Читать книгу Я подарю тебе солнце - Дженди Нельсон - Страница 5

История удачи. Джуд. 16 лет

Оглавление

Три года спустя

Вот она, я.

Стою рядом со своей скульптурой в студии ШИКа с четырехлистным клевером в кармане. Я все утро проползала на четвереньках на поляне с клевером возле школы, но безрезультатно – все оборвали. Но потом случилась эврика! Я прилепила четвертый листок к обычному клеверу суперклеем, завернула в полиэтилен и положила в карман свитшота вместе с луковицей.

Библия – мое оружие, и я, так сказать, воинствующая. У кого-то это библия Гедеона, у меня – бабушки Свитвайн. Вот примеры цитат оттуда.

Человек, обладающий четырехлистным клевером, не подвержен никакому дурному влиянию.

(В художке дурного влияния много. В особенности сегодня – это не только день разбора моей работы, у меня еще и встреча с художественным руководителем, и меня могут отчислить.)

Чтобы избежать серьезного заболевания, носи в кармане луковицу.

(Сделано. Осторожность не помешает.)

Если мальчик угощает девочку апельсином, ее любовь к нему приумножится.

(Пока не доказано. Меня мальчики апельсинами еще не угощали.)

Привидения никогда не касаются ногами земли.

(Скоро увидим.)

Звенит звонок.

И входят они. Остальные ученики второго года обучения работе с глиной. И каждый из них готов придушить меня подушкой. Ой, я хотела сказать: они ошеломленно смотрят на мою скульптуру. Задали снова автопортрет. Я решила работать в стиле абстракционизм, то есть склеить из кусочков. У Дега были его танцовщицы, а у меня кусочки. Разбитые, склеенные. Это уже восьмая такая работа.

– Что тут удалось? – спрашивает Сэнди Эллис, керамист, наш преподаватель, и в то же время мой руководитель. Так он начинает все разборы.

Никто не говорит ни слова. Настоящий оценочный сэндвич в школе инопланетян Калифорнии начинается и оканчивается похвалой – а между этим все вываливают те гадости, которые думают на самом деле.

Я осматриваю весь класс, не двигая головой. Керамисты второго года обучения – репрезентативная выборка учеников ШИКа: высоко воспарившие от гордыни разносортные кричащие дебилы. А нормальные стандартные люди вроде меня – если не считать парочки незаметных бзиков, разумеется, но у кого вообще никаких отклонений нет? – здесь исключение.

Я знаю, что вы думаете. Что Ноа в этой школе место, а мне нет.

Сэнди тоже осматривает класс поверх круглых темных очков.

Обычно все сразу бросаются обсуждать, но сейчас в студии слышно лишь электрическое гудение флуоресцентных ламп. Я наблюдаю за временем на старых маминых часах – они были у нее на руке, когда два года назад ее машина сорвалась с обрыва. Смерть наступила мгновенно. И теперь они тикают у меня на запястье.

Дождь в декабре – к внезапным похоронам.

(Он лил весь декабрь перед ее смертью.)

– Ну, ребята, что вам нравится в работе «Я разбитая – кусочки № 8»? – Сэнди неторопливо поглаживает свою всклокоченную бородку. Если бы мы все превратились в своих животных из зеркала (Ноа постоянно заставлял меня играть в это в детстве), Сэнди оказался бы старым козлом. – Мы с вами говорили о точке зрения, – продолжает он, – давайте обсудим нашу Бедж с этой стороны?

В школе меня прозвали Бедж, сокращение от «Бедовая Джейн/Джуд», за невезучесть. Мои работы не просто растрескиваются в печи. В прошлом году в гончарной студии некоторые мои вазы ночью, когда никого не было, когда окна были закрыты, когда ближайшее землетрясение было зарегистрировано в Индонезии, якобы сами попрыгали с полок. Сторож, работавший в ту ночь, ничего не мог объяснить.

Никто тогда не понял правды, кроме меня.

Калеб Картрайт вскидывает обе руки в жесте, довершающем его образ мима: черная водолазка, черные обтягивающие джинсы, черная подводка, черная шляпа-котелок. Он в целом довольно секси в стиле кабаре и с претензией на тонкий художественный вкус, хотя я этого не вижу. Я бойкотирую пацанов. Они не допускаются в поле моего зрения, а на мне самой надет абсолютно надежный невидимый костюм.

Чтобы исчезнуть с чужих глаз, отрежьте метр своих светлых волос, а остальное уберите под черную обтягивающую шапочку. Татуировку чтобы тоже никто не видел. Носите только мешковатые худи, джинсы и кеды. И не высовывайтесь.

(Иногда я дописываю в библию собственные идеи.)

Калеб обводит студию взглядом.

– Я за всех скажу, ладно? – Он делает паузу, старательно подбирает слова, чтобы меня опрокинуть. – Критиковать работы Бедж невозможно, потому что они всегда раскрошены и склеены. В конце концов, каждый раз перед нами реальный Шалтай-Болтай.

Я воображаю, будто очутилась на лужайке. Это мне порекомендовал школьный психолог на те случаи, когда начнет ехать крыша или, как говорила бабушка, оторвет несколько пуговиц.

Если кому интересно: самодельный четырехлистный клевер не обладает нужной силой.

– Да, но что работа говорит своим видом? О себе? – спрашивает Сэнди.

Рэндал «не в обиду будет сказано, но» Браун начинает свою скороговорку. Это такая звездная задница, уверенная, что может говорить любые гадости, если предвосхитит их словами «не в обиду будет сказано, но». Я бы с удовольствием метнула в него дротик с транквилизатором.

– Сэнди, работа говорила бы куда больше, если бы это было сделано нарочно. – Он смотрит на меня. Начинается. – То есть, Бедж, не в обиду будет сказано, но ты, похоже, беспредельно неаккуратна. Единственное рациональное объяснение тому, что у тебя все растрескивается при обжиге, таково, что ты недостаточно хорошо вымешиваешь глину либо не просушиваешь работу равномерно.

Пригвоздил. Одним ударом. По самое не хочу.

Не все объяснения рациональны.

Случаются и странные вещи. Если бы разрешалось говорить во время разбора собственной работы и если бы мне удалось получить официальное обещание, подписанное кем-нибудь свыше, например Богом, что меня не запрут до конца жизни, я бы сказала следующее: «Я что, одна такая, на кого умершая мать зла настолько, что восстает из могилы и портит работы?»

Тогда бы они поняли, с чем я живу.

– Рэндал дело говорит, – соглашается Сэнди. – А играет ли нарочитость роль в нашем восприятии и оценке произведения искусства? Если итоговая работа Бедж представлена осколками, имеет ли какое-то значение ее оригинальная концепция целостности? Иными словами, что важнее, само путешествие или место его назначения?

Весь класс жужжит довольным ульем, поскольку Сэнди предлагает теоретическую дискуссию на тему «играет ли художник вообще какую-то роль после того, как работа закончена».

А я лучше подумаю о соленых огурцах.

– И я тоже – огромные, кошерные, сочные. Ммм. Ммм. Ммм, – шепчет бабушка Свитвайн в моей голове. Она тоже умерла, но, в отличие от мамы, которая только и делает, что бьет мои работы, бабушку слышно, а иногда еще и видно. Она – мой добрый полицейский из мира духов, а мама – злой. Я стараюсь, чтобы эмоции не отражались на лице. – Ох, ах, какая растяпа. И вышло действительно совершенно некрасиво. К чему тут ходить вокруг да около? Почему не сказать сразу: «удачи в следующий раз» и не перейти к следующей жертве, например к тому парнишке, у которого из головы растут бананы?

– Ба, это дреды, – отвечаю я ей мысленно, стараясь не шевелить губами.

– Мое мнение, дорогая, беги-ка ты отсюда.

– Я согласна.

Этот мой незаметный бзик? Признаю, может, не такой уж и незаметный.

Но, к вашему сведению: двадцать два процента мирового населения видят привидений – а это более полутора миллиардов человек. (Родители, преподаватели. Дико хорошо провожу исследования.)

Пока продолжается теоретический бубнеж этих андроидов, я развлекаю себя игрой «Как бы ты хотел умереть?» Я в ней абсолютный чемпион. Она не такая простая, как кажется, потому что придумывание одинаково страшных вариантов смерти по обе стороны знака равенства требует огромного мастерства. Например: поедая битое стекло пригоршня за пригоршней или…

Ход моей мысли прерывается, когда, к моему удивлению, да и ко всеобщему, поднимает руку Рыба (без фамилии). Она такая же немая, как и я, так что это что-то.

– У Бедж хорошая техника, – говорит она, и пирсинг в языке сверкает, словно у нее во рту звездочка. – Мне кажется, ее работы разбивает привидение. – Все буа-га-га-гогочут, включая Сэнди.

Я сражена. Мне-то видно, что она не шутила. Рыба смотрит на меня, потом приподнимает руку и слегка встряхивает запястьем. У нее там крутой браслет с шармами в стиле панк, который идеально соответствует всему остальному ее образу: фиолетовые волосы, татуировки-рукава, кислотный взгляд на мир. И тут я разглядываю шармы: три красных бутылочных стекляшки из моря, два пластиковых четырехлистных клевера и стайка птичек из плоского морского ежа на дешевом шнурке из черной кожи. Ухты. Я и не осознавала, что отсыпала уже столько удачи в ее сумку и карманы толстовки. Просто она с этим своим страшноватым макияжем кажется такой печальной. Но как Рыба догадалась, что это я? А остальные тоже в курсе? Например, этот дерганый новенький? У него точно несколько пуговиц оторвало. Я ему кучу таких птичек подкинула.

Но рыбье точное заявление и браслет – единичные фанфары. До конца часа все остальные поносят мое «Я разбитая-кусочки № 8», и я все больше сосредотачиваюсь на своих руках, которые я сжала перед собой так, что костяшки уже побелели. Они зудят. Изо всех сил зудят. Я наконец их расцепляю и начинаю осторожно рассматривать. Следов укусов или сыпи не видно. Я пытаюсь отыскать красное пятно, которое служит признаком некротического фасциита, его обычно называют «болезнью пожираемой плоти» – я все об этом прочитала в одном из папиных медицинских журналов…

Так, ладно: «Как бы ты хотел умереть?» – поедая битое стекло пригоршня за пригоршней или от некротического фасциита?

Голос Фелисити Стайлз – возвещающий, что конец будет страшен – отвлекает меня от этой головоломки, когда у меня уже вскипели мозги и я начала склоняться к битому стеклу.

– Сэнди, можно я завершу? – спрашивает она, как всегда. У нее богоподобный напевный южнокаролинский акцент, которым она пользуется, чтобы прочесть проповедь в конце каждого разбора. Она, как говорящий цветок – библейский нарцисс. Рыба тайком изображает, будто ее закололи кинжалом в сердце. Я улыбаюсь ей в ответ и собираюсь с духом. – Меня это попросту печалит, – говорит Фелисити и делает паузу, выжидая, когда все внимание сосредоточится на ней, что занимает не больше секунды, потому что она не только разговаривает, как нарцисс, но и выглядит и ведет себя соответствующе, и рядом с ней мы все исходим на вздохи. Она протягивает руку к моим осколкам. – В этой работе ощущается вся мировая скорбь. – Пока она протяжно выпевает эту всю мировую скорбь, весь этот мир делает полный оборот вокруг своей оси. – Ведь мы все сломанные. Ну разве нет? Я – да. И весь белый свет тоже. Мы стараемся держаться изо всех сил, но это повторяется снова и снова. Вот что я вижу в скульптуре Бедж, и меня это сильно-пресильно печалит. – Фелисити переводит взгляд на меня. – Бедж, я понимаю, что ты очень несчастна. Правда. – Глаза у нее огромные, заглатывающие. Боже, как я ненавижу художку. Она поднимает кулак, подносит к груди и три раза стучит по ней: – Я. Тебя. Понимаю.

Я не могу сдержаться. Я киваю ей в ответ, будто я такой же цветочек, как и она, и тут стол под «Я разбитая-кусочки № 8» не выдерживает, и мой автопортрет падает на пол и разлетается на осколки. Опять.

«Это было жестоко», – говорю я маме мысленно.

– Видите, – объявляет Рыба, – это привидение.

В этот раз никто не гогочет. Калеб качает головой:

– Не может быть.

– Чё за хрень? – спрашивает Рэндал. Вот и я хотела бы знать, земляк. В отличие от Каспера и бабушки С. мама у меня вовсе не дружелюбное привидение.

Сэнди залез под стол.

– Винт вывалился, – с недоверием констатирует он.

Я беру метлу, которая стоит у моего рабочего места как раз для подобных случаев, и сметаю свой битый автопортрет под всеобщее бормотание о том, какая я невезучая. Выбрасываю осколки в мусорное ведро. А за этими кусками себя и бесполезный самодельный клевер.

Я думаю, а вдруг Сэнди надо мной сжалится и отложит нашу большую встречу на после зимних каникул, которые начинаются уже завтра, но тут он говорит одними губами: «Ко мне в кабинет» и показывает на дверь. Я иду через студию.

Чтобы избежать беды, всегда начинай с правой ноги, потому что беда подбирается елевой стороны.

Я погружаюсь в гигантское мягкое кожаное кресло напротив Сэнди. Он извинился передо мной за вывалившийся винт и пошутил, что, может, Рыба и права насчет привидения, а, Бедж?

Вежливый смешок над абсурдной идеей.

Его пальцы прыгают по столу, как по клавишам пианино. Мы оба молчим. Меня это вполне устраивает.

Слева от него висит постер с Давидом Микеланджело в натуральную величину, в хрупком послеобеденном свете он совсем как живой, вот-вот расширится грудь, когда он попытается сделать свой первый вдох. Сэнди замечает, что я смотрю ему через плечо на этого восхитительного каменного мужчину.

– Офигенную биографию твоя мама написала, – говорит он, нарушая молчание. – Совершенно бесстрашно подошла к исследованию его сексуальности. Все похвалы в ее адрес за эту книгу абсолютно заслуженны. – Он снимает очки, кладет их на стол. – Бедж, поговори со мной.

Я бросаю взгляд в окно, на длинную полосу пляжа, погребенную в тумане.

– Скоро совсем ничего видно не будет, – предсказываю я. Одна из претензий города Лост-коув на славу – за то, как часто он исчезает. – Вы знаете, что некоторые коренные народности верят в то, что туман полон беспокойных духов умерших? – Это из бабушкиной библии.

– Правда? – Он гладит бородку, и с руки туда переселяются крошки глины. – Интересно, но сейчас нам надо поговорить о тебе. Ситуация очень серьезная.

Мне казалось, что я о себе как раз и говорила.

Снова повисает тишина… и я выбрала дробленое стекло. Ответ окончательный.

Сэнди вздыхает. Ему тяжело со мной? Людям со мной нелегко, я это заметила. Раньше такого не было.

– Послушай, Бедж, я понимаю, что тебе в последнее время ужасно трудно приходится… – Он внимательно изучает мое лицо своими козлиными глазками. Это невыносимо. – И в том году мы тебе считай вручили бесплатный билет, учитывая трагические обстоятельства. – У Сэнди такой взгляд, который говорит: «О бедная девочка, оставшаяся без мамы». Он так или иначе у всех взрослых проскальзывает, когда они со мной общаются, словно я обречена, выброшена из самолета без парашюта, потому что парашют – это мама. Я опускаю глаза, замечаю у него на руке смертельную меланому, его жизнь обрывается у меня на глазах, но потом я понимаю, что это всего лишь глиняная точка. – Но ШИК не может дать слабину, – уже более строго говорит он. – Несданная работа в студии – повод для отчисления, и мы решили назначить тебе испытательный срок. – Сэнди подается вперед. – Дело не в том, что твои работы трескались в печи. Такое бывает. Но с тобой такое происходит действительно постоянно, что заставляет усомниться в твоей технике, в твоей внимательности, но самое главное, что ты ушла в себя, и нас всех очень беспокоит, что ты явно даже не стараешься. Ты наверняка в курсе, что множество молодых художников со всей страны обивают наши пороги в надежде сюда попасть – на то самое место, которое занимаешь ты.

Я думаю о том, что Ноа всецело заслуживает быть на моем месте. Не это ли пытается сказать мне мама, разбивая все мои творения?

Сама знаю, что именно это.

Я вдыхаю и произношу эти слова:

– Отдайте им мое место. Они заслужили. А я нет. – Я поднимаю голову и смотрю в его полные изумления глаза. – Сэнди, мне здесь не место.

– Понимаю, – говорит он. – Возможно, ты так думаешь, но преподаватели ШИКа считают иначе. Я считаю иначе. – Сэнди берет очки и начинает протирать их своей замызганной глиной рубашкой, от чего они становятся только грязнее. – Твои женщины из песка были совершенно уникальны, те, которые были представлены в портфолио при поступлении.

Что?

Он закрывает глаза и словно прислушивается к какой-то музыке вдалеке.

– Такие радостные, такие причудливые. В них было столько движения, столько эмоций.

О чем это он?

– Сэнди, в портфолио были платья. Скульптуры из песка лишь описывались в эссе.

– Да, я помню твое эссе. И помню платья. Красивые. Жаль, что мы не специализируемся на моде. Но сидишь ты здесь сейчас благодаря фотографиям тех чудных скульптур.

Не существует фотографий тех скульптур.

Так, ладно, у меня уже кружится голова, как в какой-нибудь серии «Сумеречной зоны».

Их никто никогда не видел. Я за этим внимательно следила, всегда уходила подальше, в такую бухту, где никого нет, а потом их съедал прибой… только вот один раз, точнее два, Ноа мне говорил, что ходил за мной и смотрел, как я их делаю. Но неужели еще и фотографировал? И отправил их в ШИК? Крайне маловероятно.

Узнав, что меня взяли, а его нет, он уничтожил все свои творения. Все до последней каракули. И с тех пор не брался ни за карандаш, ни за пастель, ни за уголь, ни за кисть.

Я поднимаю взгляд на Сэнди, который стучит по столу костяшками пальцев. Погодите, он сказал, что они чудесны? Кажется, да.

Увидев, что я снова обратила на него внимание, он перестает стучать и продолжает:

– Я понимаю, что вас в первые два года заваливали теорией, но давай мы с тобой вернемся в начало. Один простой вопрос, Бедж. Ты больше не хочешь творить? Ты для твоего возраста уже через многое прошла. Тебе ничего не хочется сказать миру? Может, тебе нужно что-то сказать? – Он очень посерьезнел и напрягся. – В этом же вся суть. И ни в чем больше. Мы, художники, выражаем желание руками, такова наша особенность.

От этих его слов у меня внутри что-то развязывается. И мне это не нравится.

– Подумай об этом, – продолжает он уже мягче. – Я еще раз повторю свой вопрос. Возможно, в этом мире не хватает чего-то такого, что могут создать лишь твои руки?

Грудь пронзает обжигающая боль.

– Бедж, есть же? – настойчиво повторяет Сэнди.

Да. Но я не смогу. Представляю себе ту лужайку.

– Нет, – отвечаю я.

– Не верю, – говорит он, скривив лицо.

– Мне нечего сказать. – Я как можно сильнее сжимаю руки. – Nada[2]. Рот на замке.

Сэнди разочарованно качает головой:

– Ну, тогда ладно.

Я смотрю на Давида…

– Бедж, где ты?

– Я здесь, извините. – Я снова возвращаюсь к нему.

Преподаватель явно расстроен. Почему? Почему ему вообще не все равно? Он же сам сказал, что куча молодых талантов по всей стране умереть готовы за мое место.

– Надо будет поговорить с твоим отцом, – продолжает он. – Ты отказываешься от такой возможности, какая дается раз в жизни. Ты действительно этого хочешь?

Мой взгляд снова возвращается к Давиду. Он словно сделан из света. Чего я хочу? Лишь одного…

И тут вдруг Давид как будто спрыгивает со стены, обхватывает меня своими огромными каменными ручищами и шепчет мне на ухо.

Он напоминает, что Микеланджело создал его более пятисот лет назад.

– Ты правда хочешь уйти?

– Нет! – Мой страстный вскрик удивляет нас обоих. – Мне надо работать с камнем. – Я показываю на Давида. Внутри меня взрывается идея. – Мне надо кое-что сделать, – говорю я. Я так взбудоражена, словно меня лишили дыхания, и теперь я хватаю ртом воздух. – Очень надо. – Я мечтала об этом с самого поступления, но я бы не выдержала, если бы мама и это сломала. Просто не пережила бы.

– Вот это меня бесконечно радует, – говорит Сэнди, всплескивая руками.

– Но только не из глины. И без обжига в печи. А из камня.

– Камень куда прочнее, – с улыбкой отвечает он. Понимает. Ну, частично.

– Вот именно, – соглашаюсь я. Это она так просто не разобьет! И что самое главное – и не захочет. Я ее ослеплю. Я обращусь к ней. Только так. «Джуд, прости, – прошепчет она мне на ухо. – Я даже не знала, что в тебе такой дар».

И потом, быть может, она меня простит.

Я все это время даже не осознавала, что Сэнди о чем-то говорит, не замечая нарастающей музыки, возможного примирения между матерью и дочерью, которое разыгрывается у меня в голове. Я пытаюсь сосредоточиться.

– Проблема в том, что Иван на весь год уехал в Италию, а больше в отделении нет никого, кто мог бы тебе помочь. Если хочешь, можно работать с глиной, а потом отлить в бронзе, я могу…

– Нет, только камень, и чем тверже, тем лучше, даже, например, гранит – это блестяще.

Он смеется и снова превращается в добродушного козла, щиплющего травку на лугу.

– Гм, может… ты не будешь против, если тебе назначат преподавателя не из нашей школы?

– Конечно. – Да что за вопрос? Это же бонус.

Сэнди поглаживает бороду, размышляет.

И размышляет.

– Что такое? – спрашиваю я.

– Есть кое-кто… – Он вскидывает бровь. – Настоящий мастер.

Возможно, последний из живущих. Но я боюсь, что это невозможно… – Он словно отмахивается от этой мысли рукой. – Он больше не преподает. И не выставляется. С ним что-то случилось. Никто не знает, в чем дело, но даже и до этого он был не совсе… как бы это сказать? – Сэнди смотрит на потолок, подыскивая нужное слово там, – человеком. – Он смеется и начинает рыться в лежащих на столе журналах. – Выдающийся скульптор, давал офигенные лекции. Я их слышал, когда сам еще учился, это было потрясающе, он…

– Если он не человек, то кто? – заинтригованно перебиваю я.

– По сути, – улыбается Сэнди, – кажется, лучше всех это высказала твоя мать.

– Моя мать? – Я даже без дара Свитвайнов догадалась бы, что это знак.

– Да, она публиковала статью о нем в журнале «Искусство завтра». Забавно. Я как раз вчера его перелистывал. – Он просматривает несколько выпусков издания, для которого писала мама, но не находит. – Ну ладно. – Сэнди сдается и откидывается на спинку кресла. – Дай-ка вспомню… как она там сказала? А, вот, да: «Когда этот человек входит в комнату, падают все стены».

Когда этот человек входит в комнату, падают все стены?

– А как его зовут? – спрашиваю я, едва дыша.

Сэнди смотрит на меня, поджав губы, и как будто принимает решение.

– Я сначала позвоню. Если да, съездишь к нему после зимних каникул. – Он записывает имя и адрес на бумажке, отдает ее мне. – Только не говори, что тебя не предупреждали… – Сэнди улыбается.


Мы с бабушкой Свитвайн, в полном забвении, в густом тумане, не видя ничего вокруг, пробираемся через севшее на землю облако по Дэй-стрит, улице в районе многоэтажек в глубине Лосткоув, где находится студия Гильермо Гарсии. Это имя скульптора с бумажки, которую дал мне Сэнди. Я не хочу ждать, скажет ли он да, я решаю пойти сама.

Перед выходом из школы я проконсультировалась с «оракулом», т. е. Гуглом. Поисковики лучше кофейной гущи и колоды Таро. Вводишь вопрос: «Я плохой человек? Голова болит из-за того, что у меня неоперабельный рак мозга? Почему дух моей матери со мной не разговаривает? Что делать с Ноа?» А затем просматриваешь результаты и выбираешь ответ свыше.

Я спросила: «Попроситься ли в ученики к Гильермо Гарсии?», и мне выдали обложку журнала «Интервью». Я нажала. На фото оказался темный внушительного вида мужчина с радиоактивными зелеными глазами, замахнувшийся бейсбольной битой на трогательную романтическую скульптуру Родена «Поцелуй». И подпись: «Гильермо Гарсия: рок-звезда в мире скульптуры». И это на обложке «Интервью»! Я на этом остановилась, потому что у меня чуть не разорвалось сердце.

– Ты в этом наряде похожа на гангстера, – говорит бабушка Свитвайн, которая летит рядом со мной сантиметрах в тридцати над землей, крутя в руках парасоль цвета фуксии невзирая на ужасную погоду. Она сама, как всегда, одета безупречно – в ярком развевающемся платье, в котором она похожа на солнечный закат с переливами, и в огромных очках с черепаховой оправой, как у кинозвезды. И босая. Если можешь парить над землей, туфли почти не нужны. И с ногами ей повезло.

У некоторых гостей из того мира ноги смотрят в обратную сторону.

(Более чем ужасно. Слава богу, у бабушки все нормально.)

– Ты похожа на этого, как его там, Скиттлс.

– Эминем? – с улыбкой подсказываю я. Туман настолько густой, что идти приходится, вытянув перед собой руки, чтобы не наткнуться на почтовый ящик, столб или дерево.

– Да! – Она стучит по тротуару зонтиком. – Я же помню, что какое-то драже. Он. – Теперь она показывает зонтиком на меня. – А у тебя столько отличных платьев в шкафу томится. Это бурлескно, – говорит она и сопровождает свои слова рекордно длинным вздохом, это в ее стиле. – Джуд, а как же поклонники?

– Ба, у меня нет поклонников.

– Вот и я об этом, милая моя, – хихикает она, довольная своей остротой.

Мимо проходит женщина с двумя детьми в шлейках, иными словами, на поводках, которыми у нас в городе пользуются многие родители во время такого тумана.

Я осматриваю свой невидимый костюм. Бабушка все так и не понимает этого. Я объясняю:

– Для меня встречаться с парнями опаснее, чем убить кузнечика или чем если в дом залетит птица. – Это серьезный предвестник смерти. – Ты же знаешь.

– Чушь. Что я знаю, так это то, что у тебя завидная линия любви, как и у брата, но даже судьбе надо бывает дать пинка под зад. Переставай-ка ты одеваться как рыночная баба. И волосы уже отрасти как следует, ради всего святого.

– Бабушка, ты такая поверхностная.

Она фыркает.

Я тоже фыркаю и перехожу в атаку:

– Я не хочу тебя тревожить, но мне кажется, что у тебя ноги поворачиваются в обратную сторону. А знаешь, как говорят? Ничто так не портит наряд, как ноги, развернувшиеся к жопе.

Она ахает и смотрит вниз:

– Да ты же сейчас старую мертвую женщину до сердечного приступа доведешь!

Когда мы доходим до Дэй-стрит, я уже вся промокла и продрогла. В конце улицы я замечаю небольшую церквушку, отличное место, чтобы отдохнуть и обсохнуть, а заодно и обдумать план, как убедить Гильермо Гарсию взять меня в ученицы.

– Я подожду снаружи, – говорит бабушка. – Но ты не торопись, пожалуйста. И не переживай, что оставляешь меня одну в мокром холодном тумане. – Она крутит босыми ногами. – Без обуви, без денег, да еще и мертвую.

– Тонкий ход, – отвечаю я, направляясь к церкви.

– Кларку Гейблу привет, – кричит она мне вслед, когда я уже берусь за дверное кольцо. Такое прозвище бабушка дала Господу Богу. Я делаю шаг внутрь, и меня охватывает порыв тепла и света. Мама обожала ходить по церквам и всегда таскала нас с Ноа, но только когда там не было службы. По ее словам, ей просто нравилось сидеть в святых местах. Я теперь тоже это полюбила.

Когда требуется Господня помощь, зайди в святилище, открой банку, а перед выходом закрой.

(Мама рассказывала, что иногда она пряталась от проблем с приемными родителями в соседних церквах. Мне кажется, что ей одной банки было мало, но она о том периоде своей жизни рассказывать наотрез отказывалась.)

Тут очень красиво, как в корабле из темного дерева с яркими витражами, на которых, похоже, Ноев ковчег, ага, вот Ной его строит, вот приветствует садящихся в него животных… Ной, Ной, Ной. Я вздыхаю.

В каждой паре близнецов один ангел, а второй черт.

Я сажусь во втором ряду. Яростно тру руки, чтобы согреться, и думаю о том, что скажу Гильермо Гарсии. Как «я разломанная» могу обратиться к «рок-звезде мира скульптуры»? К человеку, про которого говорят, что, когда он входит в комнату, падают все стены? Как я ему объясню, насколько мне важно у него учиться? Что эта скульптура…

От какого-то громкого звука я подскакиваю с места, чуть не выпрыгнув из кожи и рассыпав все свои мысли.

– Черт, как вы меня напугали! – шепчет глубокий голос с британским акцентом. Он принадлежит парню, который склонился у алтаря, чтобы поднять уроненный канделябр. – Боже! Неужели я сказал «черт» в церкви! Господи Иисусе! – Он встает, ставит канделябр на стол, а потом улыбается мне – и такую кривую улыбку я вижу впервые в жизни, словно ее нарисовал Пикассо. – Я, наверное, проклят. – Левую щеку зигзагом разрезает шрам, а еще один идет от носа до губы. – Ну да и ладно, – продолжает он театральным шепотом. – Я все равно никогда не сомневался, что в раю паршиво. Нелепые напыщенные облака. И отупляющая белизна. Все тамошние самодовольные добродетельные святоши, не видящие оттенков серого. – Эта улыбка и сопутствующее искривление лица делают его совершенно невозможным. Его улыбка со сломанными зубами полна нетерпения, бесшабашности, и лицо нестандартное, асимметричное. Видок у него совершенно безумный, соблазнительный, призывающий нарушать правила, хотя я этого всего не вижу.

Особое лицо у человека выдает такой же особый характер.

(Хм.)

И откуда он взялся? Похоже, что из Англии, но не телепортировался же он сюда прямо на середине своего монолога?

– Извини, – шепчет он, осматривая меня. Тут я понимаю, что так и стою, застыв, прижав к груди руку и с открытым от удивления ртом. Я быстренько собираюсь. – Не хотел напугать, – сообщает он. – Думал, что тут никого больше нет. Здесь никогда никого не бывает. – Он часто ходит в эту церковь? Наверное, кается в грехах. Выглядит он как грешник, причем с такими страшными и жирными грехами. Парень показывает на дверь за алтарем: – Я тут лазил, фотографировал. – Он смолкает, склонив голову, и смотрит на меня с любопытством. Я замечаю, что у него из-под воротника торчит синяя татуировка. – Вообще тебе бы прикрыть варежку. Такой болтун, человеку и слова вставить не даешь.

На мое лицо пробирается улыбка, но я стараюсь не дать ей ходу согласно условиям бойкота. Он очарователен, хотя я этого тоже не вижу. Очаровательность – дурная примета. Я также не замечаю, что этот грешник, похоже, умен и высок, что спутавшиеся каштановые волосы прикрывают один глаз, что на нем черная мотоциклетная куртка, просто безупречно потертая и до смешного классная. А еще у него на плече висит сумка с учебниками – учится в колледже? Возможно, но даже если еще школьник, то точно старше меня. А на шее у него фотоаппарат, в данный момент направленный на меня.

– Нет! – вскрикиваю я настолько громко, что крыша чуть не вылетает, и ныряю за скамью. Я, наверное, похожа на замерзшего мокрого хорька. А я не хочу, чтобы у него было мое фото, где я похожа на замерзшего мокрого хорька. Дело даже не в тщеславии:

Каждый снимок уменьшает дух и сокращает жизнь.

– Ну ладно, – шепчет он, – ты, похоже, из тех, кто боится, что камера украдет душу или типа того. – Я пристально смотрю на него. Он в этом разбирается? – Но потише, мы все-таки в церкви. – Незнакомец опять своеобразно ухмыляется, направляет объектив в потолок, щелкает. Есть кое-что еще, чего я не замечаю: ощущение, что мы с ним уже знакомы, как будто я его уже видела, хотя представления не имею, где и когда.

Я снимаю шапку и начинаю расчесывать пальцами свои упрямые, густые и запущенные волосы… Совсем не похоже на девчонку, которая бойкотирует пацанов! О чем я только думаю? Я напоминаю себе, что он не вечен, как и любое другое живое существо. Напоминаю, что я разломанная, и вооруженная библией, и склонная к ипохондрии и что мой единственный друг – возможно, плод моего воображения. Извини, бабушка. Я также напоминаю себе, что, возможно, он еще более страшный предвестник беды, чем все черные кошки мира и битые зеркала, вместе взятые. И что некоторые девочки заслужили быть одинокими.

Прежде чем я успеваю надеть свою лыжную шапочку, парень опять начинает говорить – уже обычным голосом, довольно глубоким, бархатистым, хотя я этого не слышу.

– Может, передумаешь? Пожалуйста. Я буду настаивать, – просит он и снова целится в меня фотоаппаратом.

Я качаю головой, показывая, что не передумаю ни за что. Надеваю шапку, натягиваю как можно ниже, почти закрывая глаза, но потом подношу палец к губам и говорю «тсс», что человек со стороны мог бы принять за флирт, но, к счастью, нас никто не видит. Я просто не могу сдержаться. И все равно вряд ли я его еще хоть раз увижу.

– Точно, забылся, – с улыбкой отвечает незнакомец, снова переходя на шепот. Он долго на меня смотрит, мне волнительно. Я словно оказываюсь в свете прожектора. Я вообще даже не уверена, законно ли так смотреть. В груди начинает гудеть. – Очень жаль, что не фотографируешься, – продолжает он. – Надеюсь, мои слова тебя не обидят, но ты сейчас похожа на ангела. – Он сжимает губы, словно задумываясь. – Но на переодетого, как будто ты только что упала и отобрала одежду у какого-то парня.

Что на это ответить? Особенно теперь, когда в груди словно отбойный молоток стучит.

– Но я все равно тебя не виню в том, что ты не захотела остаться среди ангелов. – Он снова улыбается, а у меня уже кружится голова. – Наверное, среди нас, испорченных смертных, прикольнее, я это уже говорил. – Трепаться он точно талантлив. Я раньше тоже умела, хотя сейчас по мне уже и не скажешь. Чувак, наверное, думает, что у меня челюсти вообще запаяны намертво.

О боже. Он снова на меня так смотрит, словно пытается разглядеть что-то под кожей.

– Позволь, – говорит он, положив руку на объектив. Звучит это скорее как приказ, нежели просьба. – Хоть одну. – Есть что-то в его голосе, во взгляде, во всем его существе что-то голодное и настойчивое, и мои границы расплываются.

Я киваю. Я сама поверить в это не могу, но я киваю. И к черту мое тщеславие, мой дух и мою старость.

– Ладно, – хриплым незнакомым голосом отвечаю я. – Но всего одну. – Возможно, он ввел меня в транс. Такое бывает. Гипнотизеры существуют. В библии написано.

Парень садится на корточки перед скамьей первого ряда и, глядя в камеру, крутит объектив.

– О боже, – говорит он. – Да. Идеально. Офигенски идеально.

Я знаю, что он фотографирует сто раз, но мне уже все равно.

Я вся разгорячилась и вздрагиваю от каждого щелчка, а он приговаривает:

– Да, спасибо, блин, просто супер, да, да, адский ад, ты бы себя видела, о боже мой.

Мы как будто целуемся, только это куда больше чем поцелуи. Я даже не представляю, как сейчас выглядит мое лицо.

– Ты – она, – наконец говорит он, закрывая объектив. – Я уверен.

– Кто? – спрашиваю я.

Но он не отвечает, а вместо этого идет ко мне, длинноногий, ленивой походочкой, которая навевает мысли о лете. Незнакомец совершенно расслабился, сбросил обороты до нуля, когда закрыл объектив. Когда он подходит ближе, я замечаю, что у него один глаз зеленый, а другой карий, как будто там два человека в одном, и оба очень яркие.

– Ну, – говорит он, оказавшись рядом. Потом ждет, как будто собираясь сказать что-то еще, как я надеюсь, объяснить, что значило это «ты – она», но вместо этого он добавляет: – Оставлю вас, – и показывает вверх, на Кларка Гейбла.

Когда я смотрю с такого близкого расстояния, я понимаю, что точно не в первый раз вижу это невероятное существо.

Ладно, блин, я его заметила.

Я воображаю, что он пожмет мне руку, коснется плеча или что-то типа того, но незнакомец проходит дальше. Я оборачиваюсь и смотрю ему вслед, а он идет вразвалочку, и кажется, что у него должна быть соломинка во рту. Он берет штатив, которого я даже не заметила, когда входила, кладет его на плечо. Дойдя до двери, он не оборачивается, но вскидывает руку и легонько машет, словно знает, что я на него смотрю.

И он прав.

* * *

Через несколько минут я выхожу из церкви, мне уже не так холодно и мокро, и я едва избежала беды. Бабушки Свитвайн нигде не видно.

Я иду по улице, высматривая дом, в котором находится та студия.

Чтобы было ясно, для таких людей, как я, такие парни, как он, – как криптонит для супермена, хотя я таких парней раньше не встречала, таких, с которыми кажется, что он тебя целует, или даже нет, просто пожирает с другого конца комнаты. И он как будто не заметил отделяющего меня от всех красного каната. Но это так и должно остаться. Нельзя сбавлять бдительность. Мама все же была права. Я не хочу быть такой. Не могу.

То, что кто-либо скажет тебе перед смертью, исполнится.

(Я собиралась на вечеринку, она сказала мне: «ты действительно хочешь быть такой?» – и указала на мое отражение в зеркале. Это было в тот вечер, после которого ее не стало.)

И она уже не в первый раз это говорила. Джуд, ты действительно хочешь быть такой?

И да, я этого хотела, потому что такая привлекала внимание. Такая привлекала всех.

В особенности внимание ребят постарше, вроде Майкла Рейвенса или Зефира – всякий раз, когда он со мной заговаривал, у меня начинала кружиться голова, как и всякий раз, когда он позволял мне поймать волну, и когда писал по ночам, когда небрежно касался меня в ходе разговора… и в особенности когда подцепил пальцем колечко на трусах моего купальника, притянул к себе и прошептал на ухо: «Идем со мной».

И я пошла.

«Ты можешь отказаться», – предупредил Зефир.

Дышал он неровно, гладя меня своими огромными руками, запуская в меня свои пальцы, песок тогда жег мне спину, а на животе горела свеженькая татуировка с херувимами. В небе полыхало солнце. «Джуд, ты имеешь полное право отказаться». Так он сказал, но казалось, что имел он в виду полную противоположность. Казалось, что его вес равен весу океана, что он уже стянул мои трусики, что меня понесла волна, от которой ты все надеешься укрыться, но которая уносит глубоко, лишает тебя дыхания, лишает рассудка, всецело дезориентирует и которая уже не вернет тебя на поверхность. «Можешь сказать „нет“». Эти слова с грохотом упали между нами. Почему же я этого не сделала? Казалось, что рот забило песком. А потом им оказался засыпан и весь мир. И я так ничего и не сказала. По крайней мере, вслух.

Все произошло очень быстро. Мы были через несколько бухт ото всех остальных и скрыты от пляжной суеты камнями. За несколько минут до этого мы говорили о серфинге, о его друге, который набил мне татуировку, о вечеринке, на которую мы ходили накануне, на которой я сидела у него на коленях и впервые в жизни попробовала пиво. Мне только исполнилось четырнадцать. А Зефир был почти на четыре года старше меня.

А затем мы перестали разговаривать и поцеловались. Наш первый поцелуй.

Я тоже целовала его. Губы у него были солеными на вкус. А пах он кокосовым лосьоном для загара. Между поцелуями Зефир начал повторять мое имя, словно оно жгло ему язык. Затем развел чашечки моего желтого бикини в стороны и громко сглотнул, глядя прямо на меня. Я вернула их на место, но не потому, что не хотела, чтобы он так на меня смотрел, – наоборот, хотела, и мне от этого стало неловко. Меня впервые парень увидел без лифчика, так что загорелись щеки. Он улыбнулся. Зрачки у него были огромные и черные, глаза темные, и он уложил меня на спину на песок и снова медленно раздвинул ткань лифчика. На этот раз я не сопротивлялась. Я позволила ему на меня посмотреть. Позволила щекам гореть. Я ощущала его дыхание на своем теле. Он начал целовать мои груди. Я как-то сомневалась, нравится ли мне это. Затем он так впился в мои губы, что я едва не задохнулась. И в этот момент его глаза перестали видеть, и его руки, и руки, и руки стали везде одновременно. Тут он начал мне говорить, что я могу отказаться, а я не отказалась. Потом он всем телом начал вдавливать меня в горячий песок, закапывая меня в него. Я все думала: ладно, справлюсь. Я могу. Все нормально, нормально, нормально. Но нормально не было, и я не справилась.

Я даже не знала, что человека может похоронить его собственное молчание.

А потом все закончилось.

А потом все.

То есть на этом не все, но я не буду вдаваться в подробности. Но знайте: я отрезала почти метр светлых волос и поклялась, что больше никаких пацанов, потому что после этого случая с Зефиром умерла моя мать. Прямо сразу. Это я. Навлекла на нас беду.

Бойкот – это не прихоть. Для меня парни больше не пахнут мылом, шампунем, потом после тренировки, лосьоном для загара или океаном после многочасового катания на волнах, они пахнут смертью.

Я выдыхаю, резким пинком выталкиваю все эти мысли за дверь своего сознания, затем набираю полные легкие влажного пульсирующего воздуха и принимаюсь искать студию Гильермо Гарсии. Мне надо думать о маме и об этой скульптуре. Я буду выражать свое желание руками. Буду очень стараться.

Уже через несколько секунд я стою перед большим кирпичным складом: Дэй-стрит, 225.

Туман за это время почти не поднялся, и мир сейчас очень негромкий – в этой тишине только я.

Звонка возле двери нет, может, был, но сняли, или сожрал какой дикий зверь – только истерзанные проводки торчат. Как гостеприимно. Сэнди не шутил. Я скрещиваю пальцы на левой руке наудачу, а правой стучу в дверь.

Нет ответа.

Я оглядываюсь в поисках бабушки – ей бы распечатать и предоставить мне свое расписание – и пробую еще раз.

Потом я стучу в третий раз, но уже совсем робко, все-таки, может, это не очень хорошая идея. По словам Сэнди, этот скульптор не человек, но что он имел под этим в виду? А что значит высказывание моей мамы насчет стен? Это же как будто небезопасно, а? Чего я вообще так просто поперлась? Прежде чем Сэнди позвонит ему и проверит, в своем ли он уме. Да еще и в таком тумане – здесь страх, холод и дурные предзнаменования. Я осматриваюсь, спрыгиваю на ступеньку вниз, готовясь скакнуть в туман и исчезнуть, и тут вдруг со скрипом открывается дверь.

С таким скрипом, как из фильма ужасов.

И в дверном проеме возникает крупный мужчина, который спал последние несколько веков. Игорь, думаю я, если у него/этого существа есть имя, то оно наверняка «Игорь». Волосы расползлись по всей голове и в итоге слились в черной жесткой бороде, из которой торчат во всех возможных направлениях.

Изобилие волос на лице указывает на человека неуправляемого.

(Тут вопросов нет.)

Ладони у него почти синие от грубых мозолей, как будто он всю жизнь ходит на руках.

Это точно не мужик с фотографий. Не Гильермо Гарсия: «рок-звезда мира скульптуры».

– Извините, – поспешно говорю я, – не хотела вас побеспокоить. – Надо валить отсюда. Кто бы это ни был, но у меня, не в обиду будет сказано, сложилось ощущение, что он питается щеночками.

Когда этот человек убирает волосы с глаз, из них просто хлещет цвет – светло-зеленый, практически флуоресцентный, как на фотках. Все же это он. И хотя все указывает на то, что мне надо развернуться и бежать, я почему-то не могу отвести от него взгляда. И, наверное, как и того англичанина, Игоря никто не учил, что пялиться на людей невежливо, так что мы оказываемся в замке – наши взгляды словно приклеило друг к другу, – пока он не спотыкается буквально на ровном месте и чуть не падает, хватаясь за дверь, чтобы устоять. Он пьян? Я делаю глубокий вдох, да, есть легкий резко-сладкий запах алкоголя.

«С ним что-то случилось, – сказал мне Сэнди. – Но никто не знает, в чем дело».

– Вы в порядке? – спрашиваю я едва слышно. Он как будто выпал из времени.

– Нет, – с испанским акцентом твердо отвечает он.

Удивившись такому ответу, я начинаю думать: «Вот и я тоже, я совершенно не в порядке, и уже целую вечность как», и почему-то мне хочется сказать это вслух – вот этому безумцу. Может, и я с ним на пару выпала из времени?

Он осматривает меня так, словно составляет список всех моих характеристик. Сэнди с мамой были правы. Этот чувак ненормальный. Он снова смотрит мне прямо в глаза – и меня словно бьет током, прямо в самое нутро.

– Уходи, – с напором заявляет он на весь квартал. – Неважно, кто ты и чего тебе надо, не возвращайся. – Потом он шатко разворачивается, держась за ручку, и закрывает дверь.

Я стою на месте долго-долго, позволяя туману стирать меня кусочек за кусочком.

А потом снова стучу. Сильно. Я не уйду. Я не могу. Мне надо сделать эту скульптуру.

– Правильно, – говорит бабушка в голове. – Так держать.

Но на этот раз дверь открывает уже не Игорь, а англичанин из церкви.

Вот ни фига себе.

Когда он меня узнает, его разные глаза вспыхивают удивлением. Из студии доносится грохот, звон, что-то бьется, как будто там какие-то супермены соревнуются в швырянии мебелью.

– Сейчас неподходящий момент, – говорит он. Тут Игорь взрывается на испанском, и швыряет при этом через всю комнату машину – судя по звуку. Англичанин оборачивается, потом снова смотрит на меня, и его и так несимметричное лицо дополнительно перекашивает от волнения. Вся его дерзость, веселость и кокетливость сошли на нет. – Очень прошу извинить, – говорит он, словно английский дворецкий в кино, а потом, ничего больше не добавив, закрывает дверь у меня перед лицом.

Полчаса спустя мы с бабушкой сидим, спрятавшись в кустах над пляжем, готовясь, если потребуется, спасать Ноа. Пока я шла домой от Пьяного Игоря, уже планируя новый визит, Хезер, моя доносчица, прислала мне предупредительную эсэмэску: «Ноа на Дьяволе, 15 мин».

Когда мой брат направляется к океану, рисковать нельзя.

Последний раз я заходила в воду как раз для того, чтобы его оттуда вытащить. Два года назад, через пару недель после маминой смерти, он спрыгнул с этого самого утеса, попал в отбойное течение и едва не утонул. Когда я наконец дотащила его тело – по размеру вдвое больше моего, грудь неподвижная, словно камень, глаза закатились – до берега и его пришлось откачивать, я была так на него зла, что едва не бросила обратно в воду.

Когда близнецов разлучают, их души выбегают из тела, чтобы отыскать друг друга.

Здесь туман уже почти сошел. Лост-коув с трех сторон окружен водой, а с четвертой – лесом, так что это последняя точка, которая попадется вам на пути, прежде чем вы свалитесь через край света. Я осматриваю отвесный берег в поисках красного дома, нашей развалюхи, среди многих домишек, что цепляются за край материка. Раньше мне нравилось, что мы живем в окружении обрывов – я столько плавала и каталась на доске, что, даже когда выходила из воды, мне все казалось, что земля под ногами волнуется, словно я стою в пришвартованной лодке.

Я снова проверяю обрыв. Ноа пока так и нет.

Бабушка смотрит на меня поверх солнечных очков.

– Ну и парочка эти иностранцы. У старшего вообще, похоже, пуговиц не осталось.

– И не говори, – соглашаюсь я, зарывая пальцы в холодный песок. И как мне убедить этого волосатого пьяницу Игоря, страшного, мерзкого и склонного швыряться мебелью, взять меня в ученицы? А если это удастся – как держать дистанцию с этим невзрачным непривлекательным и глупым англичанином, из-за которого я вместо своего бойкота вся растаяла в говно всего за несколько минут – да еще и прямо в церкви!

К волноломам полетела стайка чаек с криками и распростертыми крыльями.

А еще мне по какой-то причине жаль, что я не сказала Пьяному Игорю, что и у меня тоже не все в порядке.

Бабушка отпускает зонтик. Я поднимаю взгляд и вижу розовый диск, крутящийся на фоне стального неба. Красота. Ноа такое рисовал, когда рисовал.

– Тебе надо с ним что-то делать, – говорит она. – Ты и сама это знаешь. Он же должен был стать новым Шагалом, а не очередным пустым местом. Милочка, тебе следует присматривать за братом.

Одна из ее присказок. Она мне теперь вместо совести, что ли. По крайней мере, школьный психолог считает, что призраки мамы и бабушки играют именно эту роль, что прозвучало, соглашусь, довольно проницательно, с учетом того, что я ей почти ничего не рассказывала.

Один раз она погрузила меня в специальную медитацию, по сюжету которой мне пришлось представить, как я иду по лесу, и рассказывать ей, что я вижу. Я видела лес. Но потом появился дом, только в него никак нельзя было попасть. Без окон, без дверей. Полнейшая страшилка. А она сказала, что этот дом – это я. И что чувство вины становится тюрьмой. И я перестала к ней ходить.

Только заметив характерный бабушкин взгляд, я понимаю, что опять принялась рассматривать ладони в поисках ползущих высыпаний – повреждений на коже, которые называются синдромом «блуждающей личинки». От того, как она закатывает глаза, кружится голова. Я уверена, что я от нее это унаследовала.

– Анкилостома, – робко говорю я.

– Сделай всем одолжение, о ужасная, – возмущается бабушка, – держись подальше от отцовских медицинских журналов.

И хотя со смерти бабушки прошло уже больше трех лет, являться мне она начала только два года назад. Всего через несколько дней после маминой гибели я вытащила из шкафа старый «Зингер», бабушкину швейную машинку, и как только я ее подключила и в комнате зазвучало знакомое сердцебиение колибри, она оказалась на стуле рядом со мной, с булавками во рту, как и раньше, и сказала: «Строчка зигзагом – последний писк моды. Кромка будет просто гламурная. Вот погоди, сама увидишь».

Мы шили вместе. И вместе охотились за удачей: искали четырехлистный клевер, птичек из морского ежа, красные отполированные морем стекляшки, облака в форме сердечек, первые весенние нарциссы, божьих коровок, дам в шляпах не по размеру. «Лучше ставить на всех лошадей сразу», – говорила она. «Загадывай желание, быстро», – говорила она. И я ставила. Я загадывала. Я была ее ученицей. И это до сих пор так.

– Вон они, – говорю я бабушке, и сердце начинает колотиться в груди в предвкушении прыжка.

Ноа и Хезер стоят на краю обрыва, смотрят на пенистые волны. Он в плавках, она в длинном синем плаще. Хезер отличный доносчик, потому что она постоянно находится неподалеку от моего брата. Она ему как животное-хранитель, ласковое странноватое существо не от мира сего, и я не сомневаюсь, что у нее где-то есть целый сундук с пыльцой фей. Мы с ней уже довольно давно вступили в тайный сговор, сверхзадача которого – не дать Ноа утопиться. Единственная проблема в том, что Хезер сама в спасатели не годится. Она вообще не заходит в воду.

Уже миг спустя Ноа летит вниз раскинув руки, словно распятый. Я испытываю прилив адреналина.

А потом, как всегда, он замедляется. Не могу этого объяснить, но мой брат почему-то долетает до воды лишь целую вечность спустя. Я успеваю несколько раз моргнуть, пока он висит в воздухе, словно на канате. Я уже стала думать, что у него либо особые отношения с гравитацией, либо у меня самой реально кучи пуговиц не хватает. Хотя один раз я читала, что переживания могут сильно искажать восприятие пространственно-временного континуума.

Обычно Ноа прыгает лицом к горизонту, а не спиной, так что раньше я никогда не видела, как он выглядит во время этого своего полета в воздухе спереди, с головы до пят. Шея у него изогнута дугой, грудь тоже выпирает вперед, и даже издалека видно, что лицо открытое, как и раньше, и в этот раз он тянется руками вверх, словно пытается удержать кончиками пальцев все это жалкое небо.

– Только посмотри, – говорит бабушка, и в ее голосе звучит изумление. – Вот он. Наш мальчик вернулся. Он в небе.

– Он как будто с собственного же рисунка, – шепчу я.

Значит, Ноа ради этого постоянно прыгает? Чтобы хоть на миг стать тем человеком, каким он был раньше? С ним случилось самое страшное, что могло произойти, – он стал нормальным. Все пуговицы на месте.

За исключением вот этого пункта. Прыжки с Дьявола стали для Ноа идеей-фикс.

Наконец он ударяется о воду – совершенно без брызг, словно он вообще не набрал скорости, словно его аккуратно опустил на поверхность какой-то добрый великан. А потом брат уходит под воду. И я говорю ему: «Заходи», но наша близнецовая телепатия давно закончилась. Когда умерла мама, он от меня закрылся. А теперь, после всего случившегося, мы друг друга избегаем – даже хуже, отталкиваем.

Ноа один раз взмахивает руками. Ему плохо? Вода, наверное, ледяная. И он не в тех плавках, в которые я вшила травы-обереги. Так, теперь он плывет изо всех сил, прорываясь сквозь хаотические течения, окружающие утесы… и вот он выбирается из опасной зоны. Я громко выдыхаю, я даже не заметила, что до этого сидела затаив дыхание.

Я наблюдаю за тем, как Ноа выкарабкивается на пляж, а потом на утес, опустив голову, подняв плечи, думая лишь Кларк Гейбл знает о чем. И во всем его существе не осталось и следа того, что я только что видела у него на лице. Душа опять закопалась куда-то поглубже.

Вот чего я хочу: схватить брата за руку и убежать обратно сквозь время, и чтобы годы, словно ненужные куртки, свалились с наших плеч.

А все постоянно выходит не так, как думаешь.

Чтобы обернуть судьбу вспять, надо встать в поле с ножом, направленным по ветру.

2

Ничего (исп.).

Я подарю тебе солнце

Подняться наверх