Читать книгу Молитвы об украденных - Дженнифер Клемент - Страница 3
Часть первая
Глава 2
ОглавлениеУчилась я только в начальной школе. Мое превращение в девочку почти совпало с ее окончанием. Вся наша школа помещалась в маленькой комнатушке под горой. Были годы, когда мы оставались вообще без учителя, потому что никто не хотел ехать в наши края.
– Ну кто же захочет здесь учительствовать? Ясное дело, либо наркодилер, либо кретин, – говорила мама.
Никто никому не доверял.
По убеждению мамы, наркотой торговали все.
– Полиция точно торгует, и мэр, вот те крест, торгует. И президент страны, черт его подери, тоже у них в доле.
Маме не нужно было задавать вопросы, она задавала их сама.
– Откуда мне известно, что президент – наркоторговец? – спрашивала она. – Он позволяет тащить из Штатов оружие. Почему он не поставит на границе армию и не прекратит это, а? И что, кстати сказать, опасней держать в руках: цветок, цветок конопли, цветок мака или оружие? Цветы создал Бог, а оружие человек.
В классе у нас было всего девять детей. Все мы дружили с раннего детства. Особенно Паула, Эстефания, Мария и я. Мы ходили в школу коротко стриженные и в мальчишеской одежде. Все, кроме Марии.
Мария родилась с заячьей губой, поэтому за нее никто не тревожился.
Мама говорила про Марию:
– Зайчик с разбитой губой спрыгнул с луны к нам на гору.[2]
И еще Мария, единственная из всех нас, могла похвастаться тем, что у нее есть брат. Его звали Ми-гелем, а мы между собой – Майком. Он родился на четыре года раньше сестры и сразу сделался общим баловнем, ведь больше на нашей горе мальчиков не было.
Мы все сходились на том, что Паула – вылитая Дженнифер Лопес, только еще красивее.
Эстефания привлекала взгляд особенно темной кожей. У нас в штате Герреро все очень смуглые, но Эстефания была точно осколок ночи или редкая черная игуана. Вдобавок еще долговязая и тоненькая, она выделялась в толпе приземистых обитателей Герреро, как самое высокое дерево в лесу. Эстефания ухитрялась видеть то, чего я в жизни не углядела бы. Даже машины, выскакивающие на шоссе из-за горизонта. Однажды она заметила свернувшуюся на дереве змею в черно-красно-белую полоску – как выяснилось потом, кораллового аспида. Эти гады забираются в постель к кормящим женщинам и лакомятся грудным молоком.
Каждый ребенок в Герреро сызмальства приучен остерегаться красного, поэтому мы сразу поняли, что змея недобрая. Она посмотрела Эстефании прямо в глаза. Эстефания рассказала об этом только Пауле, Марии и мне, только нам троим (своим лучшим подружкам), потому что не сомневалась: теперь она проклята. И проклятие гнусного аспида было уж точно не слабее, чем проклятие злой мачехи-колдуньи, которая своей волшебной палочкой разбивает вдребезги ваши мечты.
Когда Мария появилась на свет с заячьей губой, все пришли в ужас. Ее мама Лус не выносила дочку из дому, а отец как шагнул за порог, так его и след простыл.
Моя мама обожала учить людей уму-разуму. Не было ничего, что бы ее не касалось. Она отправилась поглядеть на диковинного младенца. Я знаю эту историю только потому, что мама рассказывала ее мне раз сто. Маленькая Мария лежала на коленях у Лус под белой кисеей. Мама подняла кисею и внимательно рассмотрела малышку.
– Она вывернута наизнанку, как свитер. Надо вывернуть ее обратно на лицо, и все, – заключила мама. – Я съезжу в больницу и поставлю девочку на учет.
Мама повернулась, спустилась с горы, доехала на автобусе до больницы в Чильпансинго и внесла Марию в списки. Списки новорожденных с дефектами составлялись для того, чтобы местные больницы имели информацию о сельских детях, нуждающихся в операции. Раз в несколько лет из Мехико приезжали доктора и делали бесплатные операции, но записывать на них детей необходимо было при рождении.
Только восемь лет спустя группа врачей прибыла наконец в Чильпансинго. Их сопровождал армейский конвой, отбивавший яростные наскоки наркодельцов. К тому времени мы все уже привыкли к уродству Марии. Поэтому некоторые ее друзья не очень-то и хотели, чтобы ей сделали операцию. Мы желали ей здоровья и счастья, но ее вывернутое наизнанку лицо наполняло нас страхом перед высшими силами, говорило о грозном возмездии, внушало нам мысль, что в нашем очерченном магическим кругом мирке есть какой-то порок. Мария стала частью мифа, как засуха или наводнение. Девочкой с печатью Божьего гнева на лице. Мы сомневались, что хирургу под силу перебороть этот гнев. Мария сжилась со своим мифом, и даже складывалось впечатление, будто она твердокаменная.
Мы думали, что Мария сильная. Моя мама никогда так не считала.
– Девочка нарывается на беду и не успокоится, пока не нарвется, – говорила она.
Эстефания, Паула и я чувствовали, что самое худшее с Марией уже случилось, поэтому она не боится никаких ядовитых тварей вроде той, которую заметила на дереве Эстефания. Мария подобрала длинный прут и тыкала им в змею, пока не сшибла ее на землю. Эстефания, Паула и я с визгом отскочили, а Мария наклонилась, взяла змею двумя пальцами и поднесла чуть не к самому лицу.
– Думаешь, у тебя страшная морда, ну так погляди на мою! – проговорила она.
– Брось ее, брось! – закричала Паула. – Она тебя ужалит!
– Дура, я и хочу, чтоб ужалила, – сказала Мария, выпуская змею.
Мы все у нее ходили в «дурах». Ни одно другое слово она не произносила с таким смаком.
Однажды, когда мне было семь лет, мы с Марией шли вдвоем из школы. Обычно мы возвращались с уроков большой компанией. Наши мамы встречали нас на шоссе и разводили по домам. Но в тот раз мы с Марией, не помню уж почему, оказались одни. Нас печалило то, что занятия вот-вот закончатся и наш учитель, к которому мы за год успели привыкнуть, вернется к себе в Мехико, откуда в сентябре прибудет новый доброволец. Жители сельских районов целиком зависели от приезжих из города. Все учителя, соцработники, врачи и медсестры были не местными. В глубинку их гнала необходимость приобрести опыт работы в социальной сфере. Постепенно мы поняли, что не стоит слишком привязываться к этим людям.
– Сегодня они здесь, завтра их как ветром сдуло. Натуральные бродячие торговцы, у которых вместо товара мильон поучений. Не люблю я этих летунов, – говорила мама. – Они понятия о нас не имеют, а туда же, лезут с советами: это делайте так, а вот то этак, поступайте так, а не сяк. Я-то не еду в город и не спрашиваю их: «Эй, чтой-то у вас так воняет? И куда подевалась трава? И с каких таких пор небо не голубое, а желтое?» Это ж чистой воды проклятая Римская империя.
Я тогда не понимала, к чему мама приплела эту империю, но знала, что она смотрит передачу про историю Древнего Рима.
Так вот, в один июльский день мы вдвоем с Марией брели домой. Я помню жару и тоскливое предчувствие разлуки с любимым учителем. Парило невыносимо, и от долгой ходьбы я взмокла с головы до ног. Воздух был так напитан влагой, что пауки ухитрялись развешивать в пустоте свои сети, и мы то и дело смахивали с лиц паутину и отдельные липкие нити, моля Бога, чтобы кровопийца не свалился нам на волосы или за ворот. Разомлев от влажности, игуаны и ящерицы спали с полузакрытыми глазами, и даже насекомых сморил сон. Обессилев от жары, бездомные собаки в поисках воды выползали на шоссе, и их окровавленные останки пятнали черный асфальт на всем пути от нашей горы до Акапулько.
Мы с Марией тоже совсем спеклись и присели передохнуть на камни, проверив, нет ли поблизости скорпиона или змеи.
– В меня ни один мальчишка не влюбится, ясно. А мне плевать, – сказала Мария. – Я и не мечтаю, чтобы кто-то тыкался мне в лицо. Мама говорит, никакой парень не полезет ко мне целоваться.
Я представила себе такой поцелуй: губы прижаты к рваной губе, язык в глубокой расщелине нёба. Я спросила Марию, значит ли это, что у нее никогда не будет детей, и она сказала, что нет. Мама говорила ей, что она никогда не выйдет замуж и не родит ребенка, потому что не сыщется мужчины, который бы ее полюбил.
– А я и не хочу быть полюбленной, – продолжала Мария. – Так какая мне разница?
– Да и я не хочу. Кто ж этого хочет? По-моему, целоваться противно.
Мария обожгла меня яростным взглядом. Я подумала, что сейчас она меня ущипнет или плюнет мне в лицо, но в тот миг Мария отдала мне свое сердце.
В ее взгляде сверкала ярость, потому что в наших краях ярость переполняла всех. Вся Мексика знала, что выходцы из штата Герреро злы и опасны, как бесцветный скорпион, спрятавшийся под подушкой.
В Герреро властвовали игуаны, пауки, скорпионы и жгучее солнце. Человеческая жизнь не стоила ничего.
Мама постоянно это повторяла: «Жизнь ничего не стоит». И припев известной старой песни стал для нее почти молитвой: «Ты хочешь меня убить, так нечего ждать до завтра, лучше убей сейчас».
Она каждый раз чуть-чуть меняла его, приспосабливая к случаю. Однажды я слышала, как мама сказала отцу:
– Ты хочешь от нас уйти, так нечего ждать до завтра, лучше уйди сейчас.
Я знала, что он ушел навсегда. Но их совместная жизнь добром так и так не кончилась бы, потому что мама наверняка это сделала бы. Приготовила бы варево из толченых ногтей, слюны, мелко нарезанных волос, женских кровей и зеленого чили, а потом потушила бы в нем курицу. Она передала мне рецепт. Не на бумажке, а на словах.
– Всегда стряпай сама, – наставляла она меня. – Пусть никто чужой для тебя не стряпает.
Это блюдо с ногтями, слюной, женскими кровями и волосами уж точно нельзя было бы не проглотить в один присест. Колдовать на кухне мама умела. Слава богу, что отец не вернулся. Мамино мачете никогда не ржавело.
– Месть у меня в крови, – говорила мама.
Это была угроза, но еще и урок. Я понимала, что на ее снисходительность мне надеяться нечего, но и сама училась не прощать. Она даже перестала ходить в церковь, хотя и чтила многих святых: ей не по душе была вся эта болтовня о всепрощении. Я знала, что она подолгу раздумывает о том, как расправится с сукиным сыном, если тот покажется ей на глаза.
Истребляла ли мама бурьян своим острым мачете, жахала ли булыжником по черепу игуаны, сдирала ли скребком шипы с циновки из агавы, сворачивала ли шею курице, впечатление было такое, будто весь окружающий мир для нее – отцовское тело. Когда она резала тонюсенькими кружочками помидор, я чувствовала, что у нее под ножом сердце изменника.
Как-то она привалилась к входной двери, прижалась всем телом к дереву, и на миг эта дверь превратилась в спину отца. На стулья мама садилась как к отцу на колени. К ложкам и вилкам прикасалась как к его рукам.
В один прекрасный день к нам в дом влетела запыхавшаяся от бега Мария. Мы жили всего в двадцати минутах ходьбы друг от друга, если идти напрямик через заросли фикусов и невысоких пальм, где на плоских камнях млели под солнцем здоровенные коричневые и зеленые игуаны. Они могли молниеносно вскинуться и укусить, особенно восьмилетнюю девочку, которая мчится мимо, мелькая красными пластиковыми шлепками. Мария явилась одна. Ее, единственную из нас, безбоязненно выпускали на улицу. Мы все знали, что она даром никому не нужна. Люди от нее шарахались. Когда Мария возникла в нашем дверном проеме, меня сразу пронзила мысль: случилось что-то особенное.
– Ледиди, Ледиди! – закричала она.
Моя мама отлучилась на рынок в Чильпансинго. Нас, малолеток, еще оставляли дома без присмотра, если мы клялись исполнять наказ: за порог ни ногой. Но едва у девочек на груди набухали маленькие бугорки, наши мамы занимали оборону. С этой минуты они прибегали к любым ухищрениям, лишь бы на нас никто не позарился.
Мария бросилась ко мне, раскинув руки, и встряхнула меня за плечи. Это было так на нее не похоже: она всегда прижимала к губам сложенную ковшиком левую ладошку, словно не давая себе выболтать секрет или собираясь что-то выплюнуть.
– Ты что?
Мария постояла секунду, переводя дух, потом плюхнулась рядом со мной на пол, где я вырезала из журнала картинки, чтобы наклеить их в тетрадку. Это было одно из моих любимейших занятий.
– Врачи едут!
Других объяснений мне не требовалось. После восьми лет надежды светила медицины, знаменитые и высоко себя ценящие хирурги из Мехико наконец собрались в Чильпансинго, чтобы бесплатно прооперировать детей с врожденными пороками. Мария рассказала, что вскоре после ее возвращения из школы к ним домой зашла медсестра из больницы. Она взяла у Марии анализ крови и измерила ей давление, чтобы убедиться, что операция ей не противопоказана. Доктора должны были прибыть в больницу к шести утра в субботу.
– Всего через два дня! Побегу скажу Пауле.
Меня осенило, что Мария, возможно, надеется, что хирург сделает из нее писаную красавицу не хуже Паулы. Кромсая старые журналы, пестрящие лицами модных киноактрис и фотомоделей, я понимала, что до Паулы им – как до звезды. Хотя Паула ходила нелепо подстриженная и вечно покрытая красной сыпью, потому что ее мама натирала ей кожу порошком чили, она все равно излучала красоту.
В субботу утром мы с мамой отправились в больницу, чтобы поддержать маму Марии. Подъехали и Эстефания с мамой.
А еще брат Марии Майк. Я поняла, что довольно давно его не видела. Бо́льшую часть времени он проводил в Акапулько. В свои двенадцать лет он показался мне совсем взрослым. На запястья он нацепил какие-то кожаные штуки вроде браслетов и обрился наголо.
У больницы стояли три армейских грузовика, рядом с ними несли караул двенадцать солдат в шерстяных масках-шлемах и темных очках-авиаторах, закрывавших прорези для глаз. Их загривки блестели от пота. Эти солдаты с автоматами на изготовку охраняли нашу маленькую захолустную больницу.
На один из грузовиков кто-то повесил табличку с надписью: «Здесь оперируют больных детей».
Такие меры принимались для того, чтобы медиков не захватили наркодельцы. Бандиты охотились за докторами по двум причинам. Либо им нужно было залатать кого-нибудь из своих с огнестрелом, либо они рассчитывали содрать за важных людей из Мехико приличный выкуп. Мы знали, что без охраны докторов к нам на гору силой не затащишь.
Мы думали пройти в больницу, но солдаты нас развернули, и нам пришлось дожидаться у Рут, в ее салоне красоты на углу. Помимо Марии оперировали только одного ребенка, двухлетнего мальчика с двумя большими пальцами на руке. Два года об этом лишнем пальце судачила вся округа. Каждый имел о нем свое мнение.
По правде говоря, ни для кого не было секретом, отчего на нашей горе рождаются дети-калеки. Над полями, засеянными коноплей и маком, время от времени распыляли яды, и местным жителям приходилось ими дышать.
Накануне долгожданной операции мама в порыве злости выпалила:
– Нечего было Марию трогать: какой уродилась, такой бы пусть и жила. А этому мальчику с пальчиком лучше бы всю руку оттяпать! Может, когда вырастет, не удрал бы отсюда.
Мы толпились на улице у дверей салона, когда вдалеке вдруг послышался звук, похожий на топот бегущего стада или гул низко летящего самолета. Нам хватило секунды, чтобы сообразить: мчит вереница джипов.
Охранявшие больницу солдаты в мгновение ока скрылись за грузовиками.
Мы забежали в салон и бросились в глубь комнаты, подальше от окон. Я нырнула под раковину.
Мир вокруг онемел и замер. Казалось, даже собаки, птицы и насекомые затаили дыхание.
Никто не цыкнул, не шепнул: «Тише, тише».
Мы ждали, что вот-вот начнется пальба.
Все стены, оконные рамы и двери домов по обе стороны шоссе, служившего центральной улицей города, были в щербинах от пуль. В нашем больном хронической оспой краю никто не давал себе труда замазывать дырки или красить стены.
Дюжина черных джипов пронеслась мимо со скоростью вихря, как будто в гонке за призом. В темных стеклах мелькали блики. Горели, несмотря на яркое солнце, фары.
Воздух свистел, земля сотрясалась. Тяжелые машины оставляли за собой шлейф пыли и выхлопных газов. Нами владела одна мысль: только б не затормозили.
Когда последний джип скрылся из виду, воцарилась настороженная тишина. Молчание нарушила Рут:
– Ну вот и укатили. Так кого тут постричь?
Рут улыбнулась и сказала, что всем ожидающим исхода операций она готова задаром покрасить ногти.
Новорожденную Рут нашли на свалке. Наверное, она была плодом роковой ошибки. Иначе кто бы выкинул свое дитя в мусорный бак, как банановую кожуру или тухлое яйцо?
– Ну скажи, один черт: убить своего ребенка или швырнуть в кучу отбросов? – однажды спросила мама.
Пока я размышляла, не устраивается ли мне очередная проверка, она сама ответила на свой вопрос:
– Нет, не один черт. Убить можно жалеючи.
Воспитала Рут еврейская женщина, госпожа Зильберштейн, полвека назад переселившаяся в Акапулько из Лос-Анджелеса. Когда до нее дошел слух о том, что младенцев, бывает, выбрасывают на помойку, она передала по цепочке всем мусорщикам Акапулько, чтобы приносили таких найденышей к ней. За последние тридцать лет эта женщина поставила на ноги самое малое сорок детей. Среди них была и Рут.
Рут появилась на свет из черного пластикового пакета вместе с ворохом грязных пеленок, россыпью гнилых апельсиновых корок, тремя пустыми пивными бутылками, банкой из-под колы и дохлым попугаем, завернутым в газету. Кто-то из работников свалки услышал доносящийся из пакета плач.
Рут занималась нашими ногтями и кормила нас чипсами, засовывая их нам в рот, чтобы мы не смазали лак. Она стригла меня множество раз, но ногти я никогда раньше не красила. Это был первый в моей жизни девчачий опыт.
Нежно сжимая мою ладошку своей, Рут аккуратно покрывала красной эмалью каждый из моих круглых детских ноготков.
Когда она дошла до большого пальца, я вспомнила о мальчике, которому совсем-совсем близко от нас отрезают лишний палец.
Рут подула мне на руки, подсушивая лак.
– Сама тоже подуй, – сказала она, – чтобы быстрее сохло, и ничего не трогай.
Она крутанулась на стуле и взяла руку моей мамы.
– Каким цветом, Рита?
– Самым броским, какой у тебя есть.
Мои растопыренные пятерни казались мне волшебно прекрасными. Подняв их к лицу, я любовалась собой в зеркале.
– Что за мир, – сказала мама. – Жить тошно.
Через пробитое пулями оконное стекло мы могли наблюдать за сторожившими больницу солдатами в масках. Они усиленно отряхивались. Джипы подняли маленькую пыльную бурю. Я попробовала вообразить, что происходит за больничной дверью, и мне привиделась Мария с разрезанным на две половинки лицом, лежащая на белой простыне под ослепительным светом в окружении докторов.
У меня за спиной опять раздался мамин голос:
– Иногда я подумываю о том, чтобы тоже посадить опиумный мак. Все кругом разводят, а я чем хуже? Раз все равно помирать, так уж лучше богатой.
– Ой, Рита!
Речь у Рут была неспешная, певучая, поэтому, когда она произносила: «Рита», у нее получалось: «Ри-и-и-та-а-а». Меня переполняло счастье оттого, что кто-то так ласково говорит с моей мамой. Одним своим голосом Рут могла лечить и успокаивать.
– А ты что думаешь? – спросила мама.
Стоявший в салоне красоты гомон стих. Нам всем хотелось услышать ответ. Рут слыла самой умной и самой доброй женщиной в наших краях. К тому же она была иудейкой. Своих детей со свалки госпожа Зильберштейн воспитывала в иудейской вере.
– Представь, каково мне, – сказала Рут. – Я открыла этот салон пятнадцать лет назад, и как я его назвала? Я назвала его «Греза». А почему? Потому что у меня была мечта – сделать что-то хорошее. Я мечтала превращать вас в красавиц и купаться в дивных ароматах.
Поскольку жизнь Рут началась среди гнилья, у нее в подсознании всегда сидел запах прокисших апельсинов.
– А чем я вместо этого занимаюсь? – спросила Рут.
Все молчали, опустив глаза на свои накрашенные ногти.
– Чем я занимаюсь?
Никто не разомкнул рта.
– Маленьких девочек я должна превращать в мальчиков, девочек постарше – в дурнушек, а хорошеньких девушек вообще уродовать. У меня не салон красоты, а салон дурноты, – заключила Рут.
Возразить на это было нечего, и даже моя языкастая мама не нашла что сказать.
Тут в окно салона заглянула мама Марии.
– Закончили, – сообщила она через пробоину в стекле. – Мария зовет Ледиди. – Ее палец нацелился на меня.
– Пока у тебя красные ногти, ты никуда не пойдешь! – распорядилась она.
Рут обняла меня, посадила к себе на колени и стерла лак. Пары ацетона наполнили мне рот и оставили на языке привкус лимона.
Одна из двух палат нашей маленькой больницы была превращена в операционную. Медсестра и два доктора складывали инструменты в сумки, а Мария лежала на кровати у окна. Ее глаза выглядывали из белого кокона бинтов, как два черных камушка. Она посмотрела на меня так выразительно, что я мгновенно прочитала ее мысли. Я же знала Марию с пеленок.
Ее глаза говорили: «Где мальчик? Ему отрезали палец? Как его самочувствие? Что сделали с пальцем?»
Я задала все эти вопросы медсестре, и она сообщила, что мальчика уже час как забрали. Палец удален.
– А куда дели палец?
– Его кремируют.
– Сожгут?
– Да, сожгут.
– Где?
– Он сейчас заморожен. Мы заберем его в Мехико и там сожжем.
Когда я вернулась в салон красоты, лак уже был смыт у всех. Без этого никто, само собой, не решился бы опять выйти в мир, населенный мужчинами, которые убеждены в своем праве схватить тебя и увезти только потому, что ты с красными ногтями.
По дороге домой мама полюбопытствовала, как теперь выглядит Мария. Я сказала, что за бинтами ничего не видно, но что медсестра говорит: хирурги довольны.
– Не обольщайся, – осадила меня мама. – У нее останется шрам.
Мы осторожно перешли шоссе, соединявшее Мехико с Акапулько, и стали подниматься по тропинке к нашему домишке, приютившемуся в тени огромного бананового дерева.
Вдруг из подлеска выскочила большая игуана и бросилась нам наперерез. Мы инстинктивно опустили глаза и увидели длинную струйку ярко-рыжих муравьев, пересекавшую тропинку наискосок. Мы остановились и огляделись.
Чуть дальше еще одна струйка муравьев текла в том же направлении с другой стороны.
– Кто-то сдох, – произнесла мама.
Она посмотрела вверх. Прямо над нашими головами кружили пять грифов. Они чертили и чертили круги, то опускаясь к земле, то снова взмывая. От их крыльев веяло смертью.
Птицы продолжали планировать над нами, пока мы не скрылись в доме.
С порога мама сразу прошла на кухню и извлекла из рукава четыре флакончика с лаком – красный и три розовых. Она поставила их на кухонный стол.
– Ты стащила у Рут лак?
Удивляться тут вроде было нечему. Куда бы мы ни заходили, мама каждый раз что-нибудь да крала. Но я просто не могла поверить, что она не постыдилась обворовать Рут.
– Замолчи и иди делать уроки, – сказала мама.
– А нам ничего не задали.
– Тогда просто замолчи. Иди вымой руки, чтобы было что заново пачкать.
Мама подошла к окну и посмотрела на небо.
– Пес околел, – заключила она. – На мышь столько стервятников не слетится.
2
Согласно африканской легенде, Луна захотела послать человечеству весть о бессмертии. Она поручила зайцу передать людям такие ее слова: «Подобно тому как я умираю и вновь рождаюсь, и вы будете умирать и вновь рождаться». Заяц же, явившись на землю, объявил: «Подобно тому как я рождаюсь и умираю, и вы будете рождаться и умирать». Луна так рассердилась за это на зайца, что бросила в него палкой, которая расщепила ему губу. Вот почему губа у зайца до сих пор раздвоенная.