось сообщество заинтересованной публики для обсуждения и дискуссий по поводу применения принципов права в конкретных случаях, эти принципы уже стали считаться само собой разумеющимися, а их основа содержалась в самой культуре общества, а не только в его правовой надстройке. Никогда, вплоть до конца XIX в., не требовалось упоминать того рода договоры, ссылками на которые наполнены современные учебники по данному предмету (впрочем, и в конце XIX в. не было большой необходимости в таких ссылках). В тот год, когда был заключен первый такой договор, один английский эксперт, не лишенный дара предвидения, написал: «Всегда следует иметь в виду, что позитивные законы войны, как и законы чести или этикета, создаются практикой их употребления, хотя опираются на разум и выгоду, – они продолжают существовать благодаря силе традиции и отмирают по мере устаревания»[10].

Но в красном яблочке уже завелся червячок. Со временем выяснилось, что jus in bello само по себе, с договорами или без них, не может набрать силу и стать достаточно универсальным, чтобы удерживать войну в тех рамках, которые порядочные люди могли бы назвать приемлемыми. Те офицеры и джентльмены, которые в целом серьезно воспринимали законы войны и положительно относились к идее минимизировать приносимое ею зло, на деле были ограничены некой рукой, которую не могли видеть так ясно, как ту, которую они видели. Та рука, которую они видели отчетливо, – это рука принципа. А другая рука, существование которой они едва ли осознавали, – это рука технологии. Находящиеся в их распоряжении средства для нанесения ран, увечья и убийства, какими бы мощными они ни казались в то время, по более поздним меркам были слабыми, близкодействующими и неточными. То, что они могли бы сделать, будь у них для этого средства (оружие, живая сила, мобильность), становится ясно из строк о законности и приличии, которыми пестрят страницы военной истории XVIII–XIX вв. Количество и частота этих строк свидетельствуют не о слабости права войны, а о его силе, не о невежестве, а об осведомленности. Принципы законов и обычаев войны вызывали всеобщее восхищение, но их применение к конкретным случаям было делом, по поводу которого разные люди могли иметь разное мнение. Явные нарушения закона беспокоили людей именно потому, что они столь высоко ценили его. Ни один признанный герой войны либо ученый муж не отзывался о праве войны с пренебрежением. Революционные голоса то там, то тут высказывались подобным образом, но французские армии 1790-х годов на практике пришли к тому, что стали вести себя в общем и целом так же, как и все остальные. Наполеон был приверженцем этого закона. Резкие формулировки Клаузевица по поводу взрывоопасной непредсказуемости войны и ее жестких условий были направлены не против принципов рыцарства и гуманности – сам он был образцом этих добродетелей, – но против наивных романтиков, которые хотели вывести войну из истории: закоснелых доктринеров, которые считали, что войну можно вести по сборникам правил, и сентименталистов, которые думали, что войну можно вести в лайковых перчатках. «Мы должны усвоить себе тот взгляд, – напоминал он им, – что получаемый войной облик вытекает из господствующих в данный момент идей, чувств и отношений»[11].

В действительности каждый человек, обладающий реальным опытом участия в активных военных действиях, понимает две вещи: во-первых, что законы и обычаи могут соблюдаться только в зависимости от обстоятельств, и, во-вторых, что при столкновении закона и военной необходимости именно закон будет приспосабливаться к необходимости. Приспособиться – не значит быть разрушенным. Каждый раз, когда случается что-то особенно отвратительное или есть угроза этого, оказываются оскорблены человеческие чувства и немедленно происходит апелляция к принципу; но за рамками неприкосновенных абсолютных запретов и ограничений (которых сравнительно мало и которые в любом случае ощущаются отдельными людьми, а не группами) принцип не всегда легко привязать исключительно к одной стороне в споре. Люди чести относятся к нормам личного поведения как к чему-то незыблемому, но стратегия и тактика, а также тесно связанное с ними групповое поведение – это нечто совсем иное, и в эту сферу жесткие концепции чести и порядочности не могут быть перенесены напрямую. Принцип, который, если посмотреть на него с одного угла зрения, как будто осуждает действия на войне, без него осуществимые и успешные, выглядит менее запрещающим, если посмотреть на него с другого угла. Поясню это на нескольких примерах.

Даже принцип чести и самоуважения – квазирелигия всякого уважающего себя офицера – не свободен от силы обстоятельств. Во-первых, вмешиваются национальные предрассудки, которые сами по себе имеют определенную градацию. Ксенофобы вроде Нельсона и снобы вроде Веллингтона, как бы щепетильны они ни были в своем отношении к пленным французским офицерам, не слишком склонны были признавать последних джентльменами. Веллингтон как-то заметил: «Французский офицер перережет вам горло, если вы скажете ему, что он не джентльмен, но это не сделает его таковым»[12]. Но еще ниже британские офицеры ставили испанцев, вообще говоря, их союзников, – настолько ниже, что после битвы при Витории в 1813 г. они ходили по городу рука об руку с французскими пленными, с которыми делили стол, но с исключительным пренебрежением относились к испанцам. Что же касается негибкости, то интересно было бы узнать, оставалась ли честь незатронутой в таких вечно актуальных эпизодах, как тот, который был отражен Жаном Ренуаром в фильме «La Grande Illusion» 1937 г., посвященном Первой мировой войне. Немецкий аристократ, комендант тюрьмы, где содержатся французские офицеры, говорит французскому офицеру высокого ранга (тоже аристократу), что прекратит обыск камеры, если тот даст честное слово, что в ней не спрятаны орудия побега. Французский офицер дал такое обещание, но побег тем не менее состоялся. Веревка была спрятана не в камере – она висела снаружи, за окном.

Новые виды вооружений при первом их применении обычно вызывают всеобщий гнев, потому, что народ, против которого это оружие применяется, заявляет, что оно чрезмерно жестокое. Однако вызывает поношение чаще непривычность этого оружия и его очевидная эффективность, чем объективно измеряемые разрушительные свойства. Новое оружие разрывает связь, естественным образом сложившуюся в умах жертв, между оружием, к которому они привыкли (а также тактикой, которую они обыкновенно использовали), и нормами честных, «законопослушных» военных действий, которые, по их убеждению, они соблюдают.

Арбалет, порох, шрапнель, пули «дум-дум» – хорошо известные тому примеры. Все перечисленные виды оружия, за исключением последнего, вошли в широкое употребление, как только это позволили технология и финансы. А вот пули «дум-дум» (в широком смысле пули с головной частью из мягкого металла и с неполной или надпиленной оболочкой, которые разворачиваются или сплющиваются, попав в тело), остались под запретом, отнесенные массовой военной культурой к категории оружия до того страшного (во всяком случае в воображении), что о нем невыносимо даже подумать. Некоторые новые виды вооружения действительно в те дни даже могли остаться лишь на бумаге из соображений этики. Периодически повторяющийся на протяжении веков излюбленный сюжет наиболее утонченных авторов, пишущих о праве войны, состоит в том, что к благородному монарху приходит изобретатель нового великолепного средства убийства. Монарх отвечает изобретателю, что тот должен был бы стыдиться, и прогоняет его. Пьер Буасье, первый серьезный автор, пишущий об истории Международного Комитета Красного Креста, рассказывает еще более впечатляющую версию, согласно которой Людовик XV не только отверг предложение своих военных использовать подобного рода изобретение, но и посадил изобретателя пожизненно в тюрьму, с тем чтобы ни одно другое государство не соблазнилось использовать такое оружие[13]. Говорят, что люди Наполеона с негодованием отвергли предложение американского инженера Роберта Фултона сделать своего рода подводную лодку или торпеду, которая уничтожила бы британский флот, осуществлявший блокаду Бреста.

Трудно сказать, до какой степени все эти истории соответствуют истине. В них, несомненно, есть правдивые элементы: что идея умножения ужасов войны не привлекает мыслящих полководцев, что сама по себе убойная сила нового оружия – не единственный критерий, применяющийся при рассмотрении таких предложений, что ум штатского человека может быть намного более кровожадным, чем ум военного, и т. д. История того раздела права войны, который имеет дело с ограничением вооружений, свидетельствует о том же. Начиная с первого образца документов такого рода, датируемого 1868 г., наблюдается устойчивая заинтересованность в запрете оружия, «способного причинить излишние повреждения или излишние страдания», – «of a nature to cause superfluous injury or unnecessary sufferings», как гласит последний (1977 г.), англоязычный вариант этой старинной формулы[14]. Но эта заинтересованность намного опережала достижения. Истина в отношении истории новшеств в сфере вооружений состоит в том, что почти все они, с какими бы по содержанию и по силе возражениями им ни пришлось столкнуться, постепенно входят в широкое употребление, как только возражающим предоставляется возможность заполучить это оружие для себя. После чего соответствующим образом изменяется право. Так же как предметы роскоши одного поколения становятся средствами первой необходимости для следующего, так и оружие или методы ведения войны, считавшиеся предосудительными в одном веке, как правило, становятся общепринятыми в следующем. История войн показывает, как трудно остановить соперничество в вооружениях между государствами, достаточно богатыми, чтобы позволить их себе, и что единственное оружие, от которого государства охотно берут на себя обязательства отказаться, это то оружие, в котором они видят мало пользы для себя. Период новейшей истории, рассматриваемый в этой книге, является исторически беспрецедентным, так как засвидетельствовал создание оружия, которое даже государства, могущие себе его позволить, по-видимому, склонны запретить.

Другой старинный принцип с полной превратностей историей касается ограничения воздействия боевых действий самими участниками вооруженной борьбы. Из самых старых существующих письменных источников, свидетельствующих о человеческих законах и указах правителей, нам известно о предписаниях, направленных на то, чтобы различать в сражении воюющих и всех остальных: проводить различие между «комбатантами», т. е. частью общества, которая носит оружие и является единственной группой людей, способной вести войну, и всеми остальными, «некомбатантами», чей вклад в войну может быть в лучшем случае косвенным, а если говорить о стариках, женщинах и детях, которые всегда рассматривались как некомбатанты по своей сути, то они, скорее всего, не могут вносить даже и косвенного вклада в войну.

Прочность этой тонкой нити преемственности между поведением людей раннего периода истории и современным гуманизмом не стоит преувеличивать. Если захотеть, то можно точно так же подобрать предписания более кровожадного характера, и, что еще важнее, в этих источниках редко указывались значимые параметры, как то – была ли данная война оборонительной или захватнической, между родственниками или чужаками, велась ли она с целью захвата или разрушения и т. д. Комментаторы-гуманисты нашего времени слишком легко впадают в непреднамеренную ошибку, перенося свои универсалистские принципы на другие эпохи и на народы, чьи взгляды на себе подобных были исключительно дискриминационными. Тем не менее факт остается фактом: у принципа, который теперь нам известен как неприкосновенность мирного населения, уже была долгая история постепенного признания, до того как европейские авторы XIX в. включили его в свои проекты глобального международного права, добавив к нему (что великолепно характеризует эту эпоху) еще и защиту частной собственности.

Но равным образом нужно иметь в виду и другой факт политического, а не военного плана. На протяжении почти всей истории и, насколько я знаю, во всем мире подданные должны были делить радости и беды войны наравне с воинами, поскольку все без исключения считались плывущими в одной политической лодке. Подданные испытывали вместе с правителями (или по воле последних) последствия конфликтов, в которых эти правители участвовали. Гуманное сердце, способное воспринимать отдельных людей и группы как жертв войны, не имело органической связи с политической головой.

Подданные должны были, в принципе, целиком и полностью поддерживать войну, ведущуюся правителями, и в этом была их судьба и долг – принять ее исход таким, каким его сформировали правители.

Самые тяжелые логические последствия того или иного исхода войны – смерть и порабощение – на практике редко проводились в жизнь. Tour d’horizon[15] всемирной истории международных войн заставляет сделать вывод о том, что военная практика и политическая теория, как правило, идут не в ногу. В таком кратком очерке можно лишь упомянуть те разнообразные обстоятельства и смешанные мотивы, которые подталкивали правителей к более умеренным заключениям и делали войну в целом менее разрушительной и смертоносной, чем диктовала их политическая теория, причем правители, поступая таким образом, создавали – как общепринятый побочный продукт, а не как исходную посылку – исключительно важное понятие некомбатанта. Очевидно, что одним из этих мотивов (возможно, но не обязательно основанным на религиозных соображениях) было человеколюбие. В частности, дарование пощады женщинам и вообще людям, не способным себя защитить, затрагивало ту душевную струну, которая была связана со старинным рыцарством. В той степени, в которой jus in bello имело своим истоком христианскую доктрину справедливой войны, в него вошло и милосердие к «невинным». Другим мотивом, менее очевидным, был личный интерес. Социальные группы, обладающие статусом, богатством, сильными позициями в переговорах и торге и контактами, выходящими за рамки группы (например, монархи, «феодальная» знать, священничество и военная каста), разрабатывали правила к взаимной пользе.

Если говорить о более низких социальных слоях, то, где бы ни возникали оседлые цивилизации, всем, за исключением разве что идеологически помешанных, быстро становилось ясно, что живые подданные – производительные, способные платить налоги и пригодные для службы – предпочтительнее мертвых, особенно если считалось, что в регионе, где они проживали, имеет место нехватка населения. Ничто другое не могло лучше стимулировать оформление и применение на практике понятия «некомбатанта», чем осознание того факта, что, помимо того что некомбатант безобиден, он еще может быть и полезен; понимание более глубокое там и тогда, где и когда ограничительные принципы меркантилизма уступили дорогу прогрессивной идее о том, что население – это человеческий капитал, из которого вырастает богатство нации. Помимо этого соображения, могли быть также технические трудности. Довольно трудно избавиться от большой массы человеческих существ без серьезных проблем и огласки, даже их существование нежелательно для тех, кто имеет над ними власть. В этом убедились турки, когда во время Первой мировой войны они решили избавиться от армян, и немцы во время Второй мировой войны, когда они занялись уничтожением европейских евреев и цыган. Показательно, что там, где речь шла о небольших компактных группах населения и соответственно резня была технически осуществима, как в классическом случае осажденных городов, которые отказывались сдаться, древняя логика продолжала формировать военную практику до сравнительно недавнего времени, и мирное население по-прежнему подвергалось крайней степени риска.

9

Ужасная реальность войны в то время недавно была впечатляюще описана Кристофером Даффи в книге: Christopher Duffy, The Military Experience in the Age of Reason (London, 1987).

10

Montague Bernard, in Oxford Essays (Oxford, 1856), 88—136 at 120.

11

См. его знаменитую книгу: Carl von Clauzewitz, On war, ed by Michael Howard and Peter Paret (Princeton, NJ, 1976), Bk. 8, ch. 2, p. 580. [Русск. пер.: Клаузевиц К фон. О войне. В 2 т. М: АСТ; СПб.: Terra Fantastica, 2002. Т. 2. С. 390]

12

David Howarth, A Near Run Thing (London, 1968), 26.

13

Я услышал этот рассказ от него примерно в 1972 г. В его книге (Pierre Boissier, Histoire do Comité Internationale de la Croix-Rouge: De Solférino à Tsoushima. Paris, 1963, 172–176) Людовик XV предстает в ореоле высокой гуманности. Похожая история, где героем выступает дож, приводится в книге: James Morris, Venice (2nd edn., London, 1983). Историю, описанную в следующем предложении, я привожу в своей книге War and Society in Revolutionary Europe (London, 1982), 143 and 312.

14

ДПI, ст. 35(2) – вторая из трех «основных норм» раздела «Методы и средства ведения войны».

15

Обзор (фр.). – Ред.

Война и право после 1945 г.

Подняться наверх