Читать книгу Мидлштейны - Джеми Аттенберг - Страница 4
Подлость
ОглавлениеЧерез неделю матери Робин, Эди, предстояла новая операция. Такая же, на другой ноге. Все повторяли: «По крайней мере мы знаем, к чему готовиться». В баре через дорогу от дома Робин и ее сосед снизу, Дэниел, пили за успех. Было холодно, в Чикаго наступил январь. Только чтобы перейти улицу, Робин натянула на себя пять одежек. Дэниел уже наклюкался. Ее мать режут в год по два раза. Ваше здоровье!
Бар был обыкновенный, ничем не примечательный. Робин всегда мучилась, объясняя, где он расположен. В единственном окне сияла неоновая вывеска, однако на двери не было никакого номера. «Между двести сорок вторым и двести сорок шестым», – говорила Робин, только почему-то сбивала всех с толку. Всех, кроме Дэниела. Тот знал дорогу.
– За операцию! – Дэниел поднял кружку.
Сегодня он пил темное. Обычно выбирал желтое или янтарное, но сейчас была зима.
– Это какая нога, левая или правая?
– Представляешь, даже не помню. Будто специально забыла. Ужас, правда? Я, наверное, скотина.
Гром грянул неожиданно, хотя исход был вполне предсказуем. Эди не соблюдала диету, не делала упражнений и за десять лет заработала ожирение. Два года назад у нее обнаружили диабет. Диабет и плохая наследственность привели к поражению артерий. Сначала в ногах покалывало, затем началась постоянная боль. Робин видела эти ноги после первой операции – от их синюшного оттенка ее чуть не стошнило. Почему мать вовремя не обратила внимания? И где был отец? Как вышло, что никто не заметил? Хирург вставил в ногу металлическую трубочку, стент, чтобы восстановить кровоток. (Робин не понимала, куда же раньше девалась кровь, если она не текла?) Сначала доктор предложил сделать шунт и всех перепугал. Он и теперь не отказался от этой мысли, если верить Бенни, брату Робин. «Скоро может стать хуже, – сказал ей тот, – нас предупредили». Однако Эди договорилась с врачом. Обещала взяться за ум, делать все, чтобы выздороветь. Она тридцать пять лет проработала юристом и умела защищать свои интересы. Прошло полгода, ничего не изменилось. Эди пальцем не шевельнула, чтобы себе помочь, и вот они вернулись туда, откуда начали.
– Мне не все равно, – сказала Робин. – Просто сил нет на это глядеть.
Нагляделась.
Чтобы проверить, до какой степени дошло все это безумие, на прошлых выходных она отправилась домой, в пригород, где выросла и откуда тринадцать лет назад сбежала. Робин думала, что никогда туда не вернется, но в последнее время торчала там постоянно. Мать встретила ее на вокзале и, свернув за угол, остановила машину перед кинотеатром. Близился вечер, в школе, где преподавала Робин, уроки закончились рано. (Она строила планы на этот свободный день: пробежаться вдоль озера или засветло выпить с Дэниелом, но мечты не сбылись.) После дневного сеанса из кинотеатра, точно в замедленной съемке, потянулись пенсионеры. Несколько мамочек вели своих малышей через дорогу, в сторону парковки. Робин едва не выскочила к ним из машины. Заберите меня отсюда!
– Хочу тебе кое-что сказать, – начала Эди, тяжело дыша.
Ее огромное тело скрывала шуба, виднелись только серое лицо, подбородок и шея в складках.
– Твой отец меня бросил. Не выдержал.
– Серьезно? – не поверила Робин.
– Да. Рванул на волю.
Что за странное выражение, думала Робин позже. Будто ее отец – домашний зверек, которого держали в клетке с днищем, покрытым засранной газетой. Ее отношение к отцу резко изменилось. Он повел себя как трус. Робин не презирала людей за трусость, однако дело коснулось ее родной матери – та заболела, и ей нужна помощь. При всей неустойчивости своих принципов Робин пришла к выводу: отец поступает подло. Она не стала рассуждать вслух, озвучила только вердикт: ему нет прощения. Отца она любила, но и раньше не одобряла его поведения, а потому быстро склонилась если не к ненависти, то по крайней мере к нелюбви.
Эди всхлипнула, и Робин взяла ее за руку, обняла за плечи. Мать дрожала, губы посинели. «Одной ногой в могиле», – подумала Робин.
– Зря я с ним так, – вздохнула Эди.
Зря, тут уж не поспоришь, и все-таки Робин обвиняла отца. Ричард Мидлштейн обещал до гроба не оставлять Эди Герцен, а ведь она еще жива.
Операция отодвинулась на второй план. Робин даже не спросила у матери, как здоровье. Все равно этими вопросами в основном занимался брат. В первый раз она вместе с родными просидела в больнице несколько часов. Делать там было нечего. Все знали, что операция несложная, с Эди ничего не случится и вечером ее выпишут. Перед второй операцией Робин заявила, что у нее слишком много дел. Думала, удачно отвертелась, и пусть на нее смотрят косо. Приедут Ричард, Бенни, ее серьезный, ответственный брат, живущий от родителей через два пригорода, его жена с переделанным носом и дети, Джош и Эмили. Все будут ждать, когда Эди очнется. Сколько же еще заботливых родственников нужно, чтобы вкрутить эту лампочку?
Однако сейчас речь шла о новой беде – предательстве и разбитом сердце. Тут брату никак не справиться. Робин задумалась, у кого еще Эди могла бы найти поддержку. Например, у старых друзей по синагоге: Конов, Гродштейнов, Вейнманов и Франкенов. Она знала их сорок лет. Но в этих парах никто не расставался, они в таких вещах ничего не понимали. Значит, придется самой. Робин всю жизнь одна и, возможно, не без причины. Теперь пришла ее очередь отбить мяч.
– Никакая ты не скотина, – сказал Дэниел, почесывая бороду.
Робин была уверена, что борода у него мягкая. У него все казалось мягким, уютным… и в то же время каким-то слабеньким. Борода, усы, волосы были курчавыми и золотистыми. На животе и груди тоже вились светлые кудряшки – прошлым летом Робин видела, как Дэниел загорает на балконе, развалясь в старом гамаке. Однажды она чуть его не погладила. Хотела потрогать волосы, а он решил, что она говорит «дай пять», поднял руку навстречу ее ладони, и Робин пришлось ему ответить.
Ну и ладно, волосы как волосы. Зачем их трогать? Есть и свои – длинные, черные, вьются как проволока, но все равно мягкие.
К тому же он тот еще красавец: живот раздулся от пива и висит над ремнем, как персональная подушка безопасности. Носит линялые фланелевые рубашки с дырами на карманах и манжетах, голубые джинсы или вельветовые брюки с потертыми коленями. Высокие кеды обмотаны скотчем, чтобы подошва не оторвалась. Глаза красные. Заусенцы. Сидит в Интернете круглыми сутками. (Конечно, он так работает, но все же это ее тревожило.) Дэниел выходил из дома, только чтобы пропустить кружку; в хорошую погоду его вытаскивала погулять Робин.
– Твой парень, – говорила о нем Фелиция, ее соседка по квартире.
– Он не мой парень, – поправляла Робин.
– Но ты себя так ведешь. О чем только вы с ним болтаете?
Например, о матери. Как сейчас.
– Даже не знаю, как ей помочь, – сказала Робин.
– Сочувствием, – ответил Дэниел.
Конечно, он был прав. Беда в том, что всякий раз, когда электричка набирала скорость и сверкающие небоскребы Чикаго медленно таяли вдалеке, превращаясь в пеструю вереницу торговых центров, Робин одолевала страшная тоска. Она знала, пригород не весь такой, однако из-за предубеждения и невроза ничего, кроме магазинов, не видела.
Все вышло бы иначе, останься она в Нью-Йорке. Робин продержалась там всего год, вместе с еще четырьмя девчонками снимала большую обшарпанную квартиру со скрипучим потолком и соседями, которые постоянно готовили. (Звон сковородок, шкворчание… почему они все время что-то жарят?) Одно окно выходило на пустую парковку, другое – на замусоренный переулочек позади дома; на обоих стояли решетки. Изнутри квартира напоминала тюрьму, однако на улице было хуже. Мужчины бросали вслед непристойности. Робин постоянно называли «белой девчонкой». Вроде и не поспоришь, а все равно противно. Она старалась хоть за что-нибудь полюбить это место, но так и не сумела. Тот год прошел в электричках – годился любой конец города, только бы дома не сидеть.
Жилье Робин снимала с такими же девушками, как и она сама. Дженнифер, Джули и Джордан – еврейки, каждая закончила колледж на Среднем Западе, у каждой – тайный счет в банке, общий с матерью, которая от случая к случаю пополняла его, чтобы дочка могла себя порадовать. Пятая девушка, если не ночевала у подруги, спала в гостиной на диване. Звали ее Тереза. Бойкая девчонка с Аляски, выросшая в городке, где все спились. В отличие от подруг дорогу в средний класс Тереза пробивала себе сама.
Их свела вместе программа «Учителя для Америки», а потом разбросала по жутким школам Бруклина, не милого романтичного района Парк-Слоуп, где жили приятные семьи с малышами, а тем, что находились восточнее, по дороге к ипподромам и аэропортам. Робин оказалась к этому не готова, хотя всю жизнь слышала, какими бывают школы в бедных районах. Ни фильмы, ни песни, ни серии «Закона и порядка», ни уроки в колледже, ни подготовительные курсы не помогли ей представить, насколько тяжелым окажется год среди трудных детей. Если Робин искала надежды и вдохновения или думала, что поможет кому-то их найти, она ошиблась местом. Здесь она стала белой вороной. Все это видели, а она и не притворялась.
Каждый раз, проснувшись утром, Робин думала: может, она приносит больше вреда, чем пользы? Она за свои деньги покупала бумагу и маркеры. Пыталась использовать новые методы: взяла большую жестянку (вчера для соуса к макаронам понадобились резаные томаты), наклеила на нее листок с надписью «Банка жалоб и предложений» и поставила перед классом.
– Если вас что-то бесит или расстраивает, напишите, – объяснила Робин. – Обещаю, что все прочту.
После урока она разбирала записки. Иногда попадались простые.
Кто-то спер мою ручку.
Ненавижу тесты.
Хочу, чтобы на завтрак всегда были куриные наггетсы.
Но чаще послания были печальными или злыми.
Вчера отец назвал меня педиком.
Дома орут, невозможно спать.
Ненавижу тебя, ненавижу эти слова, ненавижу всех.
Однако Робин уехала не поэтому. По крайней мере в память ей врезалась другая причина. Ближе к концу учебного года с девчонками целую неделю просыпались искусанными. Сначала волдырей было немного, но мало-помалу и животы, и ноги, и руки покрылись красными зудящими точками. В квартире явно завелись клопы. Догадалась об этом Тереза. Она знала, как бороться с напастью: постирать всю одежду в горячей воде и вызвать службу по борьбе с насекомыми.
– А матрасы – на помойку, – сообщила девушка.
Кто предложил их сжечь? Робин? Неужели она так быстро переключилась на разрушение? Даже если мысль принадлежала не ей, она решительно поддержала затею.
Не в силах ни минуты больше оставаться в клоповнике, подруги сразу взялись за дело, матрасы пинками спустили по лестнице. Тереза в одиночку тащила диван. Барахло поволокли через парковку, по гравию, в грязный переулок за домом. Робин сбегала в ближайший магазин и купила банку керосина для зажигалок. Собрали всякий горючий хлам: старые газеты, абажур, несколько грязных коробок от пиццы… Девушки смотрели, как пламя пожирает матрасы. Пожирает этих сволочей. Стояли, почесываясь. Так вот что заслужили они, учителя Америки?
Робин посмотрела на руку, покрытую красными волдырями.
– К черту! Я уезжаю домой.
– Я тоже, – согласилась Джули.
– И я, – кивнула Дженнифер.
– А я – нет, – сказала Тереза. – Перееду к подруге. Нью-Йорк – обалденный город.
Сейчас у Робин было всего две соседки. Одна почти не появлялась, потому что жила у друга, но тайно. Что-то вроде «не будем расстраивать наших родителей-католиков, пусть нам почти тридцать, и мы явно не девственники». Другая постоянно сидела дома, потому что ходить было некуда, почти как Робин. Они снимали просторную квартиру в Андерсонвилле[2], всего в трех остановках на электричке от частной школы, где Робин уже семь лет преподавала историю. Жизнь пошла почти сносная. Правда, иногда Робин спрашивала себя, не рано ли вернулась, ведь обратного пути не будет. Все, Чикаго. Конечная.
Теперь у нее больная мать, о которой нужно заботиться.
Да и куда бы она поехала? Все равно везде жила бы одинаково. По утрам – кофе, зарядка, пять миль трусцой, душ. Потом Робин мазала лицо увлажняющим кремом, убирала с подбородка прилипший волосок, слишком сильно подводила глаза, а перед уходом поливала комнатные цветы, о которых заботилась мало, но по привычке не давала им засохнуть. Автобусом или электричкой в школу – та находилась достаточно близко, чтобы не проводить полдня в дороге, и достаточно далеко, чтобы чувствовать себя взрослой. Настоящие взрослые не работают дома. Это и не нравилось ей в Дэниеле, потому-то она и не относилась к нему серьезно. В пути Робин читала библиотечные книги – какой-нибудь роман из тех, что написаны после семидесятых. Иногда ее губы трогала чуть заметная улыбка, хотя вслух она никогда не смеялась. На уроках Робин рассказывала классу о Вьетнамской войне, увлекалась и начинала говорить о политике – без особого пыла (протестующим она, конечно, сочувствовала, но «мы должны всегда поддерживать наших солдат»). После занятий обедала с подругой, такой же острой на язычок незамужней девушкой. В столовой они садились за отдельный столик и потешались над всеми вокруг – учениками и преподавателями, однако в конце концов находили в каждом что-нибудь хорошее. Потом Робин ехала домой, заходила в магазин купить продуктов, экологически чистых и в основном вегетарианских, готовила ужин, за едой читала, водя по строчкам пальцем. Когда в комнату заходила соседка, Робин улыбалась, но тут же опускала глаза, будто в книге попался особенно интересный момент. Не то чтобы она лицемерила, просто повод еще немного помолчать и насладиться лишней минуткой одиночества. Потому что затем она шла в бар – иногда с парнем, иногда знакомилась уже там – и превращалась в женщину, чувствовала своего рода власть, заряжалась энергией мужчины, сидящего напротив, забирая ровно столько, сколько нужно, чтобы ощутить себя по-прежнему значимой, полноценной и сексуальной. Это ей ничего не стоило – только приди и будь. Все без обид. Она не хотела ни страдать, ни ранить кого-то. Беседа, невинный флирт. А потом Робин выпивала ту дозу, которая нужна, чтобы вырубиться на ночь.
Какая разница, где жить – в Денвере или Сан-Франциско, в Атланте или Остине? Она везде вела бы себя одинаково. Главное, чтобы не пришлось жечь мебель в переулке.
В конце утренней пробежки – Робин бегала быстро и возле дома сгибалась пополам, уперев руки в колени и тяжело дыша, – кожа всегда горела. Эту часть дня – время, когда она неслась во весь дух, – Робин любила больше всего.
Сейчас, сидя на барном стульчике, она свесила голову, ожидая прилива крови. Дэниел погладил ее по шее. Не стал спрашивать, в чем дело. Умница. Знает, когда лучше помолчать.
Наконец она выпрямилась. Нет, после бега ощущение много лучше, такое не подделаешь.
Дэниел и Робин снова подняли кружки, теперь – за брак ее родителей.
– Нам всем пример, – сказал Дэниел.
– Не смей!
– Выходит, операции – ничего, а развод – запретная тема? Все с тобой ясно, Робин. Старая ты, сентиментальная дура.
Она совсем не сентиментальная. Просто сердце переполнилось любовью; чувство не уходило, его нужно было куда-то деть. Робин взглянула на Дэниела, и в голову закралась подлейшая мысль: сойдет.
Она потянулась через угол барной стойки, чувствуя, как острый край впивается в живот, и поцеловала Дэниела. Получилось неловко, однако не так уж плохо.
С минуту Дэниел молчал. Его глаза ничего не выражали.
– Неплохо бы сначала поговорить.
– Вот как раз говорить тут и не о чем. Ни говорить, ни думать. Просто делай, и все.
Они вышли, не сказав ни слова.
2
Андерсонвилль – район Чикаго.