Читать книгу Я подарю тебе солнце - Дженди Нельсон - Страница 6

Невидимый музей. Ноа. 13,5 года

Оглавление

Я перевожу отцовский бинокль от леса и улицы перед нашим домом на утес и океан за ним и отмечаю, что вероятность районных террористических атак падает. Я сижу на крыше, тут самый лучший наблюдательный пункт, а Фрай с Зефиром гребут по волнам на досках. Видно, что это они, потому что у них над головами мигают таблички: «Больные придурочные пучеглазые и бородавчатые сраные человеконенавистники». Хорошо. Мне через час надо быть в художке, и теперь в кои-то веки можно будет пройтись по улицам, а не красться по лесу, прячась от Фрая. Зефир по какой-то причине (Джуд? Конкретный долдон?) пока оставил меня в покое, но, куда бы я ни пошел, меня преследует Фрай, бежит за мной, как обезумевший кобель за мясом. Самая важная его мечта на это лето – сбросить меня с обрыва.

Я мысленно отправляю в их адрес стаю голодных больших белых акул, потом отыскиваю на пляже сестру, увеличиваю. Вокруг нее все те же девчонки, с которыми она тусовалась всю весну и до настоящего момента лета – вместо меня. Это миловидные осы в ярких бикини, и загар их сверкает так, что видно за несколько километров. Я об осах знаю все: если одна из них подает сигнал бедствия, то весь улей готов нападать. Для человека вроде меня это может оказаться смертельно.

Мама говорит, что нынешнее поведение Джуд обусловлено гормонами, но я знаю, что она просто меня ненавидит. Сестра уже давно перестала ходить с нами по музеям, что, наверное, и хорошо, потому что до этого ее тень постоянно пыталась придушить мою. Я видел это и на стенах, и на полу. А в последнее время я иногда по ночам застаю ее тень возле моей кровати, она пытается утащить сны из моей головы. Но я прекрасно представляю, чем Джуд занимается вместо музеев. Я уже три раза замечал у нее засосы на шее. Она уверяла, что это укусы насекомых. Конечно. Я, пока шпионил, слышал, что они с Кортни Баррет ездят по выходным на центральную набережную на великах и там соревнуются в том, кто больше мальчиков поцелует.

(ПОРТРЕТ: Джуд вплетает мальчиков одного за одним себе в косы.)

Правда: Джуд не обязательно посылать за мной свою тень. Она ведь может повести маму на пляж и показать ей одну из своих летающих женщин из песка, пока их не смоет прибой. И после этого все изменится. Хотя я этого не хочу.

Совершенно.

Я на днях опять наблюдал с утеса, как она работает. На обычном месте, через три бухты от всех. Это была большая округлая женщина, барельеф, как всегда, только в этот раз она наполовину превратилась в птицу – и получилось настолько невероятно, что у меня в голове завибрировало. Я щелкнул ее на папин фотоаппарат, но потом на меня нашло нечто ужасное и червивое, и как только Джуд ушла настолько, что не могла меня ни видеть, ни слышать, я съехал по обрыву до самого низа, пробежал по песку и, крича словно обезьяна-ревун – а она просто небывалый звук издает, – всем телом влетел в эту офигительную женщину-птицу, кувыркаясь и колотя по ней ногами, пока не разрушил в ноль. В этот раз я даже не смог дождаться, чтобы ее смыл прибой. Песок забился всюду: в глаза, в уши, в горло. Я даже несколько дней спустя находил его на себе, в постели, в одежде, под ногтями. Но это надо было сделать. Она оказалась слишком хороша.

А если бы мама пошла гулять и увидела ее?

А если настоящий талант у Джуд? Разве это исключено? Она может оседлать волну высотой с дом, спрыгнуть откуда хочешь. Ей кожа впору, и у нее есть друзья, папа, дар Свитвайнов, а помимо ног и легких – плавники и жабры.

Она излучает свет. А я – тьму.

(ПОРТРЕТ, АВТОПОРТРЕТ: Близнецы: Луч света и луч тьмы.)

От таких мыслей у меня скручивает все тело, как полотенце, когда его выжимают.

И со всего спиралью сходит свет.

Я перевожу бинокль обратно по обесцвеченной горе к обесцвеченному фургону для переездов, который припаркован у обесцвеченной двери в двух домах от нас…

– Черт, где Ральф? Черт, где Ральф? – кричит соседский попугай-Провидец.

– Не знаю, дружище. И никто, похоже, не в курсе, – тихонько говорю я, разглядывая грузчиков, их двое, те же, что и вчера – они не обесцветились, о бог мой, совсем не обесцветились – они просто жеребцы, оба, я уже определил, что один гнедой, а второй пегий. Они затаскивают в дом черное пианино. Я приближаю настолько, что становится видна каждая капля пота на их раскрасневшихся лбах, он стекает вниз, по шее, оставляя белые прозрачные пятна на белых футболках, и они липнут к телу, словно кожа… Какой крутой бинокль! Каждый раз, когда гнедой поднимает руки, показывается загорелая полоска его лоснящегося живота. Он даже более мускулистый, чем Давид. Я сажусь, кладу локти на колени, смотрю и смотрю, и меня охватывает головокружение и жажда. Вот они понесли по лестнице диван…

А потом я роняю бинокль, потому что на крыше того дома, за которым я наблюдаю, сидит пацан с телескопом и смотрит прямо на меня. И давно он там? Я изучаю его тайком, прикрывшись волосами. На нем какая-то странная шляпа, как в старых фильмах про гангстеров, а из-под нее во все стороны торчат светлые волосы, выгоревшие и спутавшиеся, как у серфингистов. Отлично, еще один дебил из этих. Я даже без бинокля вижу его ухмылку. Он что, смеется надо мной? Уже? Он что, думает, что?.. Наверняка, наверняка. Я весь напрягаюсь, ужас сдавливает глотку. Но, может, и нет. Может, его улыбка означает что-то вроде «привет, я тут новенький»? Может, он подумал, что я пианино заинтересовался? К тому же у дебилов обычно не бывает телескопов, да? А эта шляпа?

Я встаю, а он вынимает что-то из кармана, замахивается и швыряет что там у него было. Ого. Я вытягиваю руку, раскрыв ладонь, и что-то с силой ударяет прямо в центр. Мне кажется, эта штука прожгла мне в руке дыру и сломала запястье, но я не морщусь.

– Ловко поймал! – орет он.

Ха! Мне такое впервые в жизни говорят. Жалко, папа не слышал. Жалко, не слышал репортер из местной газеты. Вообще у меня аллергия на всякие игры, где надо бросать, ловить, бить ногами и вообще хоть что-то делать с мячом. Ноа у нас не командный игрок. Ну, блин. Да, революционеры не командные игроки.

Я осматриваю оказавшийся в моей руке плоский черный камушек. Размером примерно с четвертак, весь в трещинах. И что мне с этим делать? Я снова смотрю на того пацана. Он крутит телескоп, направляя его вверх. Не могу понять, что он за животное. С такими волосами, может, белый бенгальский тигр? А на что он смотрит? Я вообще никогда не задумывался о том, что звезды-то остаются на своем месте даже днем, когда мы их не видим. Он ко мне больше не поворачивается. Я кладу камушек в карман.

– Черт, где Ральф? – снова слышу я, поспешно спускаясь по лестнице с крыши. Может, он и есть Ральф. Наконец-то. Вот было бы в тему.

Я в итоге все же бросаюсь через дорогу, решив бежать в ШИК через лес, очень застеснявшись нового соседа. К тому же цвет везде уже вернулся на места, так что среди деревьев просто нереально круто.

Люди думают, что люди главное, но на самом деле нет; это деревья.

Я начинаю бежать, превращаться в воздух и синий уклон неба, оно кренится в мою сторону, а я погружаюсь в зеленый, в его разные-преразные оттенки, они смешиваются и переходят в желтый, офигенно желтый, а затем лобовое столкновение с фиолетовым, как ирокез, люпинов: они всюду. И я всасываю это все, все в себя, вовнутрь …(АВТОПОРТРЕТ: Мальчик взрывает гранату крутоты.), и я теперь стал счастлив, я задыхаюсь, хватаю ртом воздух, отчего кажется, что в твою никчемную жизнь втиснута тысяча жизней, и, даже не заметив как, я оказываюсь в ШИКе.

Две недели назад у нас кончились уроки, и я начал бегать на разведку сюда и подглядывать в окна студий, когда никого нет. Я хотел посмотреть на работы учеников, выяснить, лучше ли они, чем мои, мне надо было понять, реально ли у меня есть шанс. Последние полгода я почти ежедневно после школы рисовал маслом с мистером Грейди. По-моему, он хочет, чтобы я попал в ШИК не меньше нас с мамой.

Но работы, наверное, хранятся в каких-то специальных местах, потому что, сколько я ни шпионю, ни одной картины еще не увидел. Правда, случайно стал свидетелем того, как проводится занятие по рисованию с натуры в одном из корпусов, которые находятся в стороне от основного кампуса – одним боком он стоит среди старых-престарых деревьев. Убийственное чудо. Разве что-то может помешать мне посещать эти занятия? Тайно, ясное дело, устроившись возле открытого окна.

Так что вот я тут. До сих пор на обоих уроках на подиуме сидела настоящая живая голая девчонка с сиськами-бомбами. Мы делаем наброски на скорость, по три минуты на каждый. Это совершенно обалденно, даже с учетом того, что мне приходится вставать на цыпочки, чтобы посмотреть, а потом пригибаться и рисовать. Ну и что? Самое главное, что я слышу учителя и уже обучился новому способу держать уголь, и получается, как будто я рисую с двигателем.

Сегодня я прихожу раньше всех и жду начала урока, прижавшись спиной к теплой стене, солнце душит меня через просвет в деревьях. Я достаю из кармана черный камень. Почему тот пацан с крыши кинул мне его? И почему он мне так улыбался? Злости я в этом не увидел, правда, показалось скорее… тут в мои мысли врывается звук, точно издаваемый человеком: хрустят ветки, кто-то идет.

Я уже был готов рвануть обратно в лес, но тут краем глаза заметил какое-то движение с другой стороны здания, а потом снова услышал хруст – шаги удалились. И там, где до этого ничего не было, теперь на земле лежит коричневая сумка. Странно. Я немного жду, потом крадусь на ту сторону, выглядываю из-за угла: никого. Я возвращаюсь к сумке, мечтая о рентгеновском зрении, затем сажусь и встряхиваю ее одной рукой. Там оказывается бутылка. Я достаю ее: в ней джин «Сапфир», бутылка наполовину полная. Чья-то заначка. Я быстренько засовываю бутылку обратно в сумку, ставлю ее на землю и возвращаюсь на свою сторону. Да вы что? Я не хочу, чтобы меня с этим поймали и занесли в список тех, кто никогда не попадет в ШИК.

Я заглядываю в окно и вижу, что все уже собрались. Учитель с белой бородой и надутым, как воздушный шар, животом, который ему приходится придерживать руками, стоит возле двери с кем-то из учеников. А остальные устанавливают альбомы на мольберты. И я снова оказался прав. В школе даже не приходится включать верхний свет. У всех учеников светящаяся кровь. Все они революционеры. Полный класс Пузырей. Тут ни одного гаденыша, ни одного говносерфингиста, ни одной осы.

Открывается занавеска, и из раздевалки выходит модель, высокий парень в голубом халате. Парень. Он снимает халат, вешает его на крючок и голый идет на подиум, вспрыгивает на ступеньку, едва не упав, как-то шутит, что все смеются. Но я его не слышу, настолько громко колотится в моей груди сердце. Он совершенно голый, девчонки настолько не раздевались. И в отличие от девчонок, которые сидели, прикрываясь ладошками, этот парень встает на платформе и кладет руки на бедра в вызывающей позе. Боже. У меня дыхание остановилось. Тут кто-то что-то говорит, я снова не слышу, но модель улыбается, и при этом все черты его лица хаотично смещаются, и оно приходит в такой беспорядок, равного которому я ни разу не видел. Оно словно отражается в разбитом зеркале. Ух ты.

Я ставлю альбом к стене, придерживая его правой рукой и коленкой. Когда левая рука наконец прекращает дрожать, я начинаю рисовать. Я не свожу с него глаз, не смотрю на то, что делаю. Я прорабатываю его тело, стараясь почувствовать каждую линию и изгиб, каждую мышцу и кость, и все его тело проделывает путь от моих глаз до моих пальцев. Голос учителя напоминает плеск волн о берег. Я ничего не слышу… пока не раздается голос модели. Я даже не понимаю, сколько времени прошло, десять минут или час. «Может, перерывчик?» – предлагает он. Я обращаю внимание на английский акцент. Он встряхивает рукой, затем ногами. И я тоже, поняв, что все затекло, что правую руку я уже не чувствую, а от того, что я сидел на одном колене, другое, которое упиралось в стену, уже болит и отваливается. Я наблюдаю за тем, как он уходит в раздевалку, слегка пошатываясь, и тут до меня доходит, что та коричневая сумка – его.

Минуту спустя этот парень, надев халат, лениво проходит через весь класс к двери – двигается он, как клей. Он, наверное, учится где-то тут неподалеку в колледже, учитель говорил такое о позировавшей девочке. Но он выглядит моложе, чем она. Я не сомневался, что он идет к сумке, даже прежде чем почуял запах сигаретного дыма и услышал шаги. Я думаю о том, чтобы удрать в лес, но не могу двинуться с места.

Он заходит за угол и тут же опускается на землю, съезжая спиной по стене. Меня, сидящего всего в нескольких метрах, он не замечает. Его синий халат сверкает на солнце, как у короля. Парень тушит сигарету об землю, а потом хватается руками за голову – погодите-ка, что-что? И тут я вижу. Вот это его настоящая поза, голова, обхваченная руками, и от него ко мне огромными прыжками скачет печаль.

(ПОРТРЕТ: Мальчик превращается в пыль.)

Он тянет руку к сумке, берет бутылку, снимает крышку, а потом начинает глотать с закрытыми глазами. Алкоголь однозначно не пьют так, словно это апельсиновый сок. Я понимаю, что мне не следует на это смотреть, понимаю, что сюда посторонним вход воспрещен. Но я совершенно не двигаюсь, мне страшно, что он меня учует и поймет, что его видели. Парень прижимает бутылку к лицу, словно компресс, проходит несколько секунд, он все еще сидит с закрытыми глазами, а солнце освещает его так, словно он избранный. Он делает очередной глоток, после чего открывает глаза и поворачивается в мою сторону.

Мои руки взлетают, чтобы закрыть меня от его взгляда, а он сам удивленно подскакивает:

– Блин! Откуда ты тут взялся?

Я никак не нахожу слов.

А он быстренько собирается.

– Блин, дружище, ты насмерть меня перепугал. – Тут он одновременно смеется и икает. Парень переводит взгляд с меня на стоящий у стены альбом, в котором находится его набросок. И закрывает бутылку крышкой. – Тебе что, язык кошка отгрызла? Хотя погоди… вы, американцы, вообще так говорите?

Я киваю.

– Ну хорошо. Буду знать. А то я тут всего несколько месяцев. – Он встает, держась за стену. – Дай посмотрю. – Он неровной походкой направляется ко мне. Вытаскивает сигарету из пачки, лежавшей в кармане халата, мнет. Печаль как будто вмиг вся испарилась. Тут я замечаю нечто особенное.

– У тебя разные глаза, – вырывается у меня. – Как у сибирской лайки!

– Офигеть! Он все же говорящий! – Парень опять улыбается так, что на его лице нарушается весь порядок. Закуривает, глубоко затягивается, а потом выпускает дым через нос, словно дракон. – Гетерохромия, – добавляет он, указывая на глаза, – боюсь, что в свое время меня за такое могли сжечь на костре с ведьмами. – Мне хочется ответить, что это сверхъестественно круто, но я, разумеется, молчу. Сейчас я могу думать лишь о том, что я видел его голым, я видел его. Щеки страшно горят, я изо всех сил надеюсь, что на вид они не настолько красные. Он кивком указывает на мой альбом: – Можно?

Я не уверен, что хочу ему показывать, волнуюсь.

– Давай, – говорит он, делая взмах рукой. Он говорит, как поет. Подавая ему альбом, я хочу объяснить, что рисовал в позе осьминога, потому что у меня нет с собой мольберта, что, делая набросок, не смотрел на лист и что я вообще ничего не умею. Что кровь у меня вовсе не светится. Но я все это проглатываю и молчу. – Ты молодец, – с энтузиазмом говорит парень. – Реально молодец! – Он как будто искренен. – На летний курс, значит, денег не хватило?

– Я тут не учусь.

– А надо бы, – отвечает он, отчего мои и без того разгоряченные щеки вспыхивают еще ярче. Он тушит сигарету о стену, извергая фонтан красных искр. Он явно не отсюда. Сейчас сезон огня. Все только и ждет повода вспыхнуть.

– Может, вытащу тебе мольберт на следующем перерыве. – Он придавливает свою сумку камнем. А потом поднимает руку и направляет на меня указательный палец. – Ты молчишь про меня, я молчу про тебя, – говорит он, как будто мы теперь союзники. Я киваю и улыбаюсь. Англичане совершенно не козлы! Я туда перееду. Уильям Блейк был англичанином. Фрэнсис самый-крутейший-блин-художник Бэкон тоже. Я смотрю ему вслед, и он удаляется с такой ленцой, что на это уходит целая вечность, мне хочется сказать ему что-нибудь еще, но не знаю что. Я успеваю кое-что придумать, прежде чем он сворачивает за угол.

– А ты художник?

– Я просто худо, – отвечает он, держась за стену, чтобы не упасть. – Сраное худо. А художник ты, дружище. – И исчезает.

Я беру альбом и смотрю, как я его нарисовал, широкие плечи, тонкая талия, длинные ноги, полоска волос, спускающаяся от пупка все ниже, и ниже, и ниже. «Я сраное худо», – повторяю я вслух с его клокочущим акцентом, и у меня идет кругом голова. «Я сраный художник, дружище. Сраное худо». Я повторяю это еще несколько раз, все громче и громче, входя во вкус, потом вдруг понимаю, что разговариваю с английским акцентом с деревьями, и возвращаюсь на свое место.

Впоследствии он пару раз смотрит прямо на меня и подмигивает, потому что мы теперь сообщники! И на следующем перерыве он действительно вытаскивает мне мольберт плюс скамеечку для ног, чтобы мне было видно как следует. Я все это расставляю – и получается идеально. А потом прислоняюсь к стене рядом с ним, пока он пьет из своей бутылки и курит. Я ощущаю себя таким крутым, словно на мне солнечные очки, хотя на самом деле их нет. Мы приятели, нет, дружищи, только на этот раз он мне ничего не говорит, вообще ничего, а глаза затуманились и померкли. И кажется, что он тает, превращаясь в лужу.

– Ты в порядке? – спрашиваю я.

– Нет, – отвечает он. – Далеко не в порядке. – Потом бросает горящий окурок в сухую траву, встает и на заплетающихся ногах уходит, даже не обернувшись и не попрощавшись. Я топчу зажженный им пожар, пока все не затухает, и мне теперь настолько же мрачно, насколько раньше было восхитительно.

Со скамеечки я вижу все, даже ноги, так что дальнейшее я засвидетельствовал во всех подробностях. Учитель встречает модель возле двери и жестом велит ему выйти в коридор. Возвращается англичанин с опущенной головой. Он проходит через весь класс в раздевалку, а потом выходит, одетый и еще больше потерянный и далекий, чем на последнем перерыве. Выходя, он ни разу не смотрит ни на учеников, ни на меня.

Учитель объясняет, что этот парень был нетрезв и больше не будет работать в ШИКе моделью, что ШИК такого совершенно не потерпит, и так далее, и тому подобное. Нам он говорит дорисовывать по памяти. Я немного жду, на случай если англичанин вернется, хотя бы за своей бутылкой. Не дождавшись, прячу мольберт и скамеечку до следующего раза в кустах и направляюсь через лес домой.


Пройдя несколько шагов, я вижу пацана с крыши, он стоит у дерева и все так же улыбается и крутит на руке все ту же темно-зеленую шляпу. Его волосы – как костер белого света.

Я моргаю, потому что иногда мне мерещится всякое.

И еще моргаю. Но тут он заговаривает со мной, чтобы подтвердить свое существование.

– Как урок? – интересуется он, словно ничего особо странного в том, что он тут оказался, нет, как и ничего странного в том, что я рисую не в школе, а за ее стенами, а также ничего странного в том, что мы с ним даже не знаем друг друга, а улыбается он так, словно мы уже знакомы, и, что самое главное, ничего странного в том, что он за мной следил – ведь никакого другого объяснения тому, как он оказался тут, передо мной, нет. И он продолжает, словно прочитав мои мысли: – Да, чувак, я за тобой пошел, хотел посмотреть на лес, но я тут своими делами занимался. – Он показывает на чемодан с камнями. Он их коллекционирует? И носит с собой в чемодане? – Рюкзак с метеоритами еще не разбирал, – говорит он, и я киваю, словно это хоть что-то объясняет. Метеоры что, на земле, а не в небе? Я рассматриваю его поближе. Он чуть постарше меня, то есть как минимум выше и крупнее. Я вдруг понимаю, что не имею представления, каким цветом рисовать его глаза. Абсолютно. Сегодня определенно день людей с просто отличнейшими глазами. У него они настолько светлого карего оттенка, почти желтого, или, может, медного, и все испещрены зелеными точками. Но цвет виден только коротенькими вспышками, потому что он всегда щурится, на лице это смотрится классно. Может, все же не бенгальский тигр…

– Ты всегда так пялишься? – спрашивает он.

Я смущенно опускаю взгляд, я настоящий китовый долдон, шея у меня раскалилась и покалывает. Я начинаю собирать носком сосновые иголки в пирамидку.

– Хотя, наверное, ты просто так долго пялился на этого пьяного, что уже остановиться не можешь.

Я снова перевожу взгляд на него. Он что, все это время за мной следил? Пацан с любопытством смотрит на мой альбом.

– Он был голый? – На этих словах он так вдыхает, что у меня душа в пятки уходит. Я пытаюсь сохранить невозмутимое лицо. Он же видел, как я наблюдал за грузчиками, а потом пошел за мной досюда. Новый сосед бросает еще один взгляд на альбом. Что, хочет увидеть мои наброски голого англичанина? Думаю, да. Мне и самому этого хочется. Ужасно. Меня снова бросает в жар, и куда больше, чем раньше. Я нисколько не сомневаюсь, что меня угнали и что я сам собой больше не управляю. Это все его причудливый медный прищур. Он гипнотизирует меня взглядом. Тут сосед улыбается, но только половиной рта, и я замечаю у него щель между зубами, на его лице это смотрится невероятно круто. – Слушай, чувак, я просто не знаю, как добраться до дома, – говорит он со смехом. – Я пытался, но в итоге снова вышел сюда. И стал ждать, когда ты меня отведешь. – Он надевает шляпу.

Я показываю направление и заставляю свое угнанное тело шагать в нужную сторону. Новый сосед защелкивает свой чемодан с камнями, хватает его за ручку и идет за мной. По дороге я стараюсь не смотреть на него. Я хочу от него отделаться. Я думаю. Я смотрю строго на деревья. Деревья не страшные.

И молчат.

И не хотят, чтобы я показывал им обнаженные эскизы из своего альбома!

Дорога долгая и в основном в гору, и с каждой минутой из леса вытекает все больше дневного света. Пацан идет рядом со мной вприпрыжку, как будто у него в ногах пружины, даже несмотря на полный камней чемодан, который наверняка тяжелый, судя по тому, что он постоянно перекладывает его из одной руки в другую.

Какое-то время спустя деревья помогают мне вернуться в свою кожу.

Или, может, это он.

Потому что идти с ним даже не ужасно.

Возможно, вокруг него образовалась какая-то сфера спокойствия – или, может, он ее своим пальцем излучает – да, я уже расслабился, даже как-то сверхъестественно, как масло, которое не убрали в холодильник. Это предельно странно.

Парень время от времени останавливается, поднимает камни, осматривает их, а потом либо выбрасывает, либо кладет в карман толстовки, который уже начал провисать от тяжести. Когда он этим занимается, я стою рядом, хочу спросить, что он ищет. И почему он за мной шел. И про телескоп, и видны ли звезды днем. И откуда он, как его зовут, занимается ли он серфингом, сколько ему лет и в какую школу пойдет с осени. Я несколько раз пытаюсь сформулировать вопрос, чтобы прозвучало естественно, но всякий раз слова застревают где-то в горле и так и не выходят. В итоге я сдаюсь, достаю свои невидимые кисти и начинаю рисовать в уме. И тут до меня доходит, что камни, наверное, притягивают его к земле, и поэтому он и не поднимается в воздух…

Мы бесконечно долго идем по серым пепельным сумеркам, лес начинает засыпать: деревья укладываются рядом друг с дружкой, ручьи останавливаются, растения уходят обратно под землю, животные меняются местами с собственными тенями, а потом и мы тоже.

Когда мы выходим из леса на улицу, он резко разворачивается.

– Вот блин! Я впервые в жизни столько прошел молча. Реально! Это как затаить дыхание! Я сам с собой соревновался. Ты всегда такой?

– Какой? – хрипло спрашиваю я.

– Чувак! – восклицает он. – Ты понимаешь, что это первое, что ты сказал? – Я не понимал. – Блин. Да ты как будда или типа того. У меня мама буддистка. Ездит на всякие практики молчания. Ей бы вместо этого с тобой походить. Да, это, конечно, не считая «Я сраный художник, я сраное худо, дружище». Эти последние слова он произносит с сильным английским акцентом, а потом начинает ржать.

Он слышал! Как я разговаривал с деревьями! У меня к голове прилило столько крови, что ее сейчас оторвет. Сосед неистово бурлит после нашего молчаливого путешествия, видно, что он много смеется, судя по тому, как легко это из него льется, он целиком начинает светиться, и хотя он ржет надо мной, мне от этого становится хорошо, я чувствую, что меня принимают, и у меня в голове тоже начинают подниматься пузырьки смеха. Ну, ведь было до жути потешно, когда я нес эту чушь как бы на английском сам с собой наедине, и тут он повторяет это снова с ужаснейшим акцентом: «Я сраный художник», а я продолжаю: «А я сраное худо, дружище», и тут что-то прорывается, и я начинаю открыто хохотать, он говорит это еще раз, и я тоже, и мы оба ржем, крючась от хохота, и проходит сто лет, прежде чем мы успокаиваемся, поскольку стоит одному немного отойти, второй говорит: «Я сраное худо, дружище», и все начинается заново.

Когда наконец мы приходим в себя, я понимаю, что даже не представляю, что произошло. Со мной такое впервые. Такое чувство, будто я только что летал или что-то вроде того.

Он показывает на альбом.

– Я так полагаю, ты только таким образом разговариваешь, да?

– Почти, – признаю я. Мы стоим под фонарем, и я пытаюсь не пялиться на нового знакомого, но это трудно. Мне бы хотелось, чтобы мир встал, как часы, и я мог бы смотреть на него, сколько захочу. Сейчас на его лице что-то происходит, что-то очень яркое силится выйти на поверхность – это как будто бы дамба пытается удержать стену света. Его душа, наверное, солнце. Я человека с солнцем на месте души вижу впервые.

Мне хочется сказать что-нибудь еще, чтобы он не ушел. Мне так хорошо, хорошо, блин.

– Я рисую в голове, – говорю я. – Всю дорогу этим занимался. – Раньше я об этом никому не рассказывал, даже Джуд, так что и не знаю, почему делюсь этим с ним. Прежде я никого в невидимый музей не впускал.

– И что ты рисовал?

– Тебя.

Удивление широко распахивает ему глаза. Зря я это сказал. Но я и не собирался, само вырвалось. Воздух захрустел, улыбка у него пропала. Всего в нескольких метрах стоит мой дом-маяк. И даже не осознав импульса, я рванул через дорогу с противным чувством в животе, как будто я все испортил – этот последний штрих, который всегда уродует картину. Наверное, завтра он вместе с Фраем попробует скинуть меня с обрыва. Возьмет эти свои камни и…

Долетев до ступенек, я слышу:

– И как я получился? – В голосе любопытство и ни капли гад кости.

Я разворачиваюсь. Он вышел из света. Я вижу лишь тень-силуэт на дороге. Вот как он получился: взлетел высоко в воздух над спящим лесом, а зеленая шляпа зависла в нескольких десятках сантиметров над головой. В руке открытый чемодан, из которого насыпало целое небо звезд.

Но рассказать этого я ему не могу – как? – так что я опять разворачиваюсь, вспрыгиваю по лестнице, открываю дверь и вхожу в дом, больше не оглядываясь.


На следующее утро Джуд из коридора выкрикивает мое имя, и это означает, что через миг она ворвется в мою комнату. Я переворачиваю страницу альбома, не хочу, чтобы она видела, над чем я работаю: это третья версия нашего нового соседа с медными глазами, который коллекционирует камни, смотрит на звезды, бесконтрольно хохочет и летает в небе в зеленой шляпе и с чемоданом, полным звезд. Мне наконец удалось подобрать идеальный цвет для глаз и нарисовать верный прищур. Я так обрадовался, когда попал в точку, что мне пришлось ходить вокруг стула минут пятьдесят, прежде чем я смог успокоиться.

Я беру пастель и делаю вид, что работаю над портретом голого англичанина, который закончил еще вчера вечером. Я сделал его в стиле кубизм, чтобы лицо стало еще больше похоже на отражение в расколотом зеркале. Джуд входит неровной походкой – она на высоких каблуках и в крошечном голубом платьице. Они с мамой теперь постоянно ссорятся из-за того, что она на себя надевает – почти ничего. Волосы вьются, как змеи, и покачиваются. Когда они такие мокрые, обычно с нее слетает пушистость и сказочность, и она кажется более обычной, более похожей на остальных, но не сегодня. На лице у нее много косметики. На эту тему они тоже ругаются. Как и из-за того, что она возвращается позже означенного времени, огрызается, хлопает дверьми, переписывается с мальчиками, которые учатся не в нашей школе, катается на досках с говносерфингистами старше ее, прыгает с Обрыва мертвеца – самого высокого и страшного на нашей горе, практически каждую ночь отпрашивается ночевать к какой-нибудь из ос, тратит деньги на какую-то помаду с названием «Точка кипения», сбегает из дома через окно. В общем, из-за всего. Моего мнения никто не спрашивает, но мне кажется, что сестра превратилась в ВельзеДжуд и хочет целоваться со всеми пацанами Лост-коува потому, что мама в тот день, когда мы первый раз пошли в музей, забыла посмотреть ее альбом.

И потому, что мы ее оставили. На выставке Джексона Поллока. Мы с мамой целую вечность простояли перед картиной «Один: номер 31» – потому что ну блин! – и когда вышли из музея, на нас еще светилась паутина краски Поллока, как и на всех прохожих, и на зданиях, и в нашем бесконечном обсуждении его техники в машине, так что только на середине моста мы заметили, что Джуд с нами нет.

«О боже, о боже, о боже», – повторяла мама, пока мы на всех парах летели обратно. У меня все органы из тела повылетали. Когда мы с визгом затормозили у музея, Джуд сидела на бордюре, уткнувшись головой в коленки. Выглядела она, как смятый кусок бумаги.

Правда, по-моему, мы с мамой просто перестали ее замечать, когда ходили куда-то втроем.

Она принесла с собой коробку и поставила ее на кровать, а я сидел за столом. Джуд остановилась у меня за спиной и стала смотреть через плечо. Мне на шею падает мокрая веревка волос. Я смахиваю.

С листа на нас пристально смотрит голый англичанин. Я хотел поймать его взбудораженный шизофренический вид, пока он не сменился страданием, поэтому рисунок получился более абстрактным, чем обычно. Он, возможно, сам себя не узнал бы, но вышло что надо.

– Кто это? – интересуется сестра.

– Никто.

– Нет, правда, кто? – не сдается она.

– Да я его выдумал, – я смахиваю с себя очередной мокрый беличий хвост ее волос.

– Не-а. Он настоящий. Я же вижу, что ты врешь.

– Не вру, Джуд. Клянусь. – Я не хочу ей говорить. Не хочу, чтобы она что-нибудь подумала. А что, если она тоже начнет тайком бегать учиться в ШИКе?

Она заходит сбоку, наклоняется, чтобы рассмотреть получше.

– Жаль, что ненастоящий. Он та-а-ак круто смотрится. Такой… Не знаю… Есть в нем что-то… – Это удивительно. Она последнее время больше так на мои работы не реагирует. Теперь у Джуд обычно такое лицо, будто у нее какашка во рту. Она складывает руки на груди, на которой выросли огромные сиськи, и это напоминает столкновение титанов. – Можно мне его взять?

Это меня вообще шокирует. Сестра впервые попросила у меня рисунок. А я не большой любитель их отдавать.

– За солнце, звезды, океаны и все деревья я готов подумать, – отвечаю я, будучи уверен, что она ни за что не согласится. Джуд знает, как сильно я хочу солнце с деревьями. Мы с ней делим мир с пяти лет. И я сейчас круто ее уделываю – я впервые близок к мировому господству.

– Ты шутишь? – говорит она, распрямляясь. Меня бесит, что она так растет. Словно ее вытягивают по ночам. – Ноа, у меня же тогда ничего, кроме цветов, не останется.

Ну и ладно, думаю я. Она никогда не согласится. Все решено, но нет.

Джуд протягивает руку, берет альбом и смотрит на портрет, словно ждет, что англичанин с ней заговорит.

– Ладно, – говорит она. – Деревья, звезды, океаны. Пусть.

– Джуд, и солнце.

– Ладно. – Она меня совершенно удивляет. – Я отдам тебе солнце.

– У меня же теперь почти все! – отвечаю я. – Ты спятила!

– Зато у меня есть он. – Она аккуратно вырывает лист из альбома, к счастью, не замечая, что под ним, уходит с ним к кровати и садится.

– А ты нового соседа видел? – интересуется Джуд. – Он совсем звезданутый.

Я опускаю взгляд в альбом, из которого этот звезданутый рвется в комнату буйством красок.

– Он носит зеленую шляпу с пером. Какой отстой, – говорит она и мерзко жужжаще смеется, недавно так начала, – ага, он даже страннее тебя. – На этом она смолкает. Я жду, когда она из этой осы опять превратится в мою сестру, в такую, какой была раньше. – Ну, ладно, наверное, не страннее тебя.

Я разворачиваюсь. У нее на лбу взад-вперед качаются антенны. Она сейчас зажалит меня до смерти.

– Страннее тебя не бывает.

Я видел в одной передаче, что малазийские муравьи, почуяв угрозу, самовозгораются. Они выжидают, когда враг (например, оса) подберется достаточно близко, и взрываются ядовитой бомбой.

– Ноа, ну я не знаю. Бззз. Бззз. Бззз.

Вот разошлась. Я начинаю обратный отсчет, чтобы взорваться. Десять, девять, восемь, семь…

– Тебе вот обязательно, бззз, бззз, бззз, быть таким — все время? Это… – Она не заканчивает.

– Что? – уточняю я, ломая пастель напополам, словно чью-то шею.

Сестра вскидывает руки:

– Мне за тебя неловко, ясно?

– Я хотя бы не изменил себе.

– И что это означает? – Она еще больше уходит в оборону. – Со мной все нормально. Ничего плохого нет в том, чтобы завести друзей. Помимо тебя.

– У меня тоже есть другие друзья, – отвечаю я, глядя в альбом.

– Да, и кто же? С кем ты дружишь? Воображаемые не в счет. И нарисованные.

Шесть, пять, четыре… чего я не знаю, так это умирают ли малазийские муравьи сами в процессе уничтожения врагов.

– Ну, например с новым соседом, – говорю я, засовываю руку в карман и сжимаю в пальцах его камень. – И он нормальный! – Хотя нет, конечно. У него полон чемодан камней.

– С ним? Ну конечно, – отвечает сестра. – И как его зовут, этого твоего друга?

С этим проблемка.

– Так я и думала, – бросает Джуд.

Я ее не выношу. У меня на нее аллергия. Я смотрю на висящую на стене передо мной репродукцию Шагала и пытаюсь занырнуть в этот завихряющийся сон. А реальная жизнь отстой. У меня аллергия и на нее тоже. Когда мы хохотали с новым соседом, на реальную жизнь это не было похоже. Нисколечко. Раньше общение с Джуд реальную жизнь тоже не напоминало. А теперь это все равно что тебя душат и заставляют пить из сортира. Секунду спустя она снова начинает резким напряженным голосом: – А чего ты ждал? Мне надо было новых друзей заводить. А ты зарылся в нору и рисуешь свою ерунду, и бредишь с мамой этой идиотской школой.

Рисую ерунду?

Ну, ладно. Три, два, один: я взрываюсь единственным имеющимся у меня вариантом.

– Джуд, ты просто завидуешь. Ты теперь просто постоянно завидуешь.

Я резким движением перелистываю страницу альбома, беру карандаш и начинаю (ПОРТРЕТ: Сестра-оса.), нет (ПОРТРЕТ: Сестра-паучиха.), да, так-то лучше, ядовитая и бегающая в темноте на восьми волосатых ножках.

Когда тишина почти сломала мне уши, я поворачиваюсь к ней. Ее огромные голубые глаза смотрят на меня, сверкая. Вся осиность из нее вылетела. И паука в ней нет.

Я кладу карандаш.

И она говорит настолько тихо, что я едва разбираю слова.

– Она моя мама тоже. Ты что, не можешь поделиться?

Вина, как удар с ноги в живот. Я снова поворачиваюсь к Шагалу и умоляю его засосать меня, ну пожалуйста, и тут в дверном проеме появляется папа. Полотенце на шее, голая загорелая грудь. Волосы у него тоже мокрые – наверное, они с Джуд плавали вместе. Они теперь всё вместе делают.

Он вопросительно склоняет голову, словно видит, что по комнате разбросаны конечности и кишки насекомых.

– Ребята, у вас тут все нормально?

Мы оба киваем. Папа упирается руками в проем, занимая его весь, заполняя все континентальные штаты Америки. Как так выходит, что я одновременно его ненавижу и хочу быть таким же?

Хотя я не всегда мечтал о том, чтобы на него рухнул дом. В детстве мы с Джуд сидели на пляже, как два утенка, как два его утенка, и ждали, и ждали, когда он наплавается и выйдет из белой пены, словно Посейдон. И папа наконец представал перед нами, колосс, затмевающий солнце, и встряхивал головой, и капли океана падали на нас соленым дождем. Сначала он протягивал руки ко мне, сажал на плечо, а потом вздымал на другое Джуд. И нес нас так вверх на гору, и все остальные детишки на пляже со своими крошечными папашами теряли рассудок от зависти.

Но это было до того, как он понял, какой я. Это случилось в тот день, когда он развернулся на 180 градусов и, вместо того чтобы отправиться наверх, усадил нас обоих на плечи и пошел обратно в океан. Он оказался злым, с барашками, волны били нас, налетая со всех сторон, а мы заходили все глубже и глубже. Папа надежно обхватывал меня рукой, и я за нее держался, ощущая себя в безопасности, поскольку он же большой и сильный, и именно этой рукой каждое утро поднимал солнце вверх, а по вечерам опускал вниз.

Он велел нам прыгать.

Я сначала подумал, что ослышался, но Джуд с радостным воплем взлетела с полки его плеча в воздух, всю дорогу улыбаясь, как полоумная, пока ее не поглотил океан, и она все так же улыбалась, когда вынырнула на поверхность, как счастливое яблочко, бултыхая ногами, помня все, чему нас учили на уроках плавания, а я, почувствовав, как папина рука меня отпустила, стал цепляться за его голову, волосы, ухо, хватался за его скользкую спину, но никак не мог удержаться.

– Ноа, этот мир таков, что ты в нем либо выплываешь, либо идешь ко дну, – очень серьезно сказал папа, после чего его рука, которая до того была мне ремнем безопасности, стала резинкой рогатки, швырнувшей меня в воду.

И я пошел ко дну.

Прямо.

До.

Самого.

Низа.

(АВТОПОРТРЕТ: Ноа и морские огурцы.)

Тем же вечером состоялся первый разговор про сломанный зонтик. Даже когда страшно, надо быть смелым, так полагается мужчине. За ним последовали и другие: надо держаться молодцом, сидеть с прямой спиной, твердо стоять на ногах, драться во всю мочь, играть в мяч, смотреть мне в глаза, думать, прежде чем говорить. Если бы вы с Джуд не были близнецами, я бы подумал, что ты появился в результате этого, как его там. Если бы не Джуд, тебя бы перемололи в фарш на футбольном поле. Если бы не Джуд. Если бы не Джуд. Тебе не стыдно, что тебя защищает девочка? Тебе не стыдно, что тебя никто не хочет брать в команду? Не стыдно, Ноа? Нет? Нет?

Хватит уже. Заткнись! Стыдно.

Тебе обязательно все время быть таким, Ноа?

Они теперь команда, а не я с Джуд. Это ужасно. Почему я тогда должен мамой делиться?

– Сегодня после обеда обязательно, – говорит Джуд папе. Он улыбается ей так, словно видит радугу, а потом шагает в мою сторону, фи фай фо фам, и нежно треплет меня по голове, от чего у меня случается сотрясение мозга.

На улице орет Провидец.

– Черт, где Ральф? Черт, где Ральф?

Папа изображает, как придушил бы его голыми руками, а потом обращается ко мне:

– Что у тебя за стрижка? Ты как прерафаэлит с этими темными длинными локонами.

Мама настолько заразительна, что даже папа, хоть и гад, но довольно много знает об искусстве, по крайней мере достаточно, чтобы меня унижать.

– Я люблю прерафаэлитов, – бормочу я.

– Любить стиль – это одно, а становиться для него моделью – другое, не думаешь, шеф? – Он снова проводит рукой по моей голове, и у меня снова сотрясение.

Когда он уходит, вступается Джуд.

– А мне нравится, что у тебя волосы длинные. – И почему-то после этого по всем нашим разборкам и моим злым тараканьим мыслям как пылесосом прошли. А она робко, но радостно предлагает: – Хочешь поиграть?

Я поворачиваюсь, вспоминая, что нас с ней сделали вместе, клеточка к клеточке. Мы были вместе, даже когда у нас не выросло еще ни глаз, ни рук. Даже до того, как к нам пришла душа.

– Во что?

– Черт, где Ральф? Черт, где Ральф? – снова встревоженно и требовательно спрашивает попугай.

Джуд высовывается из окна, возле которого стоит кровать, и орет:

– Извини, Провидец, но никому это не ведомо! – А я и не знал, что сестра с ним тоже разговаривает. Я улыбаюсь. – Я нашла в бабушкиной комнате «говорящую доску», – продолжает она. – Мы с ней играли один раз. Ей можно задавать вопросы, а она передаст ответы.

– От кого? – интересуюсь я, хотя, кажется, я видел эту игру как-то в кино.

– Ну, от духов, – улыбается Джуд и преувеличенно делает бровями вверх-вниз, вверх-вниз. Мои губы искривляются в улыбке. Я до жути хочу снова попасть с Джуд в одну команду! Хочу, чтобы все у нас стало, как раньше.

– Ладно, – соглашаюсь я.

Ее лицо начинает светиться.

– Пойдем.

И как будто всех наших ужасных глупых неприятных разговоров и не было, словно мы и не ссорились. Как все так быстро меняется?

Джуд объясняет мне, что делать, как легонько придерживать стрелку, чтобы ее могла водить рука духа, указывая на буквы или на «да» и «нет».

– Я сейчас задам вопрос, – объявляет она, закрывая глаза, и разводит руки, словно ее сейчас распнут на кресте.

Я смеюсь:

– И я еще звезданутый, да?

Джуд открывает глаза:

– Но так надо, честно. Меня бабушка научила, – и опять закрывает. – Ладно, духи, вот вам мой вопрос: М меня любит?

– М – это кто? – спрашиваю я.

– Кое-кто.

– Майкл Стайн?

– Фу, нет, конечно!

– Но только не Макс Фракер!

– Боже, нет, конечно!

– Так кто же?

– Ноа, духи не придут, если будешь перебивать. Я не скажу, кто это.

– Ладно.

Она разводит руки и снова обращается к духам с вопросом, а потом кладет ладони на стрелку.

Я тоже. Стрелка прямой наводкой едет к «нет». И я нисколько не сомневаюсь, что это я ее туда толкнул.

– Ты жульничаешь! – вскрикивает сестра.

В следующий раз я не жульничаю, но все равно она ползет туда же.

Джуд страшно обескуражена.

– Давай еще раз попробуем.

На этот раз я уже не сомневаюсь, что это она ведет стрелку к «да».

– Теперь ты жульничаешь, – говорю я.

– Ладно, еще раз.

Показывает «нет».

– Последняя попытка, – не сдается сестра.

Показывает «нет».

Джуд вздыхает.

– Ладно, твой вопрос.

Я закрываю глаза и спрашиваю про себя: Примут ли меня в ШИК?

– Вслух, – недовольно командует она.

– Почему?

– Потому что духи мысли не читают.

– А ты откуда знаешь?

– Знаю. Давай. И про руки не забудь.

– Хорошо. – Я развожу руки, словно на кресте теперь я, и спрашиваю: – Примут ли меня в ШИК?

– Зря только время тратить на такой вопрос. Конечно, примут.

– Я хочу знать наверняка.

Я задаю свой вопрос десять раз. И каждый раз стрелка идет на «нет». В итоге Джуд переворачивает доску.

– Глупость какая, – говорит сестра, но я знаю, что она сама в это не верит. М ее не любит, а я не попаду в ШИК.

– Давай спросим, возьмут ли тебя, – предлагаю я.

– Это тупость. Точно нет. Вообще фиг знает, буду ли я пробовать? Я хочу в Рузвельт со всеми. У них там бассейн.

– Давай, – настаиваю я.

И доска говорит «да».

И еще раз.

И еще.

И еще.


Проснувшись, я не могу пролежать больше ни минуты и, наскоро одевшись, лезу на крышу посмотреть, там ли новый сосед. Его нет, что не особо-то удивительно, поскольку нет даже шести утра, едва рассвело, но пока я крутился в кровати, как рыба на берегу, я все время думал о том, что он тоже не спит, вышел на крышу и мечет пальцами электрические разряды, которые через потолок проникают в меня, и у меня из-за этого бессонница. Но я ошибаюсь. Тут только я и тускнеющая глупая луна да крикливые чайки, слетевшиеся в Лост-коув со всех краев, чтобы дать на рассвете концерт. Я впервые так рано вышел на улицу, раньше я и не знал, что они такие громкие. Тут так страшно, думаю я, осматривая собравшихся в кучу серых стариков, притворяющихся деревьями.

Я сажусь, открываю чистый лист в альбоме и начинаю рисовать, но не могу сосредоточиться, даже линию не удается нормально провести. Это все из-за этой игры с предсказаниями. А если Джуд правда возьмут в ШИК, а меня нет? И мне придется идти в Рузвельт с тремя тысячами клонами отстойного Франклина Фрая? Что, если я паршиво рисую? А мама с мистером Грейди просто меня жалеют? Потому что им за меня неловко, как говорит Джуд? И как считает папа. Я роняю голову на руки, ощущая на ладонях жар от щек, и заново переживаю случившееся прошлой зимой в лесу с Фраем и Зефиром.

(АВТОПОРТРЕТ, СЕРИЯ: Сломанный зонтик № 88.)

Я поднимаю голову и проверяю, не появился ли сосед на крыше. А что, если он догадается, какой я? Сквозь меня дует холодный ветер, как будто я пустая комната, и я вдруг точно знаю, что все будет ужасно и я обречен; и не только я, весь этот мрачный червивый серый мир – тоже.

Я ложусь на спину, вытягиваю руки как можно шире и шепчу: «Помогите».

Через какое-то время меня будит звук открывающегося гаража. Я поднимаюсь на локтях. Небо стало голубым – небесно-голубым, океан голубее – лазоревый, деревья – завихрения всевозможнейших земных зеленых оттенков, и все полито ярким и густым яично-желтым. Потрясающе. Судный день однозначно отменили.

(ПЕЙЗАЖ: Когда Господь выходит за контуры.)

Я сажусь и замечаю, какой открылся гараж – его.

Через несколько секунд, которые для меня растягиваются на несколько лет, он курсирует по подъездной дорожке. На груди у него висит черный типа рюкзачок. С метеоритами? У него рюкзак метеоритов. И он носит с собой куски галактики. Бог ты мой! Я хочу, чтобы лопнул поднимающий меня в воздух шарик, убеждая себя, что не надо так радоваться парню, с которым познакомился только вчера. Даже если у него при себе галактика!

(АВТОПОРТРЕТ: Последний взгляд на мальчика с шариком, которого уносит через Тихий океан на запад.)

Сосед переходит через дорогу и останавливается в том месте, где у нас вчера случился приступ смеха, и после короткой паузы разворачивается и смотрит прямо на меня, словно всю дорогу знал, что я тут, и знает, что я жду его с самого рассвета. Наши глаза встречаются, по моему позвоночнику вверх бежит ток. Я почти уверен, что он телепатирует мне идти за ним. Через минуту после такого мысленного слияния, какое у меня до этого бывало только с Джуд, он поворачивается к роще.

Я хотел бы пойти за ним. Очень, реально хотел бы, просто ужасно, но я не могу – ноги приклеились к крыше. Почему? Что тут такого? Он же вчера со мной до самого ШИКа дошел! Люди знакомятся. Все дружат. И я тоже могу. То есть мы же уже подружились – мы хохотали с ним, как гиены. Хорошо. Я пойду. Бросаю альбом в рюкзак, спускаюсь по лестнице и бегу в сторону тропинки.

Но его на ней не оказывается. Я прислушиваюсь к звуку шагов, но ничего не слышу, только сердце молотом стучит в ушах. Я иду дальше, и после первого поворота вижу, что он стоит на коленях, склонившись над землей. При этом держит что-то в руке и рассматривает через лупу. Как будто в сортир окунается. Я не знаю, что ему сказать. Не знаю, что делать с руками. Мне надо вернуться домой. Немедленно. Я начинаю потихоньку пятиться, и тут сосед поворачивается и смотрит на меня.

– А, привет, – говорит он небрежно, встает и бросает то, что держал, на землю. В большинстве случаев во время следующей встречи люди выглядят не так, какими ты их запомнил. Но не он. Он светится точно так же, как и в моем воображении. Он просто праздник света. И он идет ко мне.

– Я леса не знаю. Может… – Он не договаривает, легонько улыбается. Этот пацан просто не поганец. – Как, кстати, тебя зовут? – Он стоит так близко, что можно дотронуться, можно пересчитать веснушки. У меня проблема с руками. Как так выходит, что все остальные, кроме меня, знают, что с ними делать? Карманы, с облегчением вспоминаю я, карманы, обожаю карманы! Я прячу руки, избегая смотреть ему в глаза. Они у него такие! Если на что-то обязательно смотреть, пусть это будет рот.

А он не сводит с меня взгляда. Я это знаю даже при том, что все свое внимание сосредоточил на его губах. Он меня о чем-то спросил? Кажется, да. Мой ай-кью резко пошел вниз.

– Я, пожалуй, и сам угадаю, – говорит он. – Наверное, Ван, хотя нет, точно, Майлз, да, ты выглядишь совершенно как Майлз.

– Ноа, – выпаливаю я, как будто эта информация только что поступила мне в голову. – Я Ноа. Ноа Свитвайн. – О господи. Боже. Долдон.

– Точно?

– Ага, однозначно, – отвечаю я весело и звездануто. Руки мои теперь в настоящей западне. Карманы – это тюрьмы для рук. Я их высвобождаю и хлопаю ими, как цимбалами. Блин. – А тебя как? – обращаюсь я к его губам, вспоминая, что и у него наверняка тоже есть имя, хотя мои умственные способности уже приравниваются к овощным.

– Брайен, – говорит он просто, потому что он-то не сломанный.

Смотреть на его губы тоже оказалось плохой идеей, особенно когда он говорит. Его язык вновь и вновь возвращается в это пространство между передними зубами. Лучше переведу взгляд вон на то дерево.

– Сколько тебе лет? – спрашиваю я у дерева.

– Четырнадцать. А тебе?

– Тоже, – говорю я. Ой-ой.

Брайен кивает, он мне поверил, ну разумеется, с чего бы мне лгать? Да я понятия не имею!

– Я в пансионе учусь, – говорит он. – Следующий год у меня последний. – Наверное, он заметил, с каким недоумением я смотрю на дерево, так что добавил: – Я подготовительный класс пропустил.

– А я хожу в Школу искусств Калифорнии. – Эти слова просто рвутся изо рта без моего одобрения.

Я тайком бросаю взгляд на него. У Брайена бровь ползет вверх, и тут я вспоминаю – там, блин, почти на каждом углу написано: «Школа искусств Калифорнии». А он видел меня за окном здания, а не в нем самом. И наверняка слышал, как я признался англичанину, что не учусь там.

У меня два варианта: либо бежать домой и потом два месяца не выходить из дома, пока он не уедет в свой пансион, либо…

– На самом деле я там не учусь, – признаюсь я дереву, мне уже всерьез страшно смотреть на Брайена. – Пока, по крайней мере. Но я хочу поступить. Ужасно. Я только об этом и думаю, и мне еще тринадцать. Почти четырнадцать. Ну, через пять месяцев будет. Двадцать первого ноября. В этот день родился художник Магритт. Это он нарисовал картину, на которой мужик с яблоком перед лицом. Ты наверняка видел. А на другой у него птичья клетка вместо тела. Он нереально крутой и своеобразный. А… а на одной еще летит птица, и облака внутри нее, а не снаружи. Просто потрясно… – Я останавливаюсь – тпру-у!.. – а то я могу продолжать бесконечно. Внезапно я даже не могу вспомнить ни одной такой картины, которую мне не хотелось бы описать этому дубу в мельчайших подробностях.

Я потихонечку поворачиваюсь к Брайену, а он уставился на меня, сощурившись, и ничего не говорит. Почему он молчит? Может, все слова израсходовал? Может, он сильно взбесился, что я наврал, а потом отоврал назад, а потом начал эту психопатическую лекцию об истории искусств? И чего я на крыше не остался? Мне надо присесть. Дружить чудовищно непросто. Я сглатываю раз сто.

В итоге он просто пожимает плечами.

– Круто. – И его губы выгибаются в полуулыбке. – Ты, блин, сраное худо, чувак, – добавляет он с английским акцентом.

– Да не говори.

Потом мы встречаемся глазами и одновременно взрываемся, словно состоим из одного воздуха.

Потом и лес, который до этого держался в сторонке, к нам присоединяется. Я глубоко вдыхаю сосны и эвкалипты, слышу пересмешников и чаек и шум прибоя вдалеке. Всего в паре метров от Брайена, который сидит и роется в своей сумке с метеоритами, я вижу трех оленей, которые щиплют травку.

– Тут водятся горные львы, – сообщаю я. – Они спят на деревьях.

– Круто, – говорит он, – ты видел?

– Нет, но видел рысь. Два раза.

– А я медведя, – негромко бормочет он в рюкзак. Что он там ищет?

– Медведя! Ого. Я их люблю. Черного или бурого?

– Черного, – отвечает он. – Это была медведица с двумя медвежатами. В Йосемити.

Мне хочется знать об этом все, и я готов забросать его вопросами, мне интересно, любит ли он животных, как и я, но он как будто нашел, что искал. Брайен держит в руках обычный на вид камень. Выражение лица у него такое, словно он показывает мне плащеносную ящерицу или морского конька-тряпичника, а не обычный невзрачный кусок не пойми чего.

– Смотри, – говорит Брайен и кладет его мне в руку. Камень такой тяжелый, что у меня ладонь провисает в запястье. Приходится подставить вторую, чтобы не уронить. – Вот это точно он. Намагниченный никель – взорвавшаяся звезда. – Он показывает на мой рюкзак, из которого торчит альбом. – Можешь нарисовать.

Я смотрю на черную глыбу, лежащую на ладони, – это звезда? Мне кажется, что я и придумать не могу более скучного объекта для рисования, но все же говорю:

– Ага, конечно.

– Отлично. – Он снова отворачивается. А я стою со звездой в руке, не зная, что с ней делать, пока он не поворачивается ко мне обратно и не спрашивает: – Ты идешь или как? Я для тебя специально еще одну лупу взял.

У меня почва уходит из-под ног. Брайен знал, что я с ним пойду, даже до того, как вышел из дома. Знал. И я знал. Мы оба знали.

(АВТОПОРТРЕТ: Я стою на собственной голове!) Он достает из заднего кармана вторую лупу и протягивает мне.

– Супер, – говорю я, догоняю его и берусь за ручку.

– Ты в альбоме можешь и классификацию вести, – продолжает он. – Или рисовать, что найдем. Это будет прямо вселенски.

– А что мы ищем? – спрашиваю я.

– Космический мусор, – отвечает он так, будто это очевидно. – Небо постоянно на нас осыпается. Постоянно. Вот увидишь. А люди и не представляют.

Да, люди не представляют, потому что они не такие революционеры, как мы.

Тем не менее за несколько часов мы не нашли ни одного метеорита, ни единого куска космического мусора, но мне совершенно на это плевать. Вместо классификации, что бы под ней ни подразумевалось, я почти все утро проползал на брюхе, разглядывая через лупу слизняков и жуков, а Брайен тем временем забивал мою голову своей межгалактической тарабарщиной, крутясь рядом и прочищая весь лес своими магнитными граблями – да-да, магнитными граблями, которые он изготовил сам. Самый крутой чувак на свете.

И он явно не отсюда, тут сомнений нет. Не из другой реальности, как мама, но, наверное, с какой-нибудь экзопланеты (я это слово только что выучил) с шестью солнцами. Это все объясняет: и телескоп, и неистовый поиск осколков родины, и эйнштейновы речи про красных гигантов и белых и желтых карликов (!!!) – их я сразу же принялся рисовать; я молчу про его гипнотический взгляд и как он заставляет меня смеяться, словно я из тех, кому кожа по размеру, у кого куча друзей и кто точно знает, куда вставлять слова типа «чувак» и «бро». Также: Сфера спокойствия реальная. Рядом с ним отдыхают колибри. Фрукты падают с деревьев прямо в его открытые ладони. Уж не говоря про то, как перед ним склоняются калифорнийские мамонтовые деревья, думаю я, задрав голову. И я тоже. Я раньше никогда в жизни не был так расслаблен. Я постоянно забываю о собственном теле, и приходится за ним возвращаться.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Я подарю тебе солнце

Подняться наверх